"Подвести весь мир под одну крышу", то бишь японскую…
Я невольно думал обо всем этом, когда разглядывал щуплого человека с подбеленными годами усиками, в манекенно-безукоризненном сюртуке. Рядом с ним – наследник. Ростом в отца, но щеки упругие и взгляд не отчужденный, не приелись дни и поклонение… Ложа – близко. Я увидел трибуны еще ближе, когда знаменосцев вызвали на олимпийскую клятву.
Восемь моряков маршируют с полотнищем олимпийского флага. И вот смыкаемся мы, знаменосцы. Наши знамена перед гимнастом Такаси Оно (самым упорным соперником нашего знаменитого гимнаста Бориса Шахлина).
Такаси Оно старается говорить поторжественней: "От имени всех спортсменов я клянусь, что мы будем участвовать в этих Олимпийских играх, уважая и соблюдая все правила, по которым они проводятся, в подлинно спортивном духе, за честь своей страны и во славу спорта". Да, те же слова. Традиция слов. Только сейчас звучат по-японски.
Какой-то глухой шум – и взрыв восторга десятков тысяч людей. В воротах – Иосинори Сакаи, в руке – факел. В девятнадцать лет легко одолеть все ступени к чаше в одном темпе. И уже бесцветно расплывается пламя. Дробь барабанов, молитвенное пение трехсот пятидесяти человек. Игры сбылись!
"Пусть это священное пламя будет маяком для молодежи всего мира, дабы она следовала по пути правды, величия и красоты…"
Вот они – лучшие из спортивных бойцов мира! Тесно от них на поле – и все одержимы страстью к победе. Лучшие дни отданы приближению победы.
Что ж, я не против доказательств силы. И есть от чего оттолкнуться: четыре из регистрируемых мировых рекордов – мои. Все рекорды в таблице –.мои! А уже припасены новые.
За честь своей страны и во славу спорта!
Глава 249.
Для спорта важна огрубелость чувств. Если ты в огрубелых чувствах, ты вынесешь все нагрузки. Этого требует природа занятия.
Эмоциональному человеку чрезвычайно сложно в большом спорте. Он несет двойную, тройную нагрузку. На моих глазах такие атлеты, богато одаренные физически, изнашивались и сходили в два-три раза быстрее, чем остальные.
В искусстве, наоборот, должна быть предельная обостренность чувств, ее надо вызывать. Другое дело, что ты долго на ней не потянешь – это саморазрушение. Но чем острее чувства, чем подвижней, тем ты ближе к цели.
В спорте это невозможно.
Усвоил я в то время и другую "науку": известность – это зависимость, зачастую разлагающая способности и характер человека.
А одно из слов я просто ненавижу: "привыкнет". Безнадежное и очень грустное слово.
Закон своей жизни… Так ли прочтен? Ведь будет поздно, не вернуть спорт, не переиграть дни. Надлежит дать ответ на вопрос: чем оборачивается дело твоей жизни для всех? Не только сейчас, но и в будущем.
Анатоль Франс говорил: каждый выкраивает себе из веры то, что ему на потребу, так сказать, себе по мерке. Из догм тоже выкраивают. И вообще, ложь – нередко в образе правды…
"Целебной ты кому травою станешь?" (Низами).
Станешь ли…
Опыт опытом, а ожидать скучно. От Будапешта через Стокгольм прорубилось в памяти недоверие к сопернику. Теперь я все, кажется, предусмотрел. Не обойти меня ни словом, ни большим рывком, а похвальба… посмотрим. Мне впервые попался такой бесцеремонный соперник.
Я не сомневался в успехе. На все предложения (куда как привлекательные и лестные!) посмотреть Японию отвечал отказом: после соревнований – с удовольствием. Я даже составил расписание, где и когда побывать. А теперь все подчинить предстоящему поединку.
Да, я знаю и могу рассказать, что такое великая гонка. Я принял ее не только своей жизнью, таковы законы борьбы; я измерил ее жизнями других, отчаянием и надрывом других. Мы загоняли друг друга на грозные веса. Мы пробовали себя на крепость и живучесть. Это и есть любовь к силе. И это чувство не убито. Ухожу с ним. Оно не память, оно во мне.
В Токио турнир тяжелоатлетов открывал Олимпийские игры – таков устав. Зато в Мехико, на XIX Олимпиаде, этот турнир завершит Игры. В этой перемене мест кому как повезет – ведь ждать, не выступать до последнего дня Игр – уже усталость.
По порядку весовых категорий доказательства силы для атлетов тяжелого веса приходились на седьмой день Игр – 18 октября. В турнире участвовали атлеты из пятидесяти шести стран. Всего один атлет представлял Монако – Рене Батаглия. Он выступал в полусредней весовой категории – там, где работал прежде Курынов, а теперь будет – Куренцов.
Как и в Риме, я забавлялся чтением газет, точнее – переводами. Невероятно, но факт: немалая часть журналистов судила силу по внешнему виду атлета. Чем внушительнее руки-лопаты, объемистей чрево, пугающе огромен собственный вес атлета, тем охотнее приписывали ему богатырские качества. Но ведь это все равно, что судить о качестве книги по ее толщине. Силу прежде всего характеризует талантливость мышц, то есть их качество, потом нервная организация вообще и уж потом все прочие данные.
"…Только вспомните, с какими нарывами в бедре вы выступали и чем рисковали? – написал мне спустя семнадцать лет после XVII Олимпийских игр в Риме Суханов.– А рисковали жизнью! Мог быть сепсис – и прощай, жизнь, или, наверняка, здоровье и спорт! Судьба в Риме упала вам на орла, а могла и на решку. Это не в смысле победы. Американцев вы разгромили…"
Глава 250.
С первых больших побед в спорте я внушал себе:
"Не старайся казаться большей величиной, чем ты есть на самом деле: это уже потуги и это – жалкость. Жить, не выдумывая себя. Быть таким, каков ты есть…"
На стене в нашем номере календарь – полуметровый лист. Утром, днем, вечером вижу его. Что за этими цифрами-днями?.. Сосед по номеру – Владимир Голованов… Короткой была наша дружба. На Играх встретились, после Игр расстались… и больше не виделись. Здесь, в Токио, Голованову выступать в полутяжелом весе. 17 октября он получит золотую медаль. А 18-го, в день выступления, я не выдержал и написал на календаре: "Этот календарь вытянул из меня душу. Он висел напротив меня с 26 сентября по 18 октября – день моего выступления. Я не знаю, что будет на помосте, но испытал: ждать невероятно тяжело! И это-"соленый" кусок хлеба!"
Глава 251.
Нервные перенапряжения – их я знаю не только по собственному опыту… В июле ко мне на сборы в Дубну приехал Сашка Курынов. Мы любили вечерами, после тяжкой работы в зале, пройти на моей "Волге" по окрестным шоссе. Места болотистые, в сочной зелени. Ближе к ночи запахи – хмельные и в падях – туманы.
Я гоню машину больше ста километров в час. Шоссе пустынно. Я откинулся на сиденье – приятно. Руки после работы саднит, в мышцах тяжесть. Вечером массажист помнет. Щурюсь: заходит солнце. Вдруг представляю колонны наполеоновских гренадеров: идут в полной выкладке – кивера, ремни, ружья. В самое это время подходили к Смоленску, до Москвы недалеко оставалось. Чудятся мне в туманах кивера, лица, штыки…
Сашка рассказывает о разговоре с Воробьевым, тренировках, отказе взять его на Олимпийские игры. Говорит сбивчиво, напряженно, часто не к месту смеется. И вдруг краем глаза замечаю, как он нажимает на ручку двери.
Я давлю на тормоза всей тяжестью веса, сообразуясь лишь с тем, чтобы машина не опрокинулась. Скорее инстинктом, чем сознанием, круто бросаю машину к обочине: успеть, там он не разобьется, земля в густой траве, влажная…
Уже никого нет на сиденье,, дверца болтается взад-вперед, а меня все тащит и тащит. Наконец машина замирает. Я выскакиваю. Сашка лежит метрах в ста – белый недвижный бугорок. "Убился!" – ожигает меня жуткая мысль.
Я бегу назад. "Нет Сашки, разбился". Я напряженно всматриваюсь: может, шевелится…
Он неподвижен: голова и руки прижаты к животу, сам на боку, крючком. Я падаю на колени и ощупываю его: крови нет, и грудь шевелится в дыхании. Крови и ран вроде бы нет. Расцарапан основательно, но это чепуха. Я наклоняюсь к нему – и тут же падаю, точнее, сажусь на землю. Сашка поднимается неимоверно быстро и, поднимаясь, отбивает меня назад. Я вскакиваю за ним. Он уже далеко, бежит изо всех сил. Какой-то белый шар катится по траве между кустов. Но ведь там, впереди, бетонная стена шлюза. Если он добежит в такой горячке, он не заметит и рухнет. Он не увидит ее. К тому же темнеет.
Все это я додумываю на ходу, когда бегу за ним. Но я не в силах его догнать. Расстояние даже увеличивается. Еще немного – и он взбежит по откосу и… Я не спускаю глаз с белой рубашки и начинаю кричать: "Стой! Стой! Там обрыв!.." Но он словно заряжен какой-то бешеной энергией. Я кричу, я даже выгадываю в расстоянии, сокращая на прямых. Сашка петляет между кустами, а я сзади могу выбирать путь покороче. И вдруг я вижу, как он падает, падает мгновенно, будто срезанный. Я вижу, его нога запуталась в лозе. Эта лоза стелется от самого куста по земле, низко-низко…
Я с лета накрываю его телом. Он бьется подо мной – один сумасшедше упругий мускул – и хрипит: "Ненавижу тебя, Воробьева, штангу… Всех вас ненавижу! Вам всем только одно: "Давай, давай!" Не люди вы! Будьте прокляты!.."
Этот крик запечатлевается в моей памяти, как и ощущение крепко сбитого, чрезвычайно упругого тела. Мне, кажется, не унять его. Я грубо прижимаю его к земле, боясь отпустить, а он выкрикивает свои страшные слова.
И вдруг он стихает, распадаясь в безвольную массу. Поднимаю его на руки и несу к машине. Он шепчет: "Я не могу больше, не могу…"
Когда я уложил его на сиденье возле себя, только тогда заметил, что двигатель не отключен.
Назад мы ехали едва ли не на двадцати километрах в час. Я мял правой рукой его за плечи и говорил, говорил…
Спать положил его у себя в номере, на диване. На oвсякий случай запер дверь на ключ, а ключ спрятал под подушку. Но Сашка все равно ушел. Когда я заснул, он спустился с четвертого этажа по отвесной бетонной стене и всю ночь просидел на скамейке у Волги, не машины, а настоящей Волги. Если эта гостиница и сейчас стоит – река течет от нее метрах в трехстах…