Лена скинула туфли, легла на свою койку, открыла книгу, которую взяла в поездной библиотечке: стихи Лермонтова. «Они любили друг друга так долго и нежно», – прочла она.
И смерть пришла: наступило за гробом свиданье…
Но в мире новом друг друга они не узнали.
Значит, не любили друг друга, вот и все.
За перегородкой неторопливо беседовали старики: Сухоедов, Кострицын и Протасов. Они сидели в ряд, как на завалинке; напротив лежал больной Низвецкий, пергаментно-желтый, с ввалившимися глазами в почерневших глазницах.
– Вот и у меня, – говорил, будто журчал, Протасов, – суставы пухнут, видишь, пальцы в узлах. А жилы. Ты посмотри. Это что за жилы, с такими жилами нешто жизнь?
– Почему не жизнь? – спросил Сухоедов. – Можно и с такими. Склероз, стариковское дело. Пей заместо водки йод, до ста лет проживешь.
– Нет, – вздохнул Протасов. – Труды наши кончаются, как только наладятся дела после войны – выхожу на пенсию, и баста.
– Тебе хорошо, – сказал Кострицын. – Оба сына целы, будешь дедом жить на покое. А мой пришел без руки, а у невестки четверо душ, подними-ка всех.
Тихо простонал Низвецкий.
– Подлюга какая болезнь, – сказал Кострицын. – Такая стерва болезнь хуже бомбы…
Лена гадала по книге Лермонтова. Она зажмурила глаза, наугад раскрыла книгу, нащупала строчку:
На что нам знать твои мечты?
Не для того пред нами ты!
Не подходит.
Во второй раз получилось:
Забыть? – забвенья не дал Бог:
Да он и не взял бы забвенья!..
Совсем не то, что ей нужно.
Поезд пришел в Б. Лена пошла на вокзал – опустить письма и подышать воздухом.
Она продолжала писать на тот адрес, который сообщил ей муж вскоре после начала войны.
Вокзал был разбит. Здания без крыш и окон. Кругом скелеты зданий. Все серо, неприютно. Ни зима, ни осень, моросит, под ногами бурое месиво…
Лена шла, засунув руки в карманы шинели, сдвинув ушанку на затылок.
Подошел воинский эшелон. Красноармейцы высыпали из теплушек, наводнили платформы. «С нами, девушка?» – на бегу крикнул Лене один румяный, широколицый. Лена улыбнулась ему. Он, не останавливаясь, оскалил белые зубы, пробежал…
– Даня!!
Он шел в потоке гимнастерок и не слышал ее крика. Она узнала его издалека и крикнула издалека. Как она узнала? Она никогда раньше не видела его в шинели и ушанке. Лицо у него огрубело и потемнело. Походка была как у сотен других, шедших рядом. Все равно, она узнала его сразу, едва ее взгляд упал на него.
– Даня, Даня…
От счастья она смеялась тихим смехом. Он подошел, она протянула руки… Он взял ее руку, пожал. Кругом были люди, ей было совестно целовать его при людях… Неужели она все-таки отвыкла от него? Она обняла его голову и поцеловала.
– Ты здесь! – сказал он.
– Да! – ответила она, задыхаясь, близко и лучезарно глядя ему в глаза. – Ты жив.
– Я жив, – ответил он. – Это довольно крупная удача, принимая во внимание, в каких переплетах пришлось побывать… Сержант, – он кивнул на ее погоны, – скажи, пожалуйста…
– Вон мой поезд, – сказала она.
– Да? – сказал он. – А мы на Варшаву. Будем брать Варшаву. Как вообще твои дела? Ты похудела…
– Даня, – сказала она, – я не хочу говорить, мне хочется смотреть и слушать… Смотри на меня. Почему ты не писал?
– Как не писал? – сказал он. – Я писал. Вероятно, не доставили. – Он помолчал, озабоченно глядя на нее. – Как мы встретились, Леночка…
– Ты живой! – сказала она и погладила ладонью его лицо. Он слегка отодвинулся:
– Не надо, Ленок.
Она ничего не замечала. Счастье сделало ее слепой.
– Я смеюсь, знаешь, почему я смеюсь? Я не знаю, почему я смеюсь… Милый, смотри, все побежали, разве уже сейчас?
– Да, сейчас, – пробормотал он и зашагал к поезду, она рядом с ним. – Досадно, не успел набрать кипятку. У нас времянка, но набрать проще…
– Я только что отправила тебе письмо, – сказала она и не отводила глаз от его лица. – Лучше бы я тебе отдала. Ты получаешь?
– Нет, – сказал он. – То есть, конечно, получаю. Сейчас я, собственно, даже не знаю, как ко мне писать…
Они стояли около теплушки. Два офицера стояли в открытой двери, курили и смотрели на них сверху.
– Я люблю тебя! – громко сказала Лена, обняла его и потянулась поцеловать.
– Ленка! – сказал он. – Я не хочу обманывать. – Он взял ее за локти, виновато пожал. – Прости меня. Так случилось, знаешь… Я женат.
Она смотрела на него. Она не поняла, что он сказал. Кто кого обманывает? Что простить? Он женат? Конечно, он женат, она его жена…
– Так вышло, – продолжал он вполголоса. – Такая нам, видно, судьба-планида… – Он неловко улыбнулся. – Я встретился с одной женщиной. Не обвиняй меня, Леночка, эти вещи делаются помимо нашей воли, ты знаешь… С одними война разлучает, с другими сближает… Конечно, комнату и прочее ты забирай себе, – прибавил он скороговоркой, брезгливо сморщившись.
Какие вещи? Почему забирать комнату? Он думает, что его убьют?..
– Прости, – повторил он, опуская глаза под ее взглядом.
Вдруг она поняла. У нее опустились плечи.
Он говорил, запинаясь:
– Я много думал: почему так получилось?.. Не знаю. Может быть, мы слишком быстро пришли друг к другу. Слишком внезапно… Был угар. И когда мы разлучились, он прошел…
– У меня не прошел, – сказала она серыми губами.
Он не расслышал слов, но угадал их смысл – по ее глазам, по движению ее головы.
– Ты сумела это сберечь…
Она повернулась и пошла от него.
Вложив руки в карманы, она шла медленной, тяжелой, чужой походкой.
Она шла изнемогая. Любовь, дававшая ей силу, красоту и радость, теперь давила ей плечи, как тяжкий крест. Этот крест она будет нести до тех пор, пока не найдет сил сбросить его с себя.
Глава двенадцатаяДанилов
Данилов не особенно любил природу. Вернее, он о ней как-то не думал: он вырос среди лесов и полей и не замечал их красоты. Глядя на тучные, в цветах, луга, он думал: «Сено нынешний год будет хорошее». Видя лес, думал: «Вот где стройматериалу-то!» Его занимали люди, их дела и взаимоотношения.
Но на пути к Варшаве даже он был поражен красотой лесного пейзажа. Сплошная, чистая, без примеси ель росла по обеим сторонам дороги. Каждое дерево было так статно, пышно, богато – на подбор, как отборная рать, и все тонуло в лебяжьей, незапятнанной белизне только что выпавшего снега. Снег лежал пластами на широких лапах елей, застревал между веточками круглыми нежными пушками. «Сказка!» – думал Данилов, стоя на площадке, щуря глаза от этой серебряной белизны, плывущей мимо молчаливо и величаво в сиянии своей прелести и непорочности… Солнце, спускаясь, ненадолго осыпало снега розовыми блестками, потом малиновыми. И закатилось, и мягкие голубые тени, как благословение покоя, легли в лесу… Поезд остановился.
Его остановил небольшой отряд бойцов, русских и поляков. Командиром у них был молоденький младший лейтенант. Валенки бойцов были покрыты снегом до колен. Снегом были посыпаны их ушанки и плечи. Они вышли из глубины этого богатырского леса.
Младший лейтенант просил подвезти их: они ехали ликвидировать банды, которыми кишели леса вокруг Варшавы.
– Домашнее дело, – сказал лейтенант. – Немцы чисто все поутекали, остались бандиты с одними пулеметами – орудия немцы увезли. В Червонном Бору только вчера истребили последнюю банду.
Поезд имел путевку в Червонный Бор.
Отряд разместили в штабном вагоне и напоили чаем. Через два прогона бойцы вылезли.
Поздно вечером, среди леса, поезд принимал раненых. Госпиталь помещался в четырехэтажном, одиноко стоящем здании, без всяких пристроек, чопорной и красивой архитектуры.
Из леса, не туша ярких фар, выкатывали автомашины с ранеными. Погрузка шла быстро. Часа через три поезд двинулся обратно. Раненые были прифронтовые, недавно с поля боя.
– Знаете, – сказал доктор Белов Данилову, – в шестом вагоне едут две женщины. Офицеры. У одной нога ампутирована до бедра. Очень досадно, знаете, пришлось положить их в жесткий, в кригерах совсем нет мест.
В кригерах не было мест, потому что в этот рейс было особенно много тяжелораненых. Даже изолятор был заполнен ими.
Данилов, совершая утренний обход по вагонам, заглянул к раненым женщинам. Они лежали в крайнем купе; по приказанию доктора Белова купе было занавешено простыней. Данилов осторожно заглянул. Женщины спали одна почти ничком, зарыв лицо в подушку; подрагивал от толчков поезда ее стриженый белокурый пушистый затылок; другая натянула простыню почти до переносья, лоб у нее был в морщинах, волосы седые, среди седины несколько угольно-черных прядей, а веки большие, очень темные. Такая усталость и такая скорбь были в этих плотно опущенных веках, что Данилов отошел на цыпочках и шепотом сказал дежурной санитарке Ваське:
– Тут женщины у тебя едут – ты их не беспокой, пусть спят. Заглядывай почаще, но не тревожь. А то я вас знаю, вы чем свет начинаете людям градусники тыкать…
Васька побаивалась Данилова. Она сейчас же разыскала сестру Смирнову и сказала ей:
– Были замполит, велели женщин не беспокоить, нехай спят.
То же самое она сказала сестре Фаине.
И Смирновой, и Фаине было не до спящих женщин, – они сбивались с ног: рейс был трудный.
Утро прошло хлопотливо. Ни один человек не вернулся к обеденному часу в штабной вагон, кроме Супругова.
– Я привык к режиму, – говорил Супругов. – Правильный режим – залог работоспособности.
Он снял халат, вымыл руки и с удовольствием сел к столику, на котором в тарелках, прикрытых белоснежной салфеткой, уже был подан обед. Пришел Соболь.
– Где они все, вы мне скажите? – спросил он. – Порции стынут, я же не имею физической возможности подогревать по десять раз.
– Придут, – отвечал Супругов, поднимая салфетку. – О, что я вижу!..