Шли дни, и единственным моим занятием было битье мух.
У дяди было сердце. И кроме сердца у него была еще бензопила «Дружба». «Я ей напилю, а ты будешь оттаскивать».
Она вслепую сварила для нас щи. В печке. В горшке. Мы и не входили в дом. Она сама печку раскочегарила. И выходила к нам. Постоит, посмотрит и снова в дом. Не уверен, что она нас видела.
Мы пилили сначала такой, двуручной. «Дружба» не заводилась, а потом вдруг начала чихать, пукать! И давай подпрыгивать по двору, как живая.
«Давай пока этой, — показал дядя на двуручную. — Пусть «Дружба» отдохнет. Жеклер уже старый. Потом попробуем еще». Я всматривался в него. В лицо. Очень внимательно. Пилу на себя, потом отпускаешь. Опять на себя и опять отпускаешь. У него пот тек со лба. Я смотрел ему в глаза. Действительно, у него было сердце! Не только руки, но и сердце! Это было открытие! И в его глазах я не обнаружил ни одного бревна! Ни полена! Ни захудалой щепочки. Это было удивительно! Ни соринки, ни единой жалкой опилочки!
Я и сам проморгался! Мы были как мясники! Это была настоящая резня! Поленья падали, пахло осиной, кленом, и мы не останавливались до тех пор, пока они уже на ноги не падали! Потом я их оттаскивал и снова. К пиле.
К обеду она махнула рукой. «Да хватит мне. Все равно уже недолго. Потом что с ними делать? Вы же не возьмете. Снова в землю сажать?»
Она все рассчитала. Все точно рассчитала.
Мать хотела ее подстричь. «Нет. Ты мне лучше косы заплети. Я в баню к вам схожу. Погреюсь».
После бани мать ее расчесывала, заплела косы, уложила вокруг головы. «Надо бы собрать волосы... » — сказала она, когда мать закончила.
Я помню, как она сидела на табурете, на самом пекле, а мать расчесывала ее седые длинные волосы. Они обе молчали.
«Давно я не чесалась... Поди, падают волосы- то», — сказала, задумчиво глядя вперед, баба Настя.
Мать улыбалась. Она была сильной. Очень сильной. Они обе были сильны.
Дядя еще долго носил эту белую рубашку. От дедушки Вани.
Черт, как все быстро! То лето... Когда Ольга пропала. Когда она утонула... Как все быстро! Как давно все было и как быстро...
Наверное, мать что-то чувствовала. Она совсем изменилась... Стала нежной, очень ласковой... Она перестала спать. Слава богу — это был отпуск! Она сидела на стуле, посреди двора... Почти закрыв глаза. Да. Прикрыв глаза. Долго так сидела... А потом, вздрогнув, начинала осматриваться! Искать что-то глазами! Она даже привставала!
Я пожирал ее глазами. Выдержка в моих зенках раскрылась дальше некуда! Она будто искала глазами то, что вывернуло нашу жизнь наизнанку... Пальцы. Эти пальцы, что сломали ее жизнь. Ольгина одежда. Ее принесли потом. Уже после. Ее красное платье... Босоножки. Мне пришлось их смочить. Рельеф ее пальцев. Я близко-близко поднес их к лицу. Запах кожи, настоящая кожа, дорогие, единственные кожаные босоножки. Она их так любила. Отпечаток большого пальца. Средний, безымянный и мизинец...
Мать их припрятала. Но от меня ничего не спрячешь. Я тоже был одержим. Нас терзали одни и те же демоны. Почему я украл эти платья... Почему? Так было надо. Да.
Мать постанывала во сне. Прислушиваясь к ее дыханию, я намечал себе путь. Обходил взглядом ловушки, ножки стола, половицы-предательницы.
Моя мать спала крепко. «Спи. Спи... » — шептал я и крался. Ее лицо, освещенное слабой луной. Оно было спокойно. Такое... Умиротворенное. Усталое. Истерзанное демонами и брошенное... Я прошел мимо, без звука, без мысли.
На чердаке в ящике из-под сахара лежали эти платья. Красное, желтое и выцветшее голубое. Ольга уже выросла из желтого. И синее, она его так заносила, что оно потеряло цвет. Я любил ее красное платье. Да. Я так к нему привык. По выходным... В бане, с матерью...
Вздрагивая, я никак не мог попасть ногой в это платье. Я, наверное, надевал его так же, как Ольга. Я спешил. Как она. Но девочки бегут в жизнь быстрее...
Платье потеряло ее запах. Теперь пахло мною. Мать не стирала, специально не стирала, и когда я входил в нем в предбанник, она улыбалась, стоя на коленях, прижималась лицом к моим коленям. Вдыхая запах своей мертвой дочери.
Я был грязен, от меня воняло, как от всех мальчиков в пятнадцать. Еще бы! У меня выросли волосы в паху! А под мышками! Мужские гормоны! Рядом со мной надо было стоять с прищепкой на носу! Мухи теряли сознание на подлете!
Слава богу, хоть прыщей не было. Хо-хо-хо! У меня не было ни прыщей, ни девушки! Надо думать! Я мастурбировал, как молодой гиббон, до обеда, а потом ложку ко рту не мог поднести, так руки тряслись. От меня так несло юностью, взрослением... Неужели все так и останется?
А теперь все вместе! Громко! Музыка! Вонь, бег с дрочбой, тоска, сны, сумасшедшая мать в бане, пропавшая Ольга, первый отвратный пух над губой, волосы на бороде, волосы в паху, кусты под мышками... Я бродил по двору, как курица, склонив голову, кругами. Это были каникулы.
Мыться в бане?! Там мне было не до того. В конце концов, вся шея и лоб были в разводах, как в родимых пятнах. От меня несло, как от свиньи. Но для матери это был волшебный запах. Ее было невозможно провести. Ее демоны держали нос по ветру! Ушки на макушке! Хвост пистолетом!
Стоило мне только подойти к умывальнику, она начинала стучать зубами!
Я вышел в ночь. В безоблачную, полную пустоты и звезд ночь. Ветра не было. Все будто замерло во сне. Шшшш! От холодного дыхания оврагов побежали мурашки. Я будто вошел в волшебную горячую реку, где бьют ледяные родники. Тихо... Тс-с-с! Ни собака, ни кошка, ни птица не вздыхали во сне. Казалось, я слышу, как в глубине реки, в Чертовой яме, седые сомы шевелят плавниками. По влажной теплой траве я пошел к дороге.
Правда или нет, но в Чертовой яме живут огромные, как бревна, слепые от старости сомы... Я представил себе, как Ольга лежит в глубине, в темной пустоте, и слепые сомы тыкаются в нее, ощупывают своими усами.
Без теней, там, в этой яме, наверное, нет теней, размышлял я. В том мире, где нет теней и где жители ослепли... Я поежился. Холодок этой ямы, этого мира без теней скользнул по шее.
Паутина на солнце блестит, как слюна... Стрекозы... Мы их называли «ниточка-иголочка». Они склеивались на лету. И так летали.
Я нашел Ольгу утром. Когда самый клев. Наверное, это был пятый день, а может и девятый, я не помню, да и не замечал я дней. То лето — как один день.
Я увидел ее в камышах и остолбенел. Но не от страха, нет, я не испугался. Только сердце сжалось и забилось. Я прищурился. Будто луч солнца ударил мне прямо в зрачок. И тут у меня все задрожало! Черт! Весло вывалилось и поплыло. Я не мог пошевелиться! Я не мог на нее смотреть! И смотрел не отрываясь!
Камыши... Тело девушки в белом платье. Ее тело... Я перестал слышать. Беззвучный мир. Волосы, ее волосы, да, они переплелись в травах. И белые лилии. Эти белые лилии меня здесь нагнали и прикончили.
Журчание воды, плеск тихой волны, как язык облизывает губы. Я по пояс в воде. Ил проглотил меня до колен. Я не мог двинуться.
А она лежала. Качаясь в волне. С закрытыми глазами. С закрытыми глазами! Она будто задремала здесь... Еще секунда, и она улыбнется! Могу поклясться, она мне улыбалась! Легкая, в белом платье. Оно сбилось. Казалось, она в него просто завернута. Как мертвая невеста. Уснувшая невеста. И ни раки, ни змеи к ней не смели прикоснуться. Только травы. Да. Обвили ее ноги и волосы.
Ее платье колыхалось, открывая бледные снеговые ноги. Ее скрещенные белые ноги и колени, наверное такие холодные-холодные... На вид. Да. Я к ней не прикоснулся! Нет. Еще не прикоснулся... Темные зеленые травы обвили и шею, и ноги. Ей было так спокойно в этих водах. Так хорошо.
Я смотрел во все глаза. Казалось, она видит хороший сон. Она улыбалась.
А река все ближе и ближе толкала меня в камыши, к ней. Все сильнее и ближе. Я видел ямочки на щеках! Она улыбалась...
Я не боялся. Весь страх кончился раньше, когда мы совсем пацанами смотрели, затаив дыхание, на то, что пожарники вытаскивали бреднем на берег. Утопленники... Они были все как один. Да. Как братья. Как сестры... Я не вру. Так и было.
Я уже видел мертвых с реки. «Лопнет — сам всплывет... » — говорили мужики. А водолазы-пожарники молча, снова заходили медленно в реку. Сначала они пробовали с баграми, на лодках. А на третий день они приезжали на красной машине вечером и на глазах всей деревни облачались в свои чудесные костюмы. С трубками, со шлангами, странные существа, как пришельцы из другого мира, они уходили в реку. Они были посланниками в тот мир. А утопленники не хотели возвращаться, и приходилось снова и снова входить в ту реку, будто уговаривая мертвых вернуться.
Мужики стояли на берегу, вглядываясь в воду. «Раньше стреляли из пушек, а теперь надо ждать, пока лопнет пузырь... Чё лазить-то... Через трое суток сам вынырнет... — Они не любили пожарников. — Спят двадцать четыре часа в сутки и еще хочется! Бля! Они никогда не успевают! Надо заранее вызывать! Вот соберусь поджечь тещу, так вызову, а они приедут, когда уж картошку и ту не испечешь! Точно, Витек, когда жопа у них задымится, тогда пошевелятся!» Они ржали, глубоко, по локоть засовывая руки в карманы. Презрительно.
Их вызывали по телефону. А телефонов было два. Один на почте, другой в аптеке. Почему-то я помню: тот, который в аптеке, был красный, а на почте — синий-синий. Никогда я не видел телефон такого цвета.
«Уберите детей! Еб вашу в душу мать! Уберите детей! Это не цирк!»
Ну и ор поднимался, когда водолазы выходили на берег! Когда орут «уберите детей» — это знак, что происходит что-то по-настоящему интересное. Да. Что-то важное.
Нас пробовали убрать, но мы не убирались. Да и кому это было надо? Взрослые ошарашенно смотрели по сторонам, избегая того, что было в сети. Их самих надо прятать!
Ха! Наоборот! Надо было нас звать! Собирать со всех оврагов и уборных. Со всех чердаков и деревьев! Ловить и приводить сюда, на этот берег. Идите сюда! Бегом! Шевелитесь! Смотрите, дети! Не жмуриться! Не закрывать глаза! Кучнее! Кучнее! Чтоб всем было видно! Маленькие в первые ряды!