Спящая красавица — страница 52 из 65

Я шел, а ведра качались. И по ребрам меня, по ребрам, с каждым шагом стук в ребра. Раз, раз... Эту штуку, коромысло, надо уметь носить. Ольга и мать умели.

У нас раньше были детские ведра, а теперь я нес нормальные, взрослые. Начал я носить, ношу-ношу, выливаю в бак, а мать стоит и все показывает, мотает головой, мало-мало, еще давай. Всю реку принес в баню, а ей все мало! И бак все никак не наполняется! Час носил, два, уже качать начало, ноги подгибаются. От реки иду медленно, чтоб не расплескать, обратно тоже бреду, чтоб отдохнуть. Наконец возвращаюсь, а мать уже развела огонь в печке. Я обалдел и выпалил, что не буду мыться. Жарко.

Она обернулась и так посмотрела, ну, думаю... «Помолчи! Нечего трепать языком! Тебя никто не спрашивает... »

Мы с Ольгой всегда мылись вместе. Я забивался в угол. Там, где щели, туда, где не жарко. Я смотрел, как она раздевалась. Она напевала. Помню, она всегда что-то напевала. Сколько нам было?

Мать подходила к окошку, я видел ее тень, она приближалась, а потом появлялось ее лицо. Оно говорило: ну как? Ольга высовывала мне язык. «Мам, скажи ему! Чё он смотрит?! Чё он так смотрит? — И тут появлялся материнский кулак в окне. Ольге было мало. — Мам... Чё он мыло не дает?.. Вали отсюда!»

Я сидел тихо, переводил глаза с матери на сестру. В мой темный угол не попадало ни света, ни воды. Я смотрел, склонив башку, как она намыливается. Ольга была костлявая и плоская, как молодая курица. «Ну что ты вылупился?! Отвернись! Убери глаза!» Она прятала руку между ног. Между худеньких загорелых ног. Ей не надо было раздеваться, чтоб загореть. Она загорала на бегу! Через три километра солнца она была уже черная! «Черенок — лопаты», называл дядя Петя.

Были такие моменты. Я хочу только их помнить. Время полдня, время ослепительного полдня и кристальной тишины. Когда нам всем нечего было сказать. Когда мы все ничего не делали. Может, это и есть жизнь? То, что делаешь тогда, когда ничего не делаешь... Ледяная стальная кружка молока из погреба, от которой мерзнут руки, под душераздирающим солнцем июля...

«Посиди в холодке», — говорила мать и сажала меня под дерево. У меня в руках деревянный автомат. Я охранял. Что я охранял? Мне казалось тогда все это необычайно важным. Я охранял старый наш клен?

Сестра залезала на него с куском хлеба. Она мочила одну сторону, а потом макала в caxap, и получалось пирожное. У меня никогда не выходило! Я просил ее: сделай мне, сделай мне, и она делала, если левая нога захочет. Я сидел под этим старым кленом с автоматом в руках. Задрав голову, следя за ней в ветвях. Мне были видны ее ноги, тень-свет, тень- свет... Ветер гладит листву.

Ветер нас успокаивал. Это было наше море. Да. Говорят, что прибой успокаивает. Это был наш прибой. Незаметно я скользил в траву, выпускал автомат и лежал с открытыми глазами. А Ольга была в ветвях надо мной, как птица, как молодая худая кошка... Иногда на меня падали хлебные крошки. Я их съедал. Ольга вытягивалась на ветке и замирала, неподвижная, только платье, самый кончик, движется. Шум листвы, тени, порыв прохлады, ее ноги, худое обугленное июлем тело, острые коленки, трусики, съехавшее платье. Она меня еще не стеснялась.

Куда она смотрела тогда? Куда? Не знаю. Мне становилось холодно в такие минуты. Разве мог я понять тогда, что происходит?! Вообще меня легко было превратить! В свинью! Ничего не стоило заколдовать! Завяжи глаза, и я бы начал хрюкать! Она мне их завязывала и крутила, крутила, а потом пряталась. Качаясь, я находил верх, низ, небо, землю. Все кроме нее. Никогда я не мог ее найти! Она нарушала все правила! Смывалась в поленницу!

Запах поленьев, береза, липа, тополь... Мы их пилили с матерью двуручной пилой.

Там, в сарае, я бродил, вытянув руки, как слепой в поисках чуда! Меня она находила легко. Так странно было смотреть на нее, идущую прямо ко мне с платком на глазах.

От нее невозможно было спрятаться. Ты сидишь тихо. Так тихо, что сразу ясно, где ты. Здесь.

Я никогда не выигрывал. Ей в конце концов надоело все время побеждать. Хотя все-таки она больше любила искать, чем прятаться. «Давай теперь ты» — и поворачивалась спиной. Я завязывал ей глаза материнским платком, осматривал все возможные щели и начинал крутить ее... Куда я мог спрятаться от нее? Куда? Под землю?! Как червяк, как семечко, как ее секретик. Зеленое стеклышко и красная фольга от конфет. Эти конфеты, эти сокровища, которые приносил дядя Петя... Носитель сокровищ! Ненавистный носитель сокровищ! Я жрал их сколько влезало в рот! И от ненависти конфеты были сладкие-сладкие... Обжираясь, на следующий день я покрывался прыщами, на морде, на шее и даже под мышками! За это я удостаивался презрения. Ольга смотрела на меня молча.

Чтобы понять себя, не нужно отдавать жизнь. Ха! Разве нет? Нет? Но чтобы понять это — нужна целая жизнь. И что?! Ничего. Я ни черта не знал! Что я мог отдать?! У меня была сестра, которую я любил больше всего на свете.

Это не была любовь. Нет. Жажда. Свирепая! Я понимал это. Я видел, как старая Дымка-крысоловка терзает крысу. Дымка, урча, запыхавшись, душила, каталась, обняв крысу! Эта открытая ярость! Эта искренность! Это было страшновато... Потом — мало что оставалось. Только мягкий, как тряпочка, крысиный труп. И Дымка, облизывающая свои бока.

Если б Ольга сказала, я бы прыгнул с моста. Если б она захотела. С нашего огромного горбатого моста! Мог бы даже пойти на кладбище. Спокойно. Мог бы там лечь ночью в старую могилу, в яму, если б она сказала! Это меня приводило в ужас! Но ни черта! Я бы сделал! Если б она сказала. Все бы сделал. Все.

Так это было. А потом все больше и больше. Если б она сказала: выпей кровь, эту вот кроличью кровь, — я бы выпил. Тот самый кролик, с которым она играла.

Всегда быть с ней. Всегда. Пусть привяжет к себе! Посадит на спину! Я бы привязал себя к ней! Изолентой обмотал в шесть слоев! Я бы спал у нее на спине! Как ребенок. Как демон, сосущий ее молоко! Стать таким маленьким, чтоб забраться к ней в карман! Быть с ней. Всегда. Там, в кармане, сидеть среди крошек, в пыли, в темноте, ничего не видеть, только вдыхать ее запах. Закрыть глаза. Только дышать и покачиваться в этой колыбели. Да. И она унесла бы меня с собой. Туда, куда она смотрела тем летом, замерев, неподвижно лежа в ветвях! Как молодая кошка...

Мать сама взялась перестирать ее платья. Я стоял и не знал что делать. Куда-то надо себя девать. Она на меня — ноль внимания. Даже при кошке мать стеснялась раздеться! Даже при закрытых ставнях! А при мне — нет.

Это из-за сестры она сошла с ума. Не из-за меня. Нет. Никто еще не свихнулся из-за меня! И никто никогда не свихнется! Меня это успокаивает.

Я чувствовал, будто моя мать ушла! Передо мною стоял, согнувшись над тазом, совсем другой человек. Мать оставила своего двойника, а сама ушла. Она ушла искать свою дочь! Может быть, она сошла с лодки в реку, к лилиям, и теперь они вместе?! Может, мать нашла ее на берегу?!

Передо мною была незнакомая задумчивая женщина.

Тогда я еще ничего не знал по-настоящему. Только так... Легкие удары. Что с нею происходило тогда? Что со всеми нами происходило?.. Так все вдруг стало печально. Будто вся жизнь наша предстала совсем голой... Да. До нее нельзя было дотронуться... И смотреть. И смотреть было больно... Очень. Что было у нас, чтоб укрыть эту наготу?! Что?.. Мы не могли даже двинуться. Как в кошмаре. Как парализованные этим сном.

Мать, сходящая с ума... Я думаю, как дико, наверное, чувствовать, что ты сходишь с ума... Я уже говорил, что сначала почти ничего не заметил. Ничего и не было. Только вот с ведрами кое-что было не так. Ну, не так, как обычно. Да. Для бани, стирки и огорода у нас были оцинкованные ведра. Для питья — эмалированные. Одно почти голубое, а другое — белое как снег. Только черные сколы внизу. Нарушать ведерный закон позволялось только Ольге. Она могла принести в оцинкованных ведрах и только потом перелить в те, что для питья. Мать даже и глазом не успевала моргнуть. Она даже не вздыхала! Ольга установила свой личный закон. Без слов. Будто так и должно было быть. Так и все. А я? Всегда, каждый раз думал — пройдет. На сей раз! И каждый раз мать меня ловила на полдороге! Я возвращался и брал те. А не те ставил на место. Без шума. Да. Спокойно. Каждый раз.

Мать была бдительна. У нее была не только тысяча рук! У нее повсюду были глаза! Проскользнуть?! Ха. Не тут-то было! Каждый раз я пробовал, упрямо, как баран, как осел, — и каждый раз попадался! И никому это не надоедало! Ни мне, ни матери! Эта игра могла продолжаться всю жизнь. Да. До самой смерти одного из нас! А может, и дальше! В качестве памяти! Или до того дня, когда я уеду отсюда. Или... когда нам наконец-то проведут воду. Но уж скорее всего — до самой смерти.

Думаю, в тот момент я почувствовал это. Что-то изменилось. Я прошел мимо, помахивая банными ведрами. Без единого стука. Осторожно и одновременно развязно. Как мимо чужой дремлющей собаки. Мать даже не подняла головы. Да. Я мог пройти хоть сто раз! Неся ведра в одной руке! Гремя, как взбесившаяся корова колокольчиком! И ничего! Ничего бы не было! Она бы меня не заметила... Понимаете?

Я шел медленно, прогуливаясь. Будто давал нам шанс. Нам обоим. Проснуться...

Она посмотрела вслед. Так. Что-то пронеслось... Как далекий шум. Она будто прислушивалась. Да. К нему. Что-то было не так. Она это слышала, да. Что- то не так. Относительно ведер... Но нет. Ничего. Потом все прошло...

Ее лицо. Что-то с ним случилось... Она стала... как не она. Будто мама перестала быть той, которая была раньше. Всегда. Будто я застал вора в нашем доме. Вора очень быстрого, тень которого только мелькнула... Он унес что-то. И теперь все, что было раньше, — кончилось. Наступило не просто другое время. Теперь это было время чужого.

Тогда это был первый знак изменения. Да. Первый толчок. Еще все было цело. То, что осталось. Ничего не треснуло. А за моей спиной из тела мамы уходило что-то. Будто это она. Сама. Уходила... И, вернувшись с реки, я ее никогда не найду.