Тот взял сверток из рук шейха. Поднес к губам откинутый угол бязи и долго глядел на сморщенное от плача личико, в бессмысленно разбегающиеся кругляшки глаз, словно хотел навсегда запечатлеть в них свой образ.
Шейх принял сверток от любимого ученика и наместника и обернулся к стоявшему по правую руку Кемалю Торлаку.
С Кемалем Торлаком шейх встретился в тот же год, что и с Бёрклюдже Мустафой, когда возвращался из Каира на родину.
Неподалеку от Кютахьи их небольшой караван стал медленно подниматься по склону Доманыча. Здешние горные пастбища некогда входили в отчий удел Османа-бея, положившего начало династии Османов.
Тут была колыбель державы, отсюда полтора столетия назад началось собирание турецких земель.
Лето стояло в разгаре. Обильная зелень горных лугов, ледяные ключи, бившие из скалистых расселин, томные ивы, опустившие косы в заводи быстро бегущих речек, располагали к привалу. Шейх подумывал о том, чтоб остановиться здесь денька на два где-нибудь в пастушьем летнике, чтобы дать отдых людям и животным, как до его слуха долетели звон бубнов, нестройное пенье и конский топот. Вскоре из-за угора вывалилось навстречу десятка два всадников.
Заметив караван, они с гиканьем и посвистом рассыпались по лугу, окружили его со всех сторон. В серых от грязи чалмах, с бубнами, а иные с дюмбелеками у пояса, увешанные бубенцами, медными тарелочками и побрякушками.
То были торлаки — дервиши одной из самых буйных, ни в какие рамки не укладывавшейся секты. Зимой они подрабатывали в городах у ремесленников, часто иноверцев — армян, греков, иудеев — красильщиками, кузнецами, кожевенниками. Летом гуляли себе на горных пастбищах. Не стесняясь, курили гашиш, пили пальмовое вино.
Один из торлаков, такой длинный, что ноги его едва не касались земли, с насмешкой глянув на шейха, затянул смурным голосом:
Сколько ты берешь за святость
золотых в базарный день?
Истиной почем торгуешь,
досточтимый наш улем?
Гогот, свист, улюлюканье последовали вместо припева. Длинный продолжал:
Пусть с тобой пребудет святость,
бедным нам — оставь лишь честь.
Смазывай скорее пятки,
а не то костей не счесть.
Бёрклюдже, его верный Гюндюз, туркменские всадники, присоединившиеся к шейху в Алеппо, схватились за оружие. Им было известно, что торлаки терпеть не могли улемов и мулл. В словах длинного дервиша звучало не только оскорбление, но и прямая угроза.
Бедреддин, воздев руку, остановил своих спутников. Слишком много крови пролито на этой земле, чтоб затевать еще одно бессмысленное кровопролитие. Да и ему как шейху была бы грош цена, если б он только словом не сумел превратить этих буйных дервишей в ягнят.
— Ты ошибся, веселый человек! — молвил он с улыбкой. — Я — не святой. А за Истину платят не золотом — жизнью!
Спокойствие Бедреддина несколько отрезвило торлаков. Свиста и гиканья не последовало. Длинный, однако, настолько осоловел от гашиша, что ничего не слышал и не видел. Открыл было рот, чтобы продолжить свою поносную песнь, как кто-то из-за спины схватил его за ворот, и он с хрипом повалился на заднюю луку.
В круг въехал молодой рыжебородый всадник. Чалма закручена на голове жгутом, глаза с волчьим прищуром. Судя по тому, что рыжебородый до сей поры держался где-то сзади, именно он был главарем, — у торлаков все делалось навыворот.
— Мир вам, путники! — он приложил руку к груди. — Наш Ягмур Торлак сегодня чуточку не в себе.
Он глянул на подымавшегося с земли детину. Валясь назад, тот не бросил повода, и лошадь, сделав свечку, выкинула его из седла.
— И не он один, — продолжал рыжебородый. — Так что не обессудьте!
Он поклонился шейху. Речь была примирительная, но в голосе звучала издевка. Над шейхом? Над незадачливым торлаком? Или над самим собой?
Бедреддин в тон ему ответил двустишием:
Может, и я на любимых сердился,
Если бы я у любви грусти не научился…
Любовью суфийские шейхи именовали стремление к незнанию, любимым, возлюбленным — Истину, или, что для них было равнозначным, Бога.
Предводителю торлаков сей язык был внятен. И потому он понял, что хотел сказать своим двустишием Бедреддин. Дескать, на Истину, как мы бы теперь сказали, не зависящую от нас действительность, сколь бы печальна она ни была, сердиться так же бессмысленно, как чесать скалу. Но Истина Истиной, а он-то просил шейха не гневаться на ошалевшего от гашиша дервиша. Вот ты и попался на богохульстве, досточтимый!
Рыжебородый ухмыльнулся во весь рот:
— Выходит, Ягмур Торлак и вся наша шатия-братия тебе приходятся любимыми?
— И они тоже, поскольку они — люди, — спокойно ответствовал Бедреддин.
Ухмылка слетела с лица рыжебородого, словно ее и не было. Неужто шейх всерьез равнял Ягмура Торлака, да и вообще людей с Истиной, то бишь считал человека богоравным? Мысль дикая, и предводитель торлаков не поверил своим ушам.
— Абдал Торлак!. — крикнул он в толпу всадников.
— Я здесь, Ху Кемаль! — отозвался гулкий, как из бочки, бас.
— Проводи гостей к дальнему летнику и проследи, чтоб животные были накормлены и люди не обижены. Понял?
— Слово твое выше головы моей, Ху Кемаль!
Рыжебородый обернулся к Бедреддину:
— Не побрезгуйте нашим угощением, досточтимый шейх. Соблаговолите удостоить беседой…
Длинноногий торлак по имени Ягмур, коего так неожиданно и бесцеремонно сдернули с седла, опять взгромоздился на своего конягу и, крутясь возле предводителя, что-то ворчал, будто бы про себя, но с явным неодобрением.
— Что тебе не так, Ягмур? — спросил рыжебородый.
— Что мне? Я ничего… Как договорились…
— Ступай проспись, а то голова у тебя точно пустой котел на огне — раскалилась, шипит, а не варит!
Бедреддин оглянулся на своих. Лица у них были по-прежнему настороженные. Бёрклюдже, Гюндюз и туркмены не снимали руки с эфеса. Явно не по душе было им такое приглашение к беседе.
— В самом деле, не передохнуть ли нам, соколики? — неожиданно спросил Бедреддин. И это обращение — соколики — прозвучало в его устах столь непривычно, что лица мюридов просветлели.
— Быть по-твоему, учитель, — ответил за всех Бёрклюдже Мустафа.
Шейх тронул коня, подъехал к торлаку, которого звали Абдалом. Низкорослый, квадратный, тот сидел в седле как влитой. Голова, борода, брови выбриты. Только усы торчали на обветренном лице — длинные, тонкие, словно у таракана.
Круг всадников раздался. Абдал Торлак двинулся впереди всех. Следом Бедреддин. За ним, словно прикованные цепью, Бёрклюдже Мустафа с Гюндюзом. А дальше все смешалось — верблюды, ишаки, кони, туркменские всадники, торлаки, мюриды Бедреддиновы. Замыкал сию странную процессию предводитель торлаков Ху Кемаль.
Пока кормили животных, пока торлаки и спутники Бедреддина утоляли голод тут же освежеванными и сваренными в огромных котлах барашками, солнце опустилось за горные вершины. И тогда предводитель торлаков спросил:
— Надеюсь, простите мне мое любопытство, досточтимый шейх: откуда и куда путь держите?
— От невежества к Истине!
— Разве не бессмысленно искать Истину на службе у властителей?
— Бессмысленно, Кемаль Торлак. Но мы не властителям служим, а себе. Только в нас, в людях, Истина осознает и до конца воплощает самое себя. Скольких бед можно было бы избежать, если бы мы не полагали себя чем-то отдельным от Истины, независимым от нее. Особливо властителям мнится, будто вольны они поступать как им вздумается…
Вряд ли можно было сыскать лучшее место для беседы, чем на высокогорном лугу Доманыча, под чистым, усеянным звездами небом, в кругу, освещенном пляшущими языками пламени, которые выхватывали из темноты то одно, то другое лицо, такие непохожие и такие одинаковые, — напряженно думающие человеческие лица.
Торлаки, туркмены, ученики Бедреддина обсели костер кругом и слушали, боясь пропустить слово.
Бедреддин затронул вопрос, над которым в течение веков бились богословы, — вопрос о свободе воли. В самом деле, если, как утверждает Священное писание, волос не упадет с головы человека без воли божьей, то вправе ли наказывать за грехи людские тот, по чьей воле они свершались? А если человек может совершать поступки против воли божьей, то, значит, всемогущий не всемогущ?
Бедреддин не представлял себе бога эдаким бородатым старцем, восседающим на небесном троне. Для него Аллах был отвлеченностью, не поддающейся обычному восприятию, — кроме истины, он еще именовался Абсолютным Бытием. Все явления жизни, природы, вселенной являлись эманацией, излиянием Абсолютного Бытия, или, говоря сегодняшним языком, проявлением его закономерностей. Тот, кто познал эти закономерности, то есть познал Истину, или, как говорил Бедреддин, «осознал себя — ею», был вправе сказать: «Я сделал, я свершил». Невежды претендовать на это не могли, ибо служили только орудием Истины, что осуществляется помимо их сознания и воли. Потому-то поступки невежд всегда приводят к неожиданным для них результатам. Словом, свобода для Бедреддина состояла в осознании Истины и жизни, согласной с ее законами.
Но как поведать простому люду хоть часть того, что открылось ему самому? То была никогда не покидавшая его забота.
Однажды он заметил ученикам: «Познание кончается лицемерием». Даже самые близкие ему люди были ошарашены: они стремились к Истине, к благодати, а, выходит, в конце многотрудного пути их ожидало все то же ненавистное лицемерие?
Пришлось объяснить: «Познавший Истину видит невиданное, слышит неслыханное, ведает не вмещающееся ни в одно сердце. Но открывает ведомое ему лишь настолько, насколько доступно сие пониманию слушателей, а остальное — таит про себя. Открой он людям все, что знает, его попросту убили бы. Это противоречие может вас смутить, — продолжал Бедреддин, — однако смущаться не следу