ет: всему свое место и время…»
Если слова его часто сбивали с толку даже его учеников, то как передать свое знание диковатым торлакам?
Он медленно обвел их взглядом. И, продолжая мысль о служении Истине и зависимости от нее людей, пояснил:
— Тем, кто скуден разумом, кажется, будто ворона ковыряется в мусорной куче или петух поет среди ночи по своей собственной воле, не захочет — и не станет. Сие есть тяжкое заблуждение. Животные подчиняются закону, причина коего лежит вне их, нм непонятна. Люди невежественные подобны скотине. Возьмем властителя. Истинная причина власти — благо страны и народа. Но если повелитель, не заботясь о них, стремится к славе завоевателя или к сохранению своей власти любой ценой, он становится подобен ослу, который бежит из страха перед палкой, не имея понятия, что везет за собой в повозке. Или зашоренной лошади, которая носится по кругу, не подозревая, что качает воду или жмет масло из кунжутных зерен. Время, однако, непременно обнаружит истинный смысл его деяния. Каждый, кто, не заботясь о благе мира, старается лишь для себя, для собственной выгоды, всего лишь орудие в руках Истины, подобное долоту каменщика или ножу кожевника…
«Нет, шейх не оговорился, назвав Ягмура любимым, — подумалось Кемалю Торлаку. — Он, кажется, взаправду считает людей равными богу. Только не всех людей, а познавших Истину, подчинивших себя ей…» Ху Кемаль Торлак угадал. Но, в отличие от мыслителей и поэтов суфизма, которые задолго до Бедреддина пришли к выводу, что человек, познавший Истину, богоравен, шейх Бедреддин полагал, что, познав Истину, люди могут и должны перестроить, согласно ее законам, не только свою внутреннюю, но и общую жизнь.
Ему, умевшему читать по лицам, как по раскрытой книге, не стоило большого труда увидеть, что рыжебородый предводитель торлаков уразумел скрытый смысл его слов. Видать, прошел кое-какую подготовку у шейхов и обладал недюжинным умом.
— Ты верно понял, Ху Кемаль Торлак, — сказал Бедреддин. — Все деяния — от Истины, все обличья — ее орудия. И в обличье ее раба нет ничего, кроме нее самой.
Что-то дрогнуло в глазах рыжебородого, они округлились, утратив волчий прищур. Но он быстро совладал с собой.
— Спасибо за поученье, досточтимый шейх! — отозвался он. — Но позволь еще вопрос. Где пребывало все, что мы видим, — он повел рукой вдоль темного окоема, — когда сей мир еще не был создан?
Рыжебородый торлак наверняка хотел озадачить собеседника или же заставить повторить набившие оскомину стихи Корана о сотворении мира. Но Бедреддин обрадовался: в самом вопросе содержалась попытка найти какой-то иной, нетрадиционный ответ. А всякая попытка самостоятельного мышления была ему в радость.
— В священном Коране говорится о двух мирах. Принято называть мир телесный, видимый глазом, — этим миром, а мир сокрытый, духовный, — миром иным, — ответствовал Бедреддин. — Однако ошибкой было бы полагать, что они могут существовать друг без друга. Как волны неотделимы от океана, так мир телесный неотделим от мира Истины и духа. Так что разделенье меж ними относительно. В каком-то смысле в каждом деле можно сыскать и тот и этот свет. Начало можно считать этим светом, а конец — тем. Скажем, деяние, поступок — этот свет, а память о нем — тот. Опьянение — этот свет, похмелье — тот. Наконец, рождение — этот свет, а смерть — тот, иной. В действительности оба мира составляют единство, они не имеют ни конца, ни начала и пребывают в постоянном становлении, изменении, уничтожении…
Для правоверного слова Бедреддина звучали кощунственно: ведь он отрицал сотворенность мира, основу основ любой религии. Но торлаки если не разумом, то сердцем приняли их. На то они и были торлаками. Скотоводы и ремесленники, чуяли они: нечто не возникает из ничего и не превращается в ничто.
Рыжебородый встал, поклонился Бедреддину до земли:
— Прости нас, шейх Бедреддин! Мы слышали о тебе, знали, что ты идешь к Доманычу. Но решили испытать тебя, ибо и улемы и шейхи, сделавшие веру средством кормления, одинаково презираемы нами. Прости! Не ведаю, как остальные, а я, Ху Кемаль Торлак, с этой ночи считаю себя твоим мюридом. Не откажи, о шейх!
Он опустился на колени.
— И мы! И мы тоже! — послышалось из темноты.
Бедреддин поднял Ху Кемаля с колен. Приложился лбом к его лбу и долго смотрел — глаза в глаза. Потом отодвинул его на шаг:
— Будь по-вашему, коль вы того хотите!
С песнями, под звон бубнов и стук барабанов проводили торлаки своего нового шейха сперва до первопрестольной Бурсы, а затем и за море до новой столицы. Все лето располагались они в шатрах на ближних к Эдирне пастбищах. Приезжали послушать беседы шейха в медресе. А Ху Кемаль и неразлучный с ним Абдал Торлак остались в городе на зиму, чтоб верой и правдой служить учителю, и вошли в число его ближайших мюридов.
Бедреддин обернулся к стоявшему по правую руку Ху Кемалю Торлаку и передал ему новорожденного.
— Верный из верных, окажи и ты, Ху Кемаль, честь пришельцу своим благословением!
Касым достал из рукава гроздь спелых фиников и с поклоном протянул их торлаку. Тот склонился над ребенком и, выждав, когда он сделает вдох, выжал сок фиников в его разверстый, по-лягушачьи беззубый рот.
Младенец, проглотив сок, почмокал губами и умолк. Все заулыбались: то была добрая примета. Даже на невозмутимом лице Абдала Торлака, стоявшего, как тень, за спиной друга, полезли кверху кончики тараканьих его усов.
— Да будет благословен твой путь, Мустафа, сын Бедреддина!
Ближе к полуночи суданец Джаффар призвал в келью шейха самых верных его учеников и ашика Шейхоглу Сату, всего девять человек. Когда они собрались и расселись, Бедреддин сказал:
— Вам известно, что наш последний труд «Облегчение» был послан султану Османов Мехмеду Челеби с просьбой отпустить нас в хадж. Но, кроме Бёрклюдже Мустафы, никто из вас не знает, что крылось за этой просьбой…
Бедреддин помолчал. Ученики не спускали с него глаз, чуяли: будет сказано чрезвычайное.
— Вернувшись из столицы, — продолжал Бедреддин, — посланцы наши подтвердили: землепашцы стонут от бейских поборов, ремесленники ропщут на низкую плату, рядовые воины — на слабость и трусость султана, не желающего воевать с неверными. А тут еще объявился султанский брат Мустафа и снова затевает распрю за престол. Словом, власть Османов — на волоске…
Уже много лет Бедреддин умел одновременно говорить и видеть себя со стороны. Строгим логическим построениям нередко сопутствовали картины, следовавшие одна за другой, без прямой связи с развитием его мысли, а словно бы параллельно ей. Меж тем эти картины влияли, и часто весьма неожиданным образом, на его рассуждения, а порой и сами превращались в таковые.
Произнеся слова о слабости Османской державы, он почему-то увидел себя двадцатилетним, полным сил и надежд муллой. Впервые покинув отчий дом и родной город, прибыл он в первопрестольную Бурсу, дабы усовершенствоваться в науках. Их было трое друзей, трое юношей — Бедреддин, младший из двоюродных братьев отца Мюэйед и Муса Кади-заде, с которым они познакомились в Эдирне. Ему они были обязаны высокой честью учиться у самого кадия Бурсы Махмуда Коджа-эфенди. Муса доводился ему родным внуком.
Трое друзей поселились в медресе Каплыджа, вместе обедали, — каждый по очереди варил плов в своей келье. Бродили по горбатым улочкам крепости, построенной византийцами. Сидели возле гробницы основателя державы Османа и его сына, завоевателя Бурсы Орхана, похороненных на высоком холме, откуда открывался далекий вид на черепичные крыши, кипарисовые рощи, кладбища, оливковые и плодовые сады. Поднимались к заснеженной вершине малоазийского Олимпа — Улудага. С его высокогорных лугов в ясную погоду можно было увидеть синюю скатерть Мраморного моря. Подолгу глядели друзья, как каменщики по приказу султана возводят соборную мечеть. Любовались синевой изразцов, каменной вязью резьбы и мастерством каллиграфов в мечети Орхана, тогда еще не разграбленной воинами Тимура, не разрушенной обезумевшим от ненависти, мстительным беем Карамана. Вместе предавались неге в банях, поставленных на целебных термальных водах еще римлянами…
…Перед глазами Бедреддина вдруг полыхнуло пламя высоченного костра. Сквозь его мятущиеся языки просматривались очертания привязанного к столбу человека.
— Надеюсь, каждому из вас ясно, — говорил тем временем Бедреддин своим ученикам, собравшимся в его изникской келье. — Истина, владеющая нами, одинаково противна и османскому султану и византийскому императору, беям ислама и князьям христианства, улемам и попам, жрецам и раввинам, ибо суть Истины — в единстве, а власть, что приносит им блага и богатства, стоит на разделении…
…Когда Бедреддин впервые приехал в Бурсу, сербская речь слышалась при султанском дворе не реже, чем турецкая. Любимая жена султана Баязида, дочь убитого на Косовом поле сербского князя Лазаря, и ее соотечественники свободно справляли обряды, предписанные верой их отцов. Разные веры мирно уживались в этом городе. Христиане, мусульмане, иудеи жили, правда, в разных кварталах, но ежедневно встречались на улицах, в мастерских, в караван-сараях, в общественных банях, на торжищах. Где-нибудь перед мечетью или во внутреннем дворе медресе нередко устраивались диспуты мусульманских, иудейских и православных богословов. О сущности божества. О преимуществах ислама. Об атрибутах веры. О ранге пророков — Коран насчитывал их свыше ста тридцати, из коих десять признавались главными, а Мухаммад — величайшим и последним.
Однажды, возвращаясь с такого диспута, который, по обыкновению, окончился победой улемов, трое друзей услыхали, как кто-то за их спиной громко сказал:
— Пустое сотрясение воздуха!
Бедреддин обернулся и увидел грека лет тридцати — бородка клинышком, глаза серые, не то монах, не то ученый. Очевидно, слова эти принадлежали ему, ибо сказаны были по-гречески…
Бедреддин знал греческий. Когда его отец кадий Исраил во главе трех сотен всадников захватил византийскую крепостцу Симавне, он повелел всю добычу разделить поровну между воинами. Себе же взял лишь одну награду — дочь властителя Анжелику. Анжелика по-гречески означает «ангелица». Четырнадцатилетняя девушка была под стать своему имени — не только красотой, но и нравом. Она подала совет отцу перейти вместе со всей родней в мусульманство. Пленный властитель последовал совету дочери и тем сохранил не только жизнь, но и имущество. Приняла веру победителей и сама Анжелика, получив арабское имя Мелеке, имевшее то же значение.