Вперед вышел Абдал Торлак — торчащие длинные усы, он их так и не сбрил, плотный, квадратный, на голову ниже Доста Надира. Протянул ему трехструнный украшенный перламутром инструмент с длинным грифом.
Тот его не взял.
— Что, Редкостный Друг, не хочешь петь? — громко спросил Ху Кемаль. — А может, запамятовал? Так я подскажу тебе первый бейт: «Еретиков мужицкий сброд…»
С лицом певца творилось невообразимое. Страх, надежда, отвращение, нерешительность сменяли друг друга, как маски. При начальных словах песни, произнесенных Ху Кемалем, он пал на колени.
— Избавьте! Лучше сразу убейте!
— Хочешь избавиться от самого себя? Просишь смерти, Редкостный Друг? Если достанет у тебя храбрости спеть нам песню, которой ты радовал душу бею, я обещаю тебе жизнь. Клянусь честью! Будь же мужчиной!
Певец поднялся с колен. Обвел глазами толпу. Отряхнул халат. Нерешительно потянулся к сазу. Тронул струны, подкрутил колки. Будто с моста в воду, преломившись пополам, поклонился. Народу, старейшинам, Ху Кемалю Торлаку. И громко во всеуслышание запел:
Еретиков мужицкий сброд,
Вонючий городской народ,
Скоты, восставшие из грязи,
Задумали пробраться в князи.
Толпа зашевелилась, заворчала. Надир не обращал внимания, глаза его заблистали, голос окреп.
С плеч посконную рубаху!
На кол, в петлю и на плаху!
Мразь, предавшая Аллаха,
Околеет пусть со страху!
— Заткните ему глотку! — закричали из толпы. — Юх! Долой!
Но того было уже не остановить. Ненависть сверкала в его взгляде, придавая побледневшему лицу вдохновенный вид. Голова откинута, крашеная бороденка, как пика, нацелена острием вниз.
Кто с жидом, с гявуром рядом,
Дост Надиру хуже гада!
Им земля пребудет адом,
И пускай не ждут пощады!
Последние слова шайр не пропел — прокричал, пытаясь перекрыть возрастающий ропот толпы. И застыл с гордо задранной головой.
— Смерть ему! Долой! Смерть Надиру! Смерть!
Несколько торлаков кинулись из толпы наверх с явным намереньем прикончить бейского певца.
Ху Кемаль, Абдал Торлак с соратниками двинулись им навстречу.
— Вместе с ним хотите покончить и с моей честью? — вскричал Ху Кемаль.
Торлаки остановились. Толпа продолжала реветь, требуя головы шайра. Тот стоял, задрав бороду, в ожиданье смертельного удара. Ему теперь было все равно: он сказал, что хотел. Но удара не последовало.
На возвышенье с кобузом в руках вылез ученик Шейхоглу Сату ашик Дурасы Эмре. Подбежал к Кемалю, что-то с жаром стал ему доказывать.
Кемаль вышел вперед. Воздел руку. Шум поутих.
Дурасы Эмре поднял кобуз к груди и, укачивая его, точно младенца, запел:
Язык, что богом дан,
Не меч, не ятаган.
Трехструнный саз — не аркебуз,
И слово — не стрела…
— Хватит! — закричала толпа. — Слезай! Довольно!
Разъяренные люди почуяли, куда он клонит: на песню, мол, отвечают песней, а не ударом меча.
Дурасы продолжал петь, но его не слушали. «Эх, далеко мне до учителя, — горестно подумалось ему, — раз не слушают, не поверили. Решили — защищает своего. Как-никак из одного цеха».
Дурасы опустил кобуз.
На скалу взобрался Ягмур Торлак. Нескладный, длинный, он казался еще выше из-за своей худобы. Щека дергалась, глаза — что угли. Видно, снова наглотался гашиша. Отодвинул рукой Дурасы Эмре и завопил во весь голос:
— Внемлите, торлаки! Слушайте, братья! Тише, народ! Ашик пропел дело. Язык дарован богом. А если служит дьяволу? Ху Кемаль Торлак обещал ему жизнь. Мы не порушим его слова. Только вырвем язык из поганого рта. Верно я говорю?
Толпа ответила одобрительным ревом. Два аиста, гнездившиеся на минарете Большой мечети, беспокойно закружили в белесом от жары небе.
Ягмур Торлак тронул бейского певца за плечо. Тот вздрогнул. Ягмур поманил его за собой и повел не вниз, к толпе, а мимо старейшин наверх, в скалы. По знаку Ху Кемаля старейшины послали им вслед нескольких воинов ахи.
Дурасы Эмре подбежал к предводителю торлаков:
— Останови расправу, Ху Кемаль!.. Слово не убивает… Вспомни завет учителя о средствах и цели…
— Заветы моего шейха не выходят у меня из головы. Но оглянись вокруг!
— Ты же обещал!.. Это бесчестно. — Дурас Эмре упал на колени. — Милосердия прошу!
— Встань, ашик! Милосердия надо просить у народа. И боюсь, он тебя сейчас не поймет. Я обещал певцу только жизнь…
Дурасы Эмре представил себя безъязыким. Кто лучше его мог понять, что значит подобная казнь для певца? Как-никак они были из одного цеха. И он закрыл лицо руками.
Сквозь рев толпы долетели до него слова Ху Кемаля:
— Ты ошибся, ашик. Лживое слово если не убивает, то готовит убийц. Правдивое — рождает подвижников, ведет к Истине. Потому-то на него такой спрос. Жалость затмила в тебе понимание, Дурасы Эмре!
Дурасы Эмре и впрямь плохо понимал, что говорит ему предводитель торлаков. В голове беспрестанно вертелось, словно навязший в зубах припев какой-то песни: «Десять капель. Десять капель. Десять капель».
Много позже понял ашик, откуда взялись эти слова. У иудеев, коих немало жило в Манисе, был обычай в день своего самого большого праздника отливать десять капель из напитка радости в память о муках своих убиенных врагов.
Аисты продолжали кружить над крепостью, изобиловавшей узкими бойницами, мощеными двориками, двойными калитками. Остатки османского воинства, привлеченные ревом толпы, во всеоружии высыпали на стены во главе с самим наместником Али-беем.
Под вековыми платанами между умолкшим водометом и резными дверьми Великой мечети, возле узлов со скарбом грудились жены, служанки, дети, домочадцы бежавшей из своих особняков знати. В открытом молитвенном дворе простирались ниц, вставали на колени и снова простирались молящиеся во главе с имамом.
А ниже крепости по кривоколенным щербатым улочкам растекалась меж глухих стен и плоских крыш пестрая, шумная толпа. В кварталах кожевников и красильщиков, на рынке медников слышался звон бубнов, гнусавое гуденье волынки. То там, то тут воины и подмастерья-ахи заводили пляски. Брались за плечи и, образовав круг, вертелись с такой быстротой, что казалось, будто круг этот, кренившийся от присядки то вправо, то влево, летит над пыльной землей. Потом расцеплялись и, расставив руки, двигались один за одним, точно парящие в небе орлы.
Народ ликовал. Но искры ненависти, брошенные бейским певцом на сухую солому иссякшего терпения, не угасли. На базарной площади в квартале виноторговцев какой-то торлак взгромоздился на бочку и кричал, воздевая кулак с плеткой к небу, толкая им в сторону толстой стены вишневого сада, за которой высился, подобный крепости, конак богатейшего в Манисе рода Караосманоглу. Торлака сменил на бочке горожанин в рванине. Задрав рубаху, показал толпе спину с огненными рубцами. Сверху торлак и похожий на нищего горожанин казались крохотными, бессловесными куклами. Но ропот слушавший их толпы не оставлял сомнений в ее чувствах.
Кто-то полез через стену. За ним другой, третий. Садовник с привратником пытались их остановить. Отстранив их, как тумбы, но не причинив вреда, толпа бросилась к особняку. Бревном выломали дубовую дверь. Послышался треск дерева, звон посуды. Тополиным пухом полетели из окон перья.
Обитель ахи-баба — главы ремесленных цехов Манисы — стояла неподалеку от квартала Чайбаши и была построена с таким расчетом, что могла выдержать любое нападение. Каменная ограда окружала приземистые помещения; внутренние стены перегораживали дворы. Прыгавшая со скал небольшая речка проникала в обитель сквозь прикрытое железной решеткой отверстие в стене и, обежав дворы, через такую же пробоину уходила в город, чтобы вскоре слиться с Гедизом.
Вблизи обители торчала высоченная скала. Легенда утверждала, что это обратившаяся в камень Ниобея, царица язычников, некогда населявших долину. Родив шесть дочерей и шесть сыновей, она преисполнилась такой материнской гордости, что стала во всеуслышание хвастать: мир-де не видел подобных красавцев и красавиц, как ее дети. Ревность взыграла в богине Лето, покровительствовавшей народу долины, и она погубила всех детей Ниобеи. Отчаяние, переполнявшее сердце матери, побудило ее молить главного языческого бога-громовержца, чтобы он превратил ее в бесчувственный камень. Что и было исполнено в назидание гордецам, не страшащимся зависти людской и небесной.
Как бы там ни было, скала, если глядеть сбоку, в самом деле походила на женскую голову с развевающимися волосами, и из ее глаз денно и нощно текли, как слезы, капли ключевой воды.
У подножия скалы и выше по ущелью Баяндыр было разбросано несколько дервишеских домиков. В самой обители постоянно жило человек сорок, считая детей и женщин, хотя помещения могли вместить куда больше.
Сюда, в обитель шейха ахи, и пришел Ху Кемаль со старшинами цехов, старостами ближайших деревень, купеческими старейшинами и своими сподвижниками после того, как объявил народу о новой победе воинства Истины.
Один за одним в торжественном молчании миновали они, следуя течению ручья, ворота внутренних дворов, покуда не очутились под сенью плакучих ив у бассейна. То было место, где хозяин обители имел обыкновение уединяться для размышлений и тайных бесед. Устланный коврами одноэтажный дом с низкими потолками и низкими угловыми софами, стоявший возле бассейна, был жилищем самого шейха. Когда предводитель торлаков спустился с гор, шейх уступил ему этот дом. Тот сперва отказался: не желал, чтобы оказанная ему честь навлекла на него недовольство приближенных ахи-баба. Шейх, однако, настаивал на своем, и предводитель торлаков согласился, давая понять, что покоряется хозяйской воле. Живя в обители, он стал обращаться к ахи-баба как гость к хозяину, чем доставил ему тщательно упрятанное, но не укрывшееся от глаз Торлака удовлетворение. На деле же в обители установилось двоевластие: во дворе с водоемом верховодил предводитель торлаков, возле трапезной и гостеприимного дома властвовал шейх. Между ни