Спящие пробудятся — страница 91 из 105

Только тут за дымом костров приметил Алексей строителей. Шагах в трехстах от ущелья обтесывали, прилаживали камни, несходные величиной, отличные цветом, видно, собранные со всяких построек, древних и новых.

— Ставим крепостцу! — пояснил Ахи Махмуд.

Подошел старшина каменотесов. Смоляные волосы перехвачены тесьмой, борода, однако, обрита, как у всех. Руки в растворе. Вытер их о передник. Сказал с заметным армянским выговором:

— Выше груди не подымем. Камня не хватает. Что делать будем, Ахи Махмуд?

— Сложим остальное из бревен. Не кривись, брат Ашот, быстрее будет.

— Сам знаешь, Ахи Махмуд, дерево не камень, быстрей — не лучше.

— Не век нам здесь сидеть, Ашот!

— Сколько бы ни сидеть, а строить — так навек. Иначе не приучены.

— Из бревен тоже навек ставят. Вот русич, лесной человек, не даст соврать. Так, что ли, кузнец?

Алексей ответил не вдруг. Загляделся на руки армянского каменщика. Загорелые, присыпанные, будто пудрой, каменной пылью, мощные, с широкой кистью, руки эти жили особливой и в то же время согласной с хозяином жизнью. По ним лучше слов можно было понять, что он думает, чего хочет, как настроен. Вот так Карабаш, наверное, и понимает людей, мелькнуло Алексею. Пес, не отстававший ни на шаг от правой хромой ноги кузнеца, точно услышав свое имя, задрал голову. Алексей потрепал его за ухо. Не подымая глаз, ответил:

— Из мореного дуба, из сосны у нас рубят. Из карагача, из чинары тоже можно… Только где мореных взять?.. Ежели венцы укрепить скобами…

Каменщик, стоявший к нему боком, повернулся лицом. Алексей увидел на мизинце у него золотой перстень с камнем. И осекся.

Украшать себя, чтобы отличиться, приверженцы шейха считали самым низким делом. А уж золотом, этой выжимкой крови и пота людского, — и вовсе подлым. Каменотес же носил, не стеснялся…


Стоянко разжег горн. Качнул мех. Бросил на угли кусок железа, бывший когда-то церковной калиткой, раскалил его. Алексей взял молот и пошел гвоздить, оттягивая широкую лопасть. Только искры летели, грозя поджечь невысокий навес. Лопасть нужно было разрезать на заготовки, заготовки гнуть в скобы. Дела хватало, успевай поворачиваться.

Начинали с восходом и стучали до вечерней молитвы. Затемно валились как подсеченные тут же в углу, на сено и ветошь, не успев скинуть прокопченных рубах. Ночи становились прохладными, близилась осень. Озябнув, Алексей подымался, затепливал свечу, разжигал горн. От звона наковальни просыпался Стоянко, продирал глаза, шатаясь, с виноватым видом становился к мехам.

А у старого кузнеца не выходил из головы злосчастный перстень: как верить, если даже в стане Бедреддиновом открыто носят на себе золото? И знает ли об этом сам? Слишком много претерпел кузнечных дел мастер, чтобы его можно было теперь провести на словах.

Ни с кем не привык он делиться мыслями. А тут не утерпел, рассказал о перстне своему знакомцу дервишу-помаку. Тот поднял его на смех. Да знает ли он, кто такой Ашот? И что он за перстень носит?

Дервиш поведал кузнецу историю армянского каменотеса, некогда спасенного в далекой Палестине молодым шейхом Бедреддином от позора и плена. Старый мастер завещал сыновьям до гроба помнить о своем избавителе. И через двадцать пять лет они поднесли учителю в Конье перстень. Да, да, тот самый с топазом, споспешествующий мудрецам. Уходя из Изника, шейх отослал его назад, как знак, что настал час избавленья и для армянского народа. Увидев перстень, Ашот бросил все — дом, семью, детей — и вместе с младшим братом своим Вартаном и артелью каменщиков пробрался из далекого Карамана через соленые воды сюда в Делиорман. Поклялся не снимать кольца: до смерти или до победы.

— А ты говоришь, золото, золото! Пуганая ворона куста боится. Не стыдно тебе?

Кузнецу было не стыдно. Подозрительность не порок, потому как спит вода, а враг не дремлет. И самый страшный из них тот, что среди нас.

Да и недосуг ему было стыдиться. Народу все прибывало, а вместе с ним и работы. Секиры, косы, топоры, палаши… И всему голова — скобы. Только давай: не один, а целых три детинца возводились на обоих берегах реки Чаирлык, чтобы защитить стан.

Стан располагался в одной из речных излучин, в тесном, похожем на пропасть ущелье. Место это называлось Диспиз гёль — Бездонное озеро и обязано было своим названием глубокому бочагу, вода в котором была в любую жару холодна до ломоты в зубах. По рассказам, в нем потонул не один всадник.

На покрытом порослью мыске поставили возле бочага два глинобитных дома. Но шейх там не поселился. Предпочел одну из множества пещер, вымытых водой в отвесной стене песчаника и с незапамятных времен приспособленных рукой человека под обиталище. Огромные, высокие, как соборная мечеть, узкие, как гробы, пещеры соединялись переходами и лазами; кое-какие из них, по слухам, вели наверх, туда, где Ашот с артелью сооружал крепостцу.

Правый берег, заросший непролазным лесом, тоже был крут, — наверх можно было взобраться только по укрепленным досками ступеням, числом более двух с половиной сотен. С этой стороны стан должны были прикрыть два других бревенчатых детинца.

Кузнец приходил сюда вместе с Ахи Махмудом поглядеть, как служат его скобы, сколько их еще надобится. И был поражен: срубы ставились прямо в чащобе. Стоило поджечь лес, и займутся укрепления. На Руси вокруг крепостей всегда делали расчистку шагов на триста, не меньше, и ограждали их засеками. Он сказал об этом Ахи Махмуду, и тот распорядился исполнить совет, благо людей в лесу становилось все больше и было кому заняться посеками да завалами.

Лес гудел от звона топоров, людских голосов, конского ржанья, мычанья волов. Черный люд, болгары, валахи, греки, турки, албанцы, православные и мусульмане, богумилы и кызыл-баши несли в лес что могли — одежку, деньги, харчи, шкуры, гнали скот. Крестьянская ватага превысила числом пять сотен.

Не было тишины и ночью. Когда прокопченный, оглушенный грохотом Алексей выходил из-под навеса глотнуть прохлады, он не слышал сперва ничего, кроме молчания. Но мало-помалу начинал различать запахи мяты, горького смолистого дымка. Слышался говорок ватажников, что сидели возле костров: по вечерам к ним всегда приходил потолковать кто-нибудь из Бедреддиновых выучеников. Доносилось бренчанье струн — то ашик Дурасы Эмре складывал новые песни. Проходили дозорные азапы — их набежало в стан под начало бывшего десятника Живко больше полусотни. Позванивали сбруей, фыркали кони. Иногда раздавался глухой, удалявшийся топот копыт — то очередной гонец мчался в какой-нибудь край Румелии.

Не гасли по ночам свечи сподвижников в пещерах. Акшемседдин, строгий, просветленный, разрешив десятки дел, наваливавшихся на него днем как на главного управителя, принимал посланцев из Сереза и Пловдива, Самокова и Демитоки, рассуждал, кого немедля пустить к учителю, кто может обождать, а кого направить к Маджнуну.

Писарю тайн, хоть и придали ему в помощь двух писцов, чихнуть было некогда: заноси на бумагу речи учителя, пиши с его слов обращенья к друзьям, ученикам и единомышленникам, составляй письма к мятежным дервишеским «деде», ремесленным братьям — ахи, воззвания к черному крестьянскому люду. На работу Маджнун не сетовал — труд был ему в радость. Учитель возвещал: час Истины пробил. Звал народ в долину Загоры, чтобы идти всем миром на столицу.

Все знали: впереди битва, готовились к смерти, быть может, увечью. Но не чуялось ни натужности, ни раздраженья, не слышно было ссор, окриков, зуботычин, привычных в воинском стане. Часто раздавался смех — не злой, натужный, а радостный. Не приходилось приказывать, никого не надобно принуждать. Каждому слову сподвижников Бедреддина внимали как слову Истины. И потому, прежде чем сказать слово, они семижды обдумывали его.

В полдень женщины приносили припасы. С открытыми лицами и мусульманки и христианки садились рядом с мужчинами. Благовоспитанно, чинно пригубляли чашку с вином, что трижды посолонь обходила круг. Вино — не пьянство, было одним из «напрасных запретов», разрешенных учителем.

Старый кузнец успел повидать всех ближайших соратников шейха, кой с кем потолковать. А вот самого узреть не доводилось. И потому, когда увидел, был ошарашен. Он представлялся кузнецу богатырского сложения, с горящими очами, громовым голосом. А вышел невысокий, щуплый человек в простой шапке и сером халате. Взобрался на приступку и заговорил. Голос у него был сильный, но не громкий. И слова он говорил привычные. Но стоило ему начать речь, как кузнец позабыл о своем недоумении, о самом себе, обо всем на свете, захваченный смыслом его слов.

Бедреддин начал с рассказа о победах своих учеников Бёрклюдже Мустафы и Ху Кемаля Торлака, о справедливом устройстве на свободных от бейского ига землях Карабуруна, Айдына, Манисы. Стало известно, что туда ушло недавно походом новое двадцатитысячное войско, набранное со всех земель к полудню от соленых вод. Султан поставил во главе этой рати визиря Баязида-пашу и своего наследника двенадцатилетнего Мурада, наместника Амасьи, повелев предать огню грады и веси, мечу — всех осмелившихся восстать против власти. Не далее как прошлой ночью, сказал Бедреддин, в стан прибыл наш друг воевода Юсуф-бей. Его люди в логове врага сообщили: Мехмед Челеби с другой половиной войска, набранной в Румелии, покинул столицу и ушел осаждать Салоники, где засел с ромеями вместе его брат Мустафа, предъявивший свои права на османский стол.

— И посему решили мы: завтра с рассветом снимемся на Загору. Там нас давно ждет праведный люд, дабы, объединившись, идти на Эдирне. Нет лучшего способа отвести смертную угрозу от наших братьев в Айдыне, нет и не будет лучшего часа, чтобы утвердить Истину на всей земле!..

Он обращался ко множеству, как к одному-единственному собеседнику, и кузнец Алексей, подмастерье Стоянко, каждый, слышавший шейха, чувствовал себя этим одним.

— Слава Истине! Слава шейху Бедреддину! — не помня себя, отвечали ему.

Общий восторг увлек старого кузнеца: вместе со всеми возглашал он славицу шейху. С любовью глядел на лицо его, соединившее в себе доброту и величие, мудрость и простоту. Меж тем Бедреддин в сопровождении круглоголового, чернолицего Джаффара, не отстававшего от него ни на шаг, как не отставал от кузнеца Карабаш, сошел вниз. Толпа обступила его. Алексей увидел, как Акшемседдин что-то говорит шейху. Подвели лошадь. Бедреддин взялся за луку, обернулся и громко, очевидно желая, чтоб слышали все, сказал: