Фемистокл
Род Фемистокла не столь знаменит, чтобы мог служить к его славе. Отец его был Неокл, из числа незначащих афинян колена Леонтидского из местечка Фреарры*. По матери он был незаконнорожденным, как видно из следующих стихов*:
Абротонон зовусь и родом фракиянка,
Но грекам мной рожден великий Фемистокл.
Фаний уверяет, что мать Фемистокла была из Карии, а не из Фракии и что называлась Эвтерпой, а не Абротонон. Неанф* к этому прибавляет, что она была из карийского города Галикарнасс. Как незаконнорожденные собирались в Киносарге* (гимнасии за городскими воротами, посвященной Гераклу, ибо и он среди богов не был совершенно законного происхождения, будучи рожден от матери смертной), то Фемистокл убедил некоторых из благородных юношей ходить в Киносарг и вместе с ним упражняться. Этой хитростью успел он уничтожить различие, бывшее между настоящими гражданами и незаконнорожденными. Нет сомнения, что он связан был родством с Ликомидами, ибо возобновил во Флии храм, общий всем Ликомидам*, который был сожжен варварами, и украсил оный живописью, как свидетельствует Симонид.
Еще в отроческих летах был он, по признанию всех, исполнен жара, от природы разумен, склонен к великим предприятиям, способен к управлению. Во время отдохновения и свободы от учения он не играл, не пребывал в бездействии, подобно другим детям; его находили всегда размышляющим и сочиняющим речи, содержащие обвинение или защищение других детей. По этой причине учитель обыкновенно ему говорил: «Из тебя, мое дитя, не будет ничего посредственного; ты будешь или великое добро, или великое зло». Он не имел склонности и не был прилежен к наукам, служащим к образованию нравов, к удовольствию или приятности; однако не по летам своим любил те, которые служат к просвещению ума и к деятельной жизни, как бы уже полагался на свои дарования. Впоследствии, находясь в беседах среди людей образованных и вежливых, будучи осмеиван теми, кто казался более благовоспитанным, принужден был защищаться с некоторой надменностью, говоря, что он не искусен играть на лире и псалтири; но если поручить ему город неславный и малый, может сделать его великим и славным. Стесимброт, правда, уверяет, что Фемистокл был слушателем Анаксагора и учился у естествоиспытателя Мелисса*; однако он ошибся во времени, ибо Мелисс защищал Самос против осаждавшего его Перикла, который жил гораздо позже Фемистокла, Анаксагор же был современником. Лучше верить тем, кто говорит, что Фемистокл был последователем Мнесифила Фреарского, который не был ни преподавателем красноречия, ни из числа философов, называемых физиками; но занимался так называемой тогда «мудростью», которая состояла в науке правления и деятельном благоразумии. Это учение Мнесифил сохранил как бы по наследству от Солона*. Впоследствии смешавшие ее с судебной наукой и принесшие от деяний к словам были названы софистами. Фемистокл сблизился с этим философом, начав уже заниматься общественными делами.
В пору первых порывов юности был он непостоянен и неровных свойств. Без науки и образования следовал природе своей, которая вела его к великим и весьма противным одна другой переменам; часто обращала его ко злу, как сам он впоследствии признавался, говоря притом, что самые дикие жеребцы бывают лучшими конями, если будут хорошо обучены и укрощены. К этому присовокупляют некоторые, будто бы он был отвержен отцом своим и что мать сама себя умертвила от горести, произведенной в ней бесчестием ее сына; я это почитаю ложным. Напротив того, другие уверяют, что отец, желая отвлечь его от дел общественных, показывал ему на старые корабли, оставленные на берегу и презренные всеми, давая тем ему заметить, что народ таким же образом бывает расположен к своим правителям, когда они соделаются для него бесполезными.
Фемистокл рано и смело вступил в общественные дела. Стремление к славе сильно им обладало. Желая с самого начала первенствовать, с дерзостью навлекал на себя вражду сильнейших и славнейших в республике мужей, особливо же Аристида, сына Лисима, который всегда шел противной ему дорогой. Кажется, вражда Фемистокла к нему имела самое детское начало. Оба они любили прекрасного Стесилая, родом из Кеоса, как повествует философ Аристон*. Вражда перешла и в самое управление общества. Несходство в образе их жизни и в свойствах умножило их раздоры. Аристид, будучи от природы кроток и добродетелен, управляя обществом, не думая об угождении народу, не для приобретения славы, но для благополучия граждан, с осторожностью и справедливостью, принужден был противиться Фемистоклу, который возбуждал народ к многим предприятиям, вводил великие перемены и препятствовал его возвышению. Говорят, что Фемистокл был столь стремителен и жаден до славы и по честолюбию своему до того пристрастен к великим делам, что, будучи еще молод, когда после сражения с варварами на Марафонском поле предводительство Мильтиада громко было прославляемо, казался всегда погруженным в глубокою задумчивость; целые ночи не спал и оставил обыкновенные пиршества. Многие удивлялись перемене в образе его жизни, желали знать тому причину; он говорил им, что Мильтиадов трофей лишает его сна. Поражение варваров при Марафоне всеми было почитаемо окончанием войны; Фемистокл, напротив того, почитал оное началом больших подвигов, к которым всегда приготовлял себя и сограждан своих, издалека предусматривая будущее*.
Афиняне имели обыкновение разделять между собой так называемый лаврийский доход*, получаемый от серебряных рудников. Он один осмелился представить гражданам, что надлежало прекратить раздел и на эти деньги построить корабли, дабы воевать против эгинян*. Война с ними была тогда во всей силе своей, ибо эгиняне обладали морем, имея множество судов. Тем легче было Фемистоклу склонить к этому сограждан, не грозя им ни Дарием, ни персами; они были далеко, и страх нападения от них был не совсем основателен; но он благовременно употребил ревность и гнев афинян против эгинян для приготовления их к войне с персами*. Афиняне построили на эти деньги сто триер, с которыми впоследствии воевали против Ксеркса.
Таким образом, Фемистокл мало-помалу обращал и приводил к морю граждан своих, будучи уверен, что сухопутными силами едва были они в состоянии воевать с соседственными народами, но морскими могли защищаться против варваров и начальствовать над Грецией. Как говорит Платон, из твердых пеших он сделал их гребцами и мореходами*. Его обвиняли в том, что, отняв у сограждан своих копье и щит, приковал к скамье и веслу народ афинский. По свидетельству Стесимброта, мнение его было принято, несмотря на усилия противоречащего ему Мильтиада. Повредил ли он этой переменой чистоту и твердость правления своего отечества или нет, этот вопрос требует глубоких размышлений. А что греки спасением своим в тогдашнее время обязаны морским силам и что те самые суда восстановили Афины, о том свидетельствует как все прочие, так и сам Ксеркс, ибо по разбитии его флота, хотя сухопутные его войска были еще целы, он убежал, как бы не мог уже сражаться, и оставил Мардония не столько, по моему мнению, для покорения греков, сколько для того, чтобы препятствовать за ним гнаться. Фемистокл прилагал великое старание к приобретению богатства, как некоторые говорят, по своей щедрости, ибо он любил приносить торжественные жертвы, блистательно угощать иностранных – что все требовало великих издержек. Напротив того, другие обвиняют его в низкой и мелочной скупости – до того, что будто бы продавал съестные припасы, которые ему дарили. Некогда просил он жеребца у Филида, заводчика лошадей, и получил отказ. Фемистокл грозил превратить вскоре дом его в деревянного коня*. Этой загадкой давал он заметить, что возбудит против него ссоры с родственниками его и тяжбы с друзьями.
Честолюбием и желанием прославиться превзошел он всех. Будучи еще молод и неизвестен, упросил Эпикла, уроженца города Гермион*, кифариста, уважаемого афинянами, заниматься игрой в его доме, желая, чтобы многие приходили к нему и искали его дома. Приехав в Олимпию, хотел он великолепием шатров, пиршеств и других приготовлений сравниться с Кимоном; но грекам это было неприятно. Они думали, что это можно было позволить Кимону, как человеку молодому знатного происхождения; но Фемистокл, еще неизвестный, возносившийся несообразно с своим состоянием и родом, почитаем был за надменного и тщеславного человека. Он сделал издержки для представления трагедии и в прении одержал верх. Этот род прения был тогда в великом уважении и многие в том полагали всю свою славу*. В знак этой победы посвятил доску с следующей надписью: «Фемистокл фреарриец был хорегом; Фриних сочинил трагедию; Адимант был архонтом*».
Он был приятен народу – как потому, что называл по имени каждого из граждан, так и потому, что оказывал себя беспристрастным судьей во всех делах. Симонид Кеосский* просил у него чего-то несправедливого во время его начальства; Фемистокл сказал ему: «Ни ты не можешь быть хорошим стихотворцем, сочиняя стихи без размера, ни я хорошим правителем, из угождения преступая законы». В другой раз, смеясь над Симонидом, называл его человеком безумным за то, что он ругал коринфян, которые обитали в большом городе, и заставлял делать свои изображения, хотя был лицом весьма дурен. Между тем сила его возрастала; будучи любим народом, возрастал он против Аристида и успел изгнать его из города остракизмом*.
Во время нашествия персов на Грецию афиняне советовались между собой об избрании полководца. Все добровольно отказывались от военачальства, страшась сопряженных с ним опасностей. Один Эпикид, сын Эвфимида, народный оратор, весьма искусный, но душою слабый и против денег нетвердый, оказывал желание получить начальство и, по-видимому, надеялся одержать верх подачей всех голосов в его пользу. Фемистокл, боясь, чтобы дела не расстроились совершенно, когда бы Эпикид получил верховное начальство, потушил деньгами его честолюбие. Хвалят поступок его с переводчиком, посланным от царя персидского для истребования земли и воды. По народному постановлению Фемистокл поймал и умертвил его за то, что повелениями варвара осмелился осквернить греческий язык*; равномерно одобряется и то, что по его представлению объявлены бесчестными Артмий из Зелии, дети и весь род его за то, что он перенес к грекам персидское золото.
Всего важнее то, что он прекратил все брани между греками, примирил между собой города, убедил их отложить вражду по причине войны – к чему, как говорят, много способствовал ему Хилей из Аркадии.
Получив верховное начальство, Фемистокл предпринял посадить на суда своих сограждан, убедить их оставить город и как можно далее от Греции, на море, встретить варваров. Многие этому сопротивлялись. Фемистокл вместе с лакедемонянами вывел на Темпейские поля* многочиленное войско, дабы прикрыть Фессалию, которая еще не пристала к персам. Но они возвратились оттуда безуспешны; фессалийцы приняли сторону царя, и все области, до самой Беотии, к нему присоединились. Тогда-то афиняне более обращали внимания на слова Фемистокла относительно к морю и послали его на кораблях к Артемисию, дабы охранять узкий проход*. Здесь соединенные греки хотели, чтобы ими предводительстовали Эврибиад и лакедемоняне; но афиняне не соглашались быть под предводительством других, ибо числом своих кораблей они одни превышали все другие народы*. Фемистокл, предусматривая бедствие, которым угрожал этот раздор, сам уступил Эврибиаду начальство и успокоил афинян, обещаясь заставить всех греков повиноваться им добровольно во всем, если только будут мужественно сражаться. По этой причине Фемистокла должно почитать первейшим виновником спасения Греции и особенно возвышения афинян, которые победили своим мужеством неприятелей, а кротостью своей – союзников. Неприятельский флот пристал к Афетам. Эврибиад, устрашенный множеством устроившихся против него кораблей и узнав, что еще двести плавают около Скиафоса*, хотел поспешно возвратиться внутрь Греции, пристать к Пелопоннесу и усилиться сухопутным войском, почитая силу царя персидского на море вовсе непобедимой. Эвбейцы, боясь, чтобы греки не предали их персам, послали тайно к Фемистоклу для переговоров Пелагонта с великим числом денег. Фемистокл принял деньги, как Геродот повествует, и отдал Эврибиаду*. Более всех афинян противился ему Архитель, триерарх священного корабля*; не имея денег для содержания мореходов, спешил отплыть назад. Фемистокл так раздражил против него граждан, что они отняли у него ужин. Архитель от всего этого унывал и сердился; Фемистокл послал ему в корзине на ужин хлеба и мяса, под которые положил серебряный талант, советовал ему теперь ужинать спокойно, а на другой день иметь попечение о своих товарищах; в противном случае грозил обвинить его перед гражданами в получении денег от неприятелей. Так повествует о том Фаний Лесбосский.
Происходившие тогда с кораблями варваров битвы* в узком месте не были решительны в целом, но служили весьма полезным опытом для греков, которые самым делом среди опасностей удостоверились, что ни множество кораблей, ни блеск и богатство украшений, ни надменные восклицания, ни песни варварские не должны быть страшны для тех, кто умеет нападать на неприятелей, дерзает сражаться; что не следует обращать внимания на это, а хватать их и с ними бороться.
Кажется Пиндар хорошо знал об этом и потому говорил о битве при Артемисии*:
Здесь славное начало афинские сыны
Свободы положили.
В самом деле – смелость есть начало победы. Артемисием называется берег Эвбеи, выше Гестиэи*, простирающийся к северу, против Олизона, лежащего в стране, которая обладаема была некогда Филоктитом. Там находится небольший храм Артемиды, именуемой Восточной. Вокруг него растут деревья и поставлены столпы из белого камня. Если камень потереть рукой, то издает запах шафрана и принимает его цвет. На одном из этих столпов надписаны следующие стихи:
Азийских дальних стран, племен различных, многих
Афинские сыны здесь, сокрушив суда
В морском сражении, эти столпы воздвигли
Тебе, о дева Артемида, в знак победы!
На морском берегу показывают место, где в большой куче песка, из глубины достается золистая черная пыль, как бы пережженая. Полагают, что обломки судов и мертвые тела сожжены на этом месте.
Когда возвещено было в Артемисии о том, что произошло в Фермопилах*, когда узнали, что Леонид пал на месте, а Ксеркс завладел всеми проходами на сухом пути, то морские силы возвратились внутрь Греции, афиняне шли сторожевым строем и по причине своей доблести гордились своими подвигами. Фемистокл, проходя места, которым необходимо надлежало престать неприятелям, вырезал на камнях, которые или по случаю где находились, или сам ставил в удобных для стоянок и для получения воды местах, большими буквами увещания ионянам, дабы склонить их, если можно, перейти к стороне афинян*, отцов своих, сражающихся за их вольность, или по крайней мере вредить варварам во время битвы и приводить в расстройство. Этими объявлениями надеялся он или привлечь к себе ионян, или произвести неустройство, сделав их подозрительными варварам.
Между тем Ксеркс шел через Дориду в Фокиду и жег фокейские города. Греки* их не защищали; тщетно афиняне их просили идти навстречу варварам в Беотию для прикрытия Аттики, так как они на море помогли им при Артемисии; никто не внимал словам их. Всех умы обращены были к Пелопоннесу; все хотели собрать силы внутрь оного, заградить Истм стеною от одного моря до другого. Афиняне негодовали за это предательство и, оставаясь одни, впали в уныние и отчаяние. Они не могли и помышлять о сражении против стольких тысяч неприятелей. Не было другого средства в тогдашних обстоятельствах, как оставить город и сесть всем на суда; но это было неприятно народу, который не мечтал о победе, не чаял себе спасения, покинув храмы богов и гробницы отцов своих.
Фемистокл, не надеясь более человеческими советами склонить народ к своему намерению, поднял машину, как говорится в трагедиях*, – прибегнул к сверхъестественным знамениям и прорицаниям. Он употребил в свою пользу то, что змей в эти дни оставил храм и сделался невидим*. Жрецы находили целыми поставляемые для него ежедневно приношения и возвестили о том народу, объявляя, по изъяснению Фемистокла, что богиня оставила город и показывала им путь к морю. Прорицание пифийское также употреблял он, дабы склонить народ на свое предложение, ибо под словами «деревянная стена» разумелось, по его мнению, не другое что как корабли, и Саламин в том прорицании назван божественным, а не злополучным и несчастным*, как бы этим прилагательным предвещая грекам великое благополучие. Мнение его было принято; он предложил принять постановление следующего содержания: «Предать город защите Афины, покровительницы афинян; всем взрослым сесть на суда, и всякому, по возможности, стараться о спасении жены, детей и рабов своих». Постановление было утверждено. Большая часть афинян выслали отцов и жен в Трезену. Трезенцы приняли их дружески, определили содержать их общественным иждивением, назначив каждому по два обола* в день; позволили детям брать везде плоды и платили за них жалованье учителям. Это постановление написано Никагором.
В общественной казне афинян не было денег. Аристотель говорит, что Ареопаг дал каждому гражданину, отправляющемуся в поход, по восьми драхм, это было главным пособием к вооружению судов. Клидем, напротив того, приписывает и это хитрости Фемистокла, ибо между тем как афиняне сходили в Пирей, говорят, что исчезла голова Горгоны от кумира богини*. Фемистокл, притворяясь, будто ее ищет, все осматривая, нашел великое количество денег, сокрытых в обозах. Эти деньги были обращены на общественное употребление, и воины, отправлявшиеся на судах, запасались в изобилии всем нужным.
Таким образом, целый город, так сказать, садился на суда. Трогательное зрелище, в одних производившее сострадание, в других изумление от такой смелости! Одни высылали родителей своих; другие переправлялись на остров Саламин, не трогаясь ни воплем и слезами жен, ни лобзаниями детей своих. Многие из граждан по причине глубокой старости принуждены были остаться в городе и возбуждали к себе жалость. Самые домашние животные, с жалобными криками провождавшие отъезжающих своих питателей, трогали душу и приводили ее к чувствительности. Между прочим, собака Ксанфиппа, отца Перикла, не стерпя разлуки с господином своим, бросилась в море, плыла за кораблем его, достигла берега Саламина и, от усталости павши, тотчас умерла. Так называемая Киноссема, или «Собачья могила», есть то место, в котором, как сказывают, погребли ее.
Велики эти дела Фемистокловы, но не меньше велико и то, что, приметя, сколько граждане желали возвращения изгнанного Аристида и страшились, чтобы он из гнева не пристал к варварам и не погубил вконец Греции, ибо он был изгнан до начала войны происками Фемистокла, он написал постановление, которым позволялось всем, на время изгнанным согражданам, возвращаться, говорить и делать с прочими гражданами, что покажется им полезно к спасению Греции.
Главным начальником морской силы был Эврибиад, по причине достоинства спартанцев; но он был человек немужественный в опасностях и хотел возвратиться к Истму, где собраны были сухопутные силы пелопоннесцев. Фемистокл противился его намерению. В этом случае произнесены были известные достопамятные слова. Эврибиад сказал* ему: «Фемистокл! Тех бьют, кто бежит раньше времени на всенародных играх». «Да! – отвечал Фемистокл. – Но не венчают тех, кто остается позади». Эврибиад поднял трость, как бы хотел его ударить, а Фемистокл сказал: «Бей, но слушай!» Эврибиад, удивляясь его кротости, позволил ему говорить, и Фемистокл обратил его к своему предложению. При этом некто сказал, что человеку, не имеющему города, неприлично учить других оставить и предать свои отечества. «Несчастный! – сказал Фемистокл, обратив к нему речь. – Мы оставили одни дома и стены, не желая рабствовать для бесчувственных вещей. Наш город больше всех греческих городов – это суть двести триер, которые здесь готовы подать вам помощь, если вы хотите спастись. Если же вы удалитесь снова и предадите нас, то скоро иные греки услышат, что афиняне нашли и город вольный*, и область не хуже той, которую потеряли». Эти слова Фемистокловы исполнили Эврибиада подозрения и страха, чтобы афиняне не отстали от них и не удалились. Некий эретрийский* военачальник хотел говорить против него. Фемистокл сказал ему: «Ужели и вы можете рассуждать о войне? Вы, которые, подобно сепии*, имеете меч, но не имеете сердца?»
Некоторые повествуют, что Фемистокл говорил о том на палубе корабля, и в то самое время узрели сову*, которая летела по правой стороне кораблей и села на снасти. Это знамение заставило всех согласиться на мнение Фемистокла и приготовиться к сражению. Но, когда неприятельский флот, несясь к Аттике, у фалерской пристани закрыл все окрестные берега, царь, сам с сухопутным войском пришедший к морю, вдруг явился им и все силы его были собраны вместе – слова Фемистокла были забыты греками; пелопоннесцы в ужасе опять обращали взоры к Истму и негодовали, когда кто представлял им что-либо тому противное. Они решили отступить ночью; всем начальникам кораблей приказано было приготовиться. Прискорбно было Фемистоклу, что греки оставляли выгоды, доставляемые им местоположением и тесными проливами, и намеревались разойтись по городам своим. Он выдумал хитрость, произведенную им в действо через Сикинна. Этот Сикинн был родом перс*, пленник, но преданный Фемистоклу, детей которого был он дядькой. Фемистокл послал его тайно к Ксерксу с объявлением, что афинский полководец Фемистокл, приставая к его стороне, первый ему возвещает, что греки уже бегут, что советует воспрепятствовать их отступлению и, пока они в смятении и отделены от сухопутных войск, напасть на них и истребить морские их силы. Ксеркс обрадовался этому известию, почитая его знаком преданности к себе Фемистокла. Он велел тотчас начальникам кораблей спокойно готовить другие к сражению, а с двумястами занять немедленно все окрестные острова, дабы ни один из неприятелей не ушел.
Между тем как это производилось, Аристид, сын Лисима, приметив то первым, прибыл к шатру Фемистокла*, которого не был он другом (быв прежде изгнан им, как нами уже сказано), и, когда Фемистокл вышел, он объявил ему, что они окружены со всех сторон неприятелем. Фемистокл, зная добродетель этого мужа и радуясь его присутствию, открыл ему все то, что он сделал через Сикинна, и просил его содействовать ему и ободрить греков, которые к нему имели большую доверенность, сражаясь в проливах. Аристид похвалил Фемистокла, ходил ко всем полководцам и начальникам кораблей, увещевал и побуждал их к битве. Они еще не верили, что окружены со всех сторон неприятелем, как теносское судно под начальством Панетия, убежав от неприятелей, перешло к ним и подтвердило известие. Таким образом, гнев при необходимости двинул греков к сражению.
На рассвете дня Ксеркс, обозревая флот и ополчение, стал на возвышенное место, как Фанодем* пишет, выше капища Гераклова, где остров Саламин узким проливом отделяется от Аттики; а по свидетельству Акестодора, на границе мегарской, выше так называемых Керат*. Он сидел на золотом троне*; вокруг него было много писцов, которых должность состояла в том, чтобы описывать то, что происходило во время битвы.
Между тем как Фемистокл приносил жертвы на главном корабле, приведены были к нему три пленника, прекрасные видом, в великолепной золотой одежде. Их почитали сынами Сандаки, сестры царя, и Артаикта. Прорицатель Эвфрантид взглянул на них и, как в то же время от жертв воссиял великий и яркий свет и с правой стороны некто чихнул*, то он, взяв за руку Фемистокла, повелел ему посвятить этих юношей и принести всех в жертву Дионису Оместу («Свирепому»)*, уверяя, что это доставит грекам спасение и победу. Фемистокл был поражен столь чрезвычайным и страшным прорицанием; но народ, как обыкновенно случается в великих опасностях и трудных делах, полагая свое спасение более в том, что странно и необычайно, нежели в том, что согласно с рассудком, призывая громким криком все вместе бога, привел к жертвеннику пленников и принудил совершить жертву так, как приказал прорицатель. Об этом повествует Фаний Лесбосский, мудрец, весьма сведущий в истории.
О множестве варварских кораблей стихотворец Эсхил в трагедии своей, именуемой «Персы», говорит уверительно, как совершенно знающий о том*, следующее:
Приплыла тысяча за Ксерксом кораблей!
Я знаю точно то! По быстроте своей
Две сотни кораблей их всех превосходили.
Афинских кораблей всех было сто восемьдесят; на каждом из них было восемнадцать человек, которые сражались на палубе; из них четверо были стрелки; прочие же – тяжеловооруженные.
Кажется, Фемистокл воспользовался временем столь же хорошо, как и местом. Не прежде на неприятеля он обратил корабли свои, как по наступлении обыкновенного часа, когда сильный ветер поднимается с моря и гонит валы в пролив. Этот ветр нимало не вредил греческим судам, которые были низки – почти наравне с морем; но варварские, с поднятыми кормами и высокими палубами, будучи тяжелы, были вращаемы ветром и представляли бока свои грекам, которые быстро на них неслись и обращали внимание к Фемистоклу, как человеку, лучше всех знавшему то, что было им полезно. На него напал начальник персидских кораблей Ариамен, человек храбрый, лучший и справедливейший из братьев царских, имевший большой корабль, с которого, как со стены замка, метал копья и стрелы. Аминий из Декелеи* и Сокл из Педиэи, плывшие на одном судне, когда корабли устремились один на другой, сцепились с ним крючьями. Ариамен вскочил к ним в судно; они устояли твердо против него и, поражая копьями, наконец бросили в море. Мертвое тело его, несомое с обломками кораблей, узнала Артемисия*, подняла и принесла к Ксерксу.
Между тем как битва таким образом происходила, говорят, что свет великий воссиял от Элевсина; по Фриасийской долине до самого моря раздался звук и голос, как будто бы великое множество людей вместе выносили таинственного Иакха*. Из этой толпы говорящих понемногу поднималась с земли туча, которая потом стала опускаться и упала на суда. Некоторым явились призраки в виде вооруженных людей, которые простирают руки от Эгины перед триерами, как бы эакиды, призванные на помощь молениями перед началом сражения*.
Ликомед, афинянин, корабленачальник, первый овладел неприятельским судном, снял с него все украшения и посвятил их Аполлону Лавроносцу. Другие греки, поравнявшись строем с неприятельскими судами, которые в тесном месте не все вдруг, но по частям вступали в бой и сталкивались между собою, сражаясь с ними упорно до самого вечера, одержали, как говорит Симонид, прекрасную и знаменитую победу*, блистательнее которой ничего не произвели на море ни варвары, ни греки и которая была плодом мужества и общих усилий соединенно сразившихся народов, благоразумия и искусства Фемистокла.
По окончании битвы Ксеркс, еще сражаясь духом против неудачи, предпринял перевести пехоту в Саламин, соединив этот остров с твердой землей и оградив пролив, для нападения на греков. Фемистокл, испытывая Аристида, предлагал идти в Геллеспонт и разломать наведенный Ксерксом на судах мост, дабы, говорил он, поймать Азию в Европе. Аристиду* не нравилось это предложение, и он сказал: «Теперь мы воевали с варваром, преданным неге и роскоши; но если заключим в Греции и страхом доведем до последней крайности государя, властителя таких сил, то он не будет более смотреть спокойно на битву, сидя под золотым балдахином; но дерзнет на все, будет сам везде присутствовать по причине опасности, исправит упущенное и последует лучшим советам для спасения целого. Итак, – продолжал он, – по моему мнению, не только не должно нам разломать наведенного им моста, но, если бы можно было, навесть еще и другой, дабы скорее выбросить его из Европы». «Если это кажется полезнее, – отвечал Фемистокл, – то время подумать всем нам и употребить все средства, чтобы принудить его в скорости оставить Грецию».
Предложение это было принято. Фемистокл тотчас послал к Ксерксу найденного им среди пленных евнуха по имени Арнака, с повелением сказать царю, что греки, одержав победу морскими силами, решились идти к Геллеспонту и развести мост; что Фемистокл, имея о нем попечение, советует ему поспешить к своему морю и перейти в Азию; между тем как он займет союзников и постарается задержать их от погони. Ксеркс, услышав это, объятый страхом, отступил назад с великой скоростью. Благоразумие Фемистокла и Аристида оправдано впоследствии битвой с Мардонием при Платеях, где греки, сражавшись с ничтожной частью Ксерксовых сил, были в опасности всего лишиться*.
По свидетельству Геродота, граждане Эгина более всех отличились; Фемистоклу же все дали первую награду, хотя и против воли, по причине своей к нему зависти. По отступлении в Истм полководцы брали дощечку с жертвенника*, и каждый из них записывал на ней первым себя по доблести, а вторым – Фемистокла. Лакедемоняне привели его в Спарту и дали в награду Эврибиаду – за храбрость, а Фемистоклу – за благоразумие венок масличной ветви; они подарили ему лучшую в городе колесницу и выслали с ним триста юношей*, которые проводили его до самых границ. Говорят, что при отправлении следующих* Олимпийских игр как Фемистокл показался на ристалище, то все зрители, не обращая внимания на участников состязаний, целый день на него одного смотрели, показывали его иностранцам с рукоплесканием и изъявлением величайшего к нему уважения. Фемистоклу было это весьма приятно; он признался друзьям своим, что собрал плоды трудов, за Грецию понесенных.
В самом деле, он был от природы честолюбив, если судить по достопамятным его деяниям и изречениям. Будучи некогда избран начальником республики, никакого дела ни частного, ни общественного не приводил к концу по частям, но все отлагал до того дня, в который надлежало ему отплыть, дабы вдруг, занимаясь многими делами и обращаясь со многими разного звания людьми, казаться великим и могущественным.
Некогда смотрел он на выброшенные морем мертвые тела; увидя на многих из них золотые ожерелья и другие украшения, прошел мимо, а идущему за ним приятелю своему, показав их, сказал: «Возьми себе – ты не Фемистокл».
Некто из прекраснейших юношей по имени Антифат обходился с ним сперва весьма гордо, а во время его славы стал оказывать ему почтение. «Молодой человек, – сказал ему Фемистокл, – хотя поздно, но оба вместе мы образумились».
Обыкновенно говаривал он, что афиняне не любят и не почитают его, но поступают с ним как с платаном: во время бури и опасности под ним укрываются, а в хорошую погоду – щиплют и обсекают его ветви.
Некто с острова Сериф* сказал ему, что он не сам по себе славен, но по своему отечеству. «Ты правду говоришь, – сказал ему Фемистокл, – ни я не прославился бы, будучи уроженцем Серифа, ни ты, будучи афинянином».
Один из военачальников, оказав республике некоторую услугу, гордился пред Фемистоклом и сравнивал с его делами свои дела; Фемистокл сказал ему: «Некогда спорил с праздником следующий за ним день и говорил ему: “Нет тебе ни малейшего отдыха; ты отягчен работой и трудами, а во мне люди наслаждаются спокойно всем готовым”. “Это правда, – отвечал на то праздник, – но когда бы меня не было, не было бы и тебя”. Итак, – продолжал Фемистокл, – когда бы меня не было, где бы теперь вы были?»
Сын его управлял совершенно своей матерью, а через мать и им самим. Фемистокл в шутках утверждал, что сын его властью превышал всех греков, ибо афиняне, говорил он, управляют греками, я – афинянами, мною – его мать, матерью же он.
Желая во всем быть от других отличным, продавая некогда одно из своих поместий, приказал объявлять, что оно имеет и хорошего соседа.
Из женихов своей дочери доброго предпочел он богатому, говоря при том, что ищет более человека, имеющего нужду в деньгах, нежели денег, имеющих нужду в человеке.
Таковы суть достопамятные его изречения*.
По окончании упомянутых великих подвигов он предпринял возобновить Афины* и обнести их стенами, склонив эфоров, как пишет Феопомп, деньгами, дабы в том ему не препятствовали, а как другие говорят, обманув их. Под предлогом посольства он прибыл в Спарту*. Спартанцы жаловались, что афиняне укрепляют свой город, и Полиарх, посланный нарочно из Эгины, свидетельствовал и предлагал им для осмотра отправить в Афины посланников, желая, с одной стороны, выиграть довольно времени для постройки стен, а с другой – чтобы афиняне могли удержать спартанских посланников в залоге вместо себя. Это так и случилось. Лакедемоняне, узнав истину, не оказали никакого ему оскорбления, но отпустили его, скрывая свою досаду.
Потом начал он строить Пирей, приметив удобность и хорошее положение пристани. Он хотел весь город обратить к морю. В этом поступал он некоторым образом против политики древних афинских царей, которые, как известно, желая отклонить граждан от моря и приучить их жить земледелием без мореплавания, выдумали басню, что Посейдон и Афина спорили между собою о том, кому быть покровителем страны Аттической; Афина одержала победу, показав судьям масличное дерево*. Фемистокл не «приклеил Пирей» к городу, как говорит комической стихотворец Аристофан*, но соединил город с Пиреем и землю с морем. Это усилило народ против аристократов и исполнило его дерзостью, ибо вся сила республики перешла в руки к мореходам, начальникам гребцов и кормчим. По этой причине трибуну на Пниксе, которая смотрела на море, обратили впоследствии так называемые тридцать тираннов к твердой земле*, будучи уверены, что владычество над морем производит народоправление и что земледельцы менее ненавидят олигархию или малоначалие.
Фемистокл возымел еще большие намерения о морской силе. По отступлении Ксеркса греческий флот пристал к Пагасам*, дабы там зимовать. Фемистокл в Народном собрании афинян сказал, что знает нечто весьма выгодное и полезное для них, но которое должно держать в тайне от народа. Афиняне велели ему сообщить о том одному Аристиду и привести в исполнение, если он то одобрит. Фемистокл открыл Аристиду, что мысль его была та, чтобы сжечь греческий флот. Аристид, представ пред народом, объявил, что нет ничего полезнее и вкупе несправедливее того, что Фемистокл произвести намеревается; афиняне запретили ему более предлагать о том.
Лакедемоняне в собрании амфиктионов предлагали исключить из сего собрания все города, которые не содействовали грекам против персов. Фемистокл, боясь, чтобы по удалении фессалийцев, фивян и аргосцев спартанцы не завладели совершенно голосами и не делали всего по своей воле, высказался в пользу этих городов и переменил мнение пилагоров*. Он представил им, что только тридцать один город участвовал в войне и что большая их часть весьма маловажна; что, выключив из этого союза всю Грецию, должно опасаться, чтобы совет амфиктионов не был во власти двух или трех больших городов. Этим более всего навлек он на себя ненависть лакедемонян; по этой причине старались они о возвышении Кимона, противополагая его в правлении республики Фемистоклу.
Фемистокл был ненавистен и другим союзникам, ибо объезжал острова и собирал с них деньги. Геродот сохранил нам слова, сказанные им жителям Андроса, у которых он требовал денег, и ответы их на оные. Фемистокл сказал им: «Я прибыл к вам с двумя могущественными богами – с убеждением и насилием». Андросцы ответствовали: «И мы имеем у себя двух великих богов: бедность и недостаток, которые нам запрещают выдать требуемые деньги». Тимокреонт, родосский стихотворец, в одной песне язвительно нападает на Фемистокла за то, что других изгнанников за деньги возвратил в отечество их, а его, приятеля своего, с которым был связан гостеприимством, предал для денег. Он говорит следующее:
Коль хочешь ты, хвали Павсания, Левтихида,
Ксанфиппа храброго*; хвалю я Аристида.
В Афинах не было правдивее его.
Тобою же мерзит, о Фемистокл, Латона;
Предатель, лжец, злодей! Не ты ль Тимокреонта,
Гостеприимника и друга своего
Отечества лишил, корыстно покоренный?
Тремя талантами сребра обогащенный,
Ты поднял паруса! О! Если б глубина
Сокрыла и его, и все его дела!
Одних неправедно он возвращал во грады;
Других неправедно лишал домов, отрады.
Иных же умерщвлял – и деньги собирал!
На Истме он потом народ весь угощает,
Холодное гостям там мясо предлагает;
Спокойно каждый ел и от души желал,
Хозяину сему, чтоб не прожить и года.
Тимокреон с большей колкостью и явною дерзостью поносит Фемистокла по изгнании его и осуждении в песни своей, которая так начинается:
Муза! Прославь песню эту в Греции —
то прилично и справедливо.
Говорят, что Тимокреонт был изгнан за мидизм* и что в осуждении Фемистокл подал голос против него. Когда же и Фемистокла обвиняли в мидизме, то Тимокреонт писал следующее:
Тимокреонт один не входит в дружбу с мидом.
Не я один с пятном: есть много и других;
Довольно в Греции, довольно есть лисиц.
Уже афиняне из зависти к Фемистоклу охотно принимали клеветы, на него взносимые; а Фемистокл, принужденный часто напоминать им о делах своих и заслугах, причинял им неудовольствие. Он говорил тем, кто изъявлял на то досаду: «Разве вам тягостно от одних и тех же часто принимать благодеяния?»
Народу было также неприятно и то, что он воздвиг храм Артемиде, которую назвал «Благосоветной», как бы этим показывая, что он дал афинянам и всем грекам лучшие советы. Храм этот построил он близ своего дома в Мелите, куда ныне палачи кидают тела казненных и куда относят платье и веревки удавленных и убиенных. Еще в наше время было в храме Благосоветной малое изображение Фемистокла. Видно, что Фемистокл был лицом столько же героический, как и духом.
Афиняне изгнали его остракизмом для унижения его важности и могущества – так они обыкновенно поступали со всеми теми, сила которых была им тягостна и несообразна с демократическим равенством. В самом деле, остракизм был не наказанием, но утешением и облегчением зависти, которая радовалась тому, что унижала превознесенных над другими. В этом бесчестии она истощала свою злобу.
Фемистокл по изгнании из Афин жил в Аргосе. Случившееся тогда с Павсанием* дало повод неприятелям его к обвинению. Леобот, сын Алкмеона из Агравлы, вместе со спартанцами обвинял Фемистокла в предательстве. Когда Павсаний производил в исполнение задуманный план измены, то сперва скрывался от Фемистокла, хотя он и был ему другом. Но как скоро увидел его изгнанным из своего отечества и огорченным, то осмелился предложить ему принять участие в его намерении, показал полученные от персидского государя письма и возбуждал его против греков, называя их несправедливыми и неблагодарными. Хотя Фемистокл отвергнул его предложение и отказался от участия в этом деле, однако никому о том не говорил и не объявил злоумышления, или думая, что Павсаний переменит мысли, или надеясь, что другим каким-либо образом он обнаружится, предприняв дело дерзкое и опасное без всякого рассудка. По умерщвлении Павсания* нашлись касательно этой измены письма, которые навели на Фемистокла подозрение. Лакедемоняне кричали против него; завистливые граждане его обвиняли. Фемистокл, удаленный от своего отечества, только через письма старался оправдать себя. Оклеветанный своими неприятелями, писал он к согражданам, что всегда желал начальствовать, что не рожден повиноваться и не хочет того и потому никогда не имел в мыслях своих предать варварам и врагам себя вместе с Грецией. Однако народ, убежденный доносчиками, послал нарочных с приказанием поймать его и представить грекам для произведения над ним суда.
Фемистокл это предвидел и отправился в Керкиру; этому городу оказал он некогда услугу*. Будучи назначен судьей в распре керкирян с коринфянами, он примирил их, осудил коринфян заплатить двадцать талантов и сообща с керкирянами владеть Левкадой*, которая является поселением обоих народов. Оттуда убежал он в Эпир. Преследуемый афинянами и лакедемонянами, предался он весьма сомнительной и опасной надежде – прибег к Адмету, царю молосскому*. Этот государь просил некогда помощи у афинян и, получив презрительный отказ от Фемистокла, который имел тогда в республике великую силу, питал против него вражду и не скрывал того, что намерен был его наказать, когда бы он попался к нему в руки. Но Фемистокл в тогдашнем изгнании, страшась новой зависти своих единоплеменников больше, чем древнего царского гнева, сам предал ему себя, соделался просителем Адмета странным и необыкновенным образом*. Держа малолетнего сына царя, припал он к домашнему жертвеннику; моление такого рода молоссы почитают важнейшим и одно оно ими не отвергаемо. Некоторые говорят, что супруга Адмета по имени Фтия научила Фемистокла молению такого рода и посадила сына своего вместе с ним на жертвенник. Есть и такие, которые уверяют, что Адмет сам был участником в этом театральном представлении и изобрел это средство, дабы освятить причину, ради которой не выдавал Фемистокла гонителям его. Туда отправлены были к нему жена и дети его, которых Эпикрат-ахарнянин увез из Афин тайно; за что Кимон впоследствии приговорил его к смерти, как свидетельствует Стесимброт. Но потом историк каким-то образом сам ли забыл об этом или заставил Фемистокла забыться, говорит, что он отправился в Сицилию и просил тамошнего царя Гиерона выдать за него замуж дочь свою, обещаясь сделать ему подвластными греков. Гиерон ему отказал, и Фемистокл отправился в Азию.
Однако невероятно, чтобы это так происходило, ибо Феофраст в книге своей «О царстве» повествует, что Гиерон послал некогда в Олимпию коней для ристания и велел там раскинуть шатер; что Фемистокл говорил грекам, что должно расхитить шатер тиранна и не допустить коней его к ристанию. Фукидид притом пишет, что Фемистокл, придя к Эгейскому морю, сел на корабль в Пидне*. Никто из мореходов не знал, кто он таков до того времени, как ветром судно занесено было к острову Наксос, осаждаемому тогда афинянами. Фемистокл, страшась их, открылся начальнику корабля и кормчему и, то употребляя просьбы, то грозя обвинить их перед афинянами, что они не по неведению, но за деньги приняли его на свое судно, заставил их проехать мимо и пристать к Азии.
Большую часть его богатства приятели его скрыли и переслали тайно к нему в Азию. Найдено и отобрано в народную казну, по уверению Феопомпа, сто талантов, а по мнению Феофраста – восемьдесят; хотя все имение его до вступления в правление республики не стоило и трех талантов.
По прибытии своем в Киму* приметил он, что многие приморские жители подстерегали его и хотели поймать, особенно же Эрготель и Пифодор. Добыча эта была весьма выгодна для тех, которые от всего желают получать себе прибыль, ибо царь персидский обещал двести талантов тому, кто приведет Фемистокла. Он убежал в Эги*, городок эолийский, где его никто не знал, кроме приятеля Никогена, богатейшего человека изо всех эолян, который имел знакомства с вельможами двора. Фемистокл пробыл несколько дней, скрываясь в его доме. Некогда по принесении жертвы после ужина Ольбий, учитель детей Никогена, как бы в ступлении и по вдохновению свыше воскликнул с размером:
Дай ночи глас, совет, дай ночи ты победу!*
Фемистокл после этого предался сну. Ему привиделось, что змей обвивался вокруг его утробы и приполз к его шее, потом, коснувшись лица его, превратился в орла, который поднял и унес в дальнее место; вдруг явился золотой жезл, на который поставил его безопасно, и он освободился от великого страха и смятения, которым был объят. Вскоре Никоген отправил его от себя, употребив следующую хитрость. Все варварские народы, особенно же персы, весьма свирепы и злы в ревности своей к женщинам; не только жен своих, но рабынь и наложниц содержат они строго, чтобы никто из посторонних не видал их. Они живут в домах взаперти, а в дороге возят их на колесницах под закрытыми отовсюду завесами. Никоген сделал такую колесницу для Фемистокла, в которую он и сел; провожавшие его говорили тем, кто попадался им навстречу и спрашивали, кто в колеснице, что они везут из Ионии молодую гречанку к одному из вельмож царских дверей*.
Фукидид и Харон из Лампсака* повествуют, что в то время умер Ксеркс и Фемистокл представился сыну его Артаксерксу*. Но Эфор, Динон, Клитарх, Гераклид и многие другие уверяют, что Фемистокл прибыл к самому Ксерксу. Кажется, что Фукидид более всех согласен с летосчислением, хотя и оно не составлено с точностью.
Фемистокл наконец в самый решительный момент явился сперва к Артабану*, тысяченачальнику, сказал ему, что он грек и хочет говорить с царем о весьма важных делах, о которых сам царь наиболее заботится. «Чужестранец! – сказал ему Артабан. – Законы и обычаи народов различны, что прекрасно у одних, то у других таковым не признается. Прилично лишь всем хранить и чтить отечественные обычаи. Вы, как говорят, более всего уважаете вольность и равенство; напротив того, у нас среди множества прекрасных постановлений самое лучшее то, которое нам повелевает чтить царя и поклоняться в нем образу бога, все сохраняющего. Если ты согласно с нашими обыкновениями хочешь пасть пред царем, то позволено тебе будет видеть его и говорить с ним. Если же мыслишь иначе, то должно будет тебе отнестись к нему через других. Царь не может слушать того, который не падет пред ним». Фемистокл, услышав это, сказал: «Артабан! Я для того сюда прибыл, чтобы умножить славу и силу великого царя. Не только сам я буду повиноваться вашим законам, поскольку такова есть воля бога, вознесшего царство персидское; но через меня более, чем теперь, народов будут покланяться царю. Итак, да не будет это мне препятствием говорить с ним». – «Но кто ты и как тебя назвать? – спросил Артабан. – По-видимому, ты человек необыкновенный». – «Никто прежде царя самого этого не узнает», – отвечал ему Фемистокл.
Так повествует Фаний. Но Эратосфен в книге «О богатстве» добавляет, что Фемистоклу, чтобы быть представленным Артабану, помогла женщина родом из Эретрии, с которой тысяченачальник жил.
Фемистокл был введен к царю, поклонился ему по персидскому обычаю и стоял в молчании. Царь повелел переводчику спросить его, кто он таков. На этот вопрос он отвечал: «Государь! Я прибыл к тебе – Фемистокл, афинянин, изгнанник, греками преследуемый. Я причинил много зла персам, но еще более добра, удержав греков от преследования тогда, когда Греция была уже безопасна и спасенное отечество позволяло оказать и вам некоторую услугу. Прилично все теперешнему моему несчастью, и я здесь готов принять твои благодеяния, если великодушно со мною примиришься или укротишь гнев твой, если еще он продолжается. Но ты прими самих врагов моих во свидетели того, какие персам оказал я услуги, и воспользуйся бедствиями моими более к изъявлению твоей добродетели, нежели к удовлетворению гнева твоего. Спасая меня, спасешь человека, прибегавшего под защиту твою; губя, ты погубишь неприятеля греков». После этих слов Фемистокл, дабы более убедить царя свидетельством свыше, рассказал сон, виденный им у Никогена и оракула Зевса Додонского, который повелел ему искать защиты у соименного ему бога, что подало ему мысль отправиться к царю, ибо тот и другой могущественны и оба называются царями. Царь на это не отвечал ни слова, хотя удивился духу его и великой смелости. Он поздравил себя перед своими приближенными с этим событием, как бы с великим для себя счастьем, и просил Аримана* всегда внушать неприятелям мысль изгонять от себя лучших мужей. Потом приносил он жертвы богам, сделал пиршество и ночью во сне трижды воскликнул в радости: «Афинянин Фемистокл в моих руках!»
На другой день, созвав приближенных своих, велел представить Фемистокла, который ничего доброго не ожидал, приметя, что придворные, едва узнали его имя, оказывали к нему неблагорасположение и поносили его. Сверх того, когда шел мимо тысяченачальника Роксана, то тот в присутствии сидящего государя и других вельмож, безмолвно пребывающих, вздохнув тихо, сказал: «Греческий змий разноцветный! Гений-хранитель царя тебя сюда привел!» Фемистокл был представлен царю и снова поклонился; царь принял его милостиво, приветствовал и сказал, что уже должен ему двести талантов, ибо за то, что он сам себя привел, по справедливости надлежит ему получить вознаграждение, обещанное тому, кто привел бы его. Он обещал ему еще более, ободрил его и велел ему говорить свободно то, что он думал о греческих делах. Фемистокл отвечал ему, что слово человеческое подобно коврам разноцветным, которые открываясь и развиваясь, показывают виды, на них изображенные, а будучи свернуты, сокрывают и портят их. По этой причине просил он срока.
Царю понравилось это уподобление и позволил ему назначить срок: Фемистокл просил сроку на год. В это время, научившись довольно персидскому языку, говорил сам с царем. Удаленные от двора думали, что они говорят о греческих делах. Но так как при дворе и среди царских приближенных в то время произошли важные перемены, то вельможи завидовали ему, подозревая, что он осмелился и о них откровенно говорить с государем. Почести, оказываемые ему царем, нимало не были сходны с теми, какими пользовались другие иностранцы.
Он участвовал в царской охоте и в домашних забавах царя до того, что введен был к его матери и имел к ней свободный доступ; также, по повелению царя, был он наставлен в учении магов*.
Демарат, бывший царем спартанским, получил позволение от царя требовать себе какой-либо милости; он просил проехать на коне через город Сарды, с кидаром на голове, подобно царям*. Митропавст, двоюродный брат Демарата, сказал ему: «Этот кидар не имеет мозга, который бы он покрыл; и ты не будешь Зевсом, хотя бы держал молнию в руках своих». Царь настолько вознегодовал на просьбу Демарата, что казался неукротимым; однако Фемистокл просил царя о нем и исходатайствовал ему прощение. Известно, что при последовавших царях, под которыми дела персов более смешивались с греческими, когда они имели нужду в каком-нибудь из греков, писали к нему и обещали, что он будет при них больше и важнее Фемистокла. Сам он, будучи уже знаменит и многими почитаем, некогда за столом, великолепно приготовленным, сказал детям своим: «Дети! Мы бы погибли, если б не погибли».
Многие писатели уверяют, что ему даны были три города – Магнесия, Лампсак и Миунт на хлеб, на вино и на рыбу*. Неанф из Кизика и Фаний прибавляют города Перкоту и Палескепсис – на одеяние и постель.
Фемистокл отправился в приморские области по делам, касающимся Греции. Один перс, по имени Эпексий, сатрап Верхней Фригии, злоумышляя на его жизнь, задолго до этого подговорил нескольких писидийцев для его умерщвления, когда тому надлежало остановиться на ночь в городе Леонтокефале (то есть «Львиная голова»). Фемистокл отдыхал в полдень, когда Мать богов* явилась ему во сне, и сказала: «Фемистокл! Избегай головы львиной, чтобы не попасться льву. За это требую от тебя в служительницы Мнесиптолему». Фемистокл, устрашенный этим явлением, помолился богине, оставил большую дорогу и продолжал путь другой, минул означенное место и остановился в открытом поле при наступлении уже ночи. Случилось, что один из вьючных скотов, везших шатер, упал в реку; служители Фемистокла раскрыли смокшие завесы и сушили их. Писидийцы, вооруженные мечами, устремившись сюда, не могли точно распознать при свете луны, что такое сушили; они почли то шатром Фемистокла и думали, что его найдут внутри спящим. Когда они приближились и поднимали завесы, служители, которые оные стерегли, напали на них и переловили. Таким образом, Фемистокл избег опасности и, удивясь явлению богини, соорудил в Магнесии храм Диндимены* и сделал в нем жрицей дочь свою Мнесиптолему.
По прибытии своем в Сарды, будучи без занятия, осматривал он великолепные храмы и множество даров, богам посвященных. Он увидел в храме Матери богов медный кумир девы, называемую «водоносною», в два локтя вышиной. Когда он был в Афинах надзирателем над водами, открывши тех, кто отнимал общественную воду, отвращая ее течение, соорудил кумир этот на деньги, собранные с наложенной на них пени. Почуствовав ли сострадание, видя этот кумир в плену или желая показать афинянам, сколь велика была его сила при царе и в каком уважении у него находился, он просил лидийского сатрапа отослать оный в Афины. Варвар на это негодовал и грозил Фемистоклу отписать о том царю. Фемистокл, устрашенный его словами, прибег к женам сатрапа и, одарив их деньгами, укротил гнев его. С тех пор вел себя с большей осторожностью, боясь уже и зависти варваров. Он не разъезжал по Азии, как Феопомп уверяет, но пребывал в Магнесии, пользуясь великими подарками и уважаемый наравне с знаменитейшими персами. Долго жил он в покое. Царь не обращал внимания на Грецию, будучи занят делами в Верхней Азии. Но когда Египет возмутился при помощи афинян, греческие корабли плавали до Кипра и Киликии, и Кимон, обладая морями, заставил его противодействавать грекам и препятствовать увеличению их могущества к вреду его; когда уже и силы царские были в движении и полководцы отправлялись, то к Фемистоклу посылаемы были в Магнесию от царя приказания – приступить к делу против греков и исполнить данные обещания. Но он не пылал гневом против сограждан своих; такие великие почести и власть также не влекли его к войне. Может быть также, что дело это почитал он невозможным, потому что Греция имела тогда великих полководцев и Кимон славился блистательными успехами. Более же всего, уважая славу собственных своих подвигов и прежних трофеев, принял благоразумное намерение украсить жизнь свою приличным концом. Он принес жертвы богам, собрал своих друзей, обнял их и – как большая часть писателей уверяет – выпив воловью кровь, а по мнению некоторых – приняв скородействующий яд*, окончил жизнь свою в Магнесии, прожив шестьдесят пять лет, большую часть которых провел в управлении республики и в военачальстве. Царь, узнав о причине и способе его смерти, как говорят, еще более ему удивился и продолжал поступать милостиво с друзьями его и родственниками.
Фемистокл оставил по себе от Архиппы, дочери Лисандра, Архептолиса, Полиевкта и Клеофанта, о котором Платон-философ упоминает как о хорошем всаднике, но без всяких других достоинств. Из старших его детей Неокл умер еще в отрочестве от укуса лошади; Диокла же усыновил дед его Лисандр. Он имел многих дочерей. Мнесиптолема, рожденная от второй жены, вышла замуж за Архептолиса, неродного своего брата; на Италии женился хиосец Панфид, на Сибарис – афинянин Никомед; Никомаха братьями была выдана за племянника Фемистокла Фрасикла, который поехал в Магнесию по смерти отца ее; он же воспитал младшую из всех детей его – Асию.
Магнесияне сохраняют и поныне на площади великолепную его гробницу. Касательно праха его не должно верить Андокиду*, который в сочинении своем «К друзьям» говорит, что афиняне похитили и рассыпали его; это ложь, которою хочет возбудить против народа приверженных к малоначалию. Филарх*, употребляя в истории, как в трагедии, необычайные явления, выводит на позор неких Неокла и Демополиса, сыновей Фемистокла, желая тем возбудить ужас и сострадание. Однако и самый неученый человек может понять, что то выдумка*. Диодор Землеописатель в сочинении своем «О памятниках» говорит, скорее догадываясь, нежели зная наверняка, что близ Пирейской пристани, со стороны мыса Алкима, выдается в море острый конец наподобие локтя; если обогнуть его с внутренней стороны, то в месте, где море бывает спокойно, есть пространная площадка и на ней наподобие жертвенника стоит Фемистоклова гробница. Он думает, что и комический стихотворец Платон подтверждает его мнение, когда говорит:
В прекрасном месте там твой гроб стоит спокойно;
Отвсюду странники приветствуют тебя;
В моря ль пловцы текут иль к пристани стремятся,
Ты узришь их – и твой возвеселится дух,
Сраженье кораблей коль пред тобой предстанет.
Потомкам Фемистокла и до наших времен оказываются в Магнесии некоторые почести, которыми пользовался афинянин Фемистокл, с которым мы свели знакомство и дружбу у философа Аммония*.
Камилл
О Фурии Камилле говорят много достойного примечания; но наиболее странно и необычно то, что этот человек, многократно командовавший войсками и одержавший важнейшие победы, пять раз избиравшийся диктатором, удостаивавшийся торжественных почестей черыре раза, человек, называемый «вторым созидателем Рима», ни разу не был консулом. Причина этого – тогдашнее состояние республики*. Народ в раздоре с сенатом отвергал избрание консулов и избирал военных трибунов для управления республикой*. Хотя в их руках находилась высшая власть и они обладали консульской силой, однако могущество их казалось не столь тягостным – по причине числа их. Ненавидящие малоначалие утешались тем, что шесть человек – вместо двух – управляли делами. В это-то время Камилл процветал славою и подвигами; он не захотел быть консулом против воли народа, хотя в продолжение этого времени много раз происходили избрания консульские. Во всех различных и многочисленных должностях, которые он исправлял, вел себя так, что, когда начальствовал один, власть его была общая; когда же главенство принадлежало нескольким лицам, вся слава принадлежала ему одному. Причиной первого – скромность его, не возбуждавшая зависти; причиной другого – великие его способности, которыми, по общему признанию, он всех превышал.
В то время дом Фуриев не был еще весьма знаменит*. Камилл* сам себя первый прославил в большом сражении против эквов и вольсков, ратоборствуя под начальством диктатора Постумия Туберта. Ехав верхом впереди всего войска, он был ранен в бедро; однако не оставил битвы; вытащил дротик из раны, вступил в бой с самыми храбрыми из неприятелей и обратил их в бегство. За этот подвиг сверх других почестей получил он цензорство – достоинство, бывшее в те времена в великом почтении*. Говорят, что в звании цензора произвел он два дела; одно похвальное – убедив холостых словами и грозя им наложением пени, вступить в брак со вдовицами, которых в то время было много по причине частых браней. Другое, по необходимости им произведенное, есть то, что он наложил подать на сирот, которые до того не платили никакой. Причиной тому – частые походы, которые требовали больших издержек. Осада города Вейи принуждала к тому римлян.
Этот город был красою Этрурии; множеством оружий и числом ратоборцев не уступал самому Риму. Гордясь богатством, негою, роскошью и великолепием, жители его совершили многие блистательные подвиги, оспоривали у римлян славу и владычество. Но в тогдашнее время униженные важными поражениями, они оставили честолюбие. Воздвигнув высокие и твердые стены, снабдив оружием, стрелами, хлебом и всякими потребностями город свой, бесстрашно выдерживали осаду, слишком долговременную и равно для самих осаждающих трудную и тягостную. Римляне тогда имели обычай недолго и в летнее только время воевать вне своей области, а зиму провождать в своих домах. В первый тогда раз принуждены были военными трибунами построить укрепления, обнести валом стан свой и в неприятельской земле проводить зиму и лето*. Меж тем война продолжалась почти семь лет. Римляне обвиняли в том предводителей* и лишили их начальства, ибо казалось, что осаду они производили недеятельно. К продолжению войны назначены были другие; в числе их был и Камилл, вторично избранный в военные трибуны. При осаде города в то время он не произвел ничего, ибо по жребию досталось ему идти войною на Фалерии и Капену*. Между тем как римляне были заняты осадой, эти народы грабили их области и беспокоили их во все продолжение войны с этрусками. Камилл победил их и принудил после великой потери запереться в стенах своих.
В самом жару войны случилось на Альбанском озере явление, своей странностью не уступающее самым невероятным чудесам и устрашившее всех по незнанию обыкновенных причин, оное объясняющих. Уже наступала осень после лета, в которое не приметили ни великих дождей, ни сильных полуденных ветров. Хотя Италия обилует озерами, реками и источниками, но тогда в одних совсем не было воды, другие едва устояли от действия засухи. Все реки, как обыкновенно бывает летом, были низки и мелки. Альбанское озеро, которое в себе самом имеет свое начало и конец свой и окружено плодоносными горами, без всякой причины, разве по содействию свыше, заметно возвысилось, начало подниматься к подошвам гор и достигло мало-помалу вершины их без сильного колебания и волнения. Этому явлению сперва удивлялись окрестные пастухи. Но когда ограда, подобно перешейку препятствовавшая озеру разливаться и затоплять низкие места, прорвалась от множества и силы воды, которая великим потоком устремилась по обработанным полям к морю, то не одни римляне приведены были этим в изумление – всем жителям Италии казалось это предзнаменованием важных событий. Много говорили об этом случае в стане, осаждавшем Вейи, так что и осажденные о том узнали.
Как бывает в осаде долговременной, в которой случаются сношения и свидания между обеими сторонами, так и здесь некоторый римлянин свел короткое знакомство с одним из осажденных, человеком сведующим в древних прорицаниях, который казался искуснее других в науке гадания*. Римлянин, заметив, что вейет был весьма доволен, услышав о разлитии озера, и смеялся над осадой, сказал ему: «Не одно это чудо произошло в нынешнее время; римлянам явились знамения страшнее его; хочу о них поговорить с тобою, дабы в общем бедствии, если можно, лучше устроить дела свои». Вейет охотно согласился слушать его и вступил в разговор в надежде узнать что-либо тайное. Римлянин, продолжая с ним разговаривать, завел его мало-помалу как можно было дальше от ворот. Потом, будучи сильнее, схватывает и с помощью многих, прибежавших из стана, уносит его и передает полководцам. Очутившись в такой крайности и ведая, конечно, что определения рока неизбежны, объявил тайные предсказания об участи своего отечества, будто не может быть взято, пока разлившиеся и новыми дорогами стремящиеся воды Альбанского озера не будут обращены назад неприятелем и разлиты так, чтобы они не могли соединиться с морем. Сенат, известившись о том и находясь в недоумении, почел нужным отправить в Дельфы посланников и вопросить тамошнего бога. Посланы были Косс Лициний, Валерий Потит и Фабий Амбуст, мужи знаменитые и славные. Пользуясь благоприятным плаванием и получив ответ от бога, возвратились они с разными прорицаниями, которые напоминали римлянам некоторые пренебреженные ими обряды при совершении так называемых Латинских празднеств* и повелевали отвращать, сколько можно, альбанские воды от моря, обратить их к прежнему вместилищу, а если то невозможно, рвами и каналами разлить их по полям так, чтобы они исчезли. Вследствие этого жрецы занялись приношением нужных жертв, а народ приступил к работе, дабы отклонить стремящиеся к морю воды.
В десятый год осады Вей сенат уничтожил все другие начальства и избрал диктатором Камилла, который назначил предводителем конницы Корнелия Сципиона. Во-первых, он сделал богам обет: если окончит войну со славой, совершить великие игры и соорудить храм богине, которую римляне называют Матерью Матутой*. По обрядам, в честь совершаемым, можно бы заключить, что она есть тоже, что и Левкофея, ибо в храм вводят служительницу, которую бьют по щекам и потом выгоняют; вместо своих детей носят на руках детей своих сестер. В жертвоприношениях совершают нечто подобное тому, что случилось с кормилицами Диониса и что претерпела Ино от наложницы своего мужа*.
По принесении обетов Камилл вступил в землю фалисков, победил в большем сражении их и жителей Капены, пришедших к ним на помощь. Потом, обратившись к осаде Вей и видя, что приступом взять город было трудно и опасно, начал делать подкопы. Окрестные места весьма были способны к рытью и к произведению работы в глубину, дабы сокрыть ее от неприятелей. Дело это шло с желаемым успехом; Камилл напал на город, вызывая на стены неприятелей; между тем другие подземным ходом дошли тайно до замка к храму Геры, самому большему в городе и весьма почитаемому жителями. Говорят, что по случаю в то самое время предводитель тирренский приносил богам жертвы; прорицатель, рассмотрев внутренность закланных животных, громко воскликнул, что бог дарует победу тому, кто довершит это жертвоприношение. Римляне, бывшие в подземном ходе, услышали слова эти, поспешно разломали пол, вырвались с громким криком при звуке оружий. Присутствовавшие, будучи приведены в ужас, разбежались; римляне похитили внутренность жертвы и принесли ее к Камиллу. Но, может быть, это более походит на басни, нежели на историю.
По взятии города силой, между тем как воины расхищали и увозили бесчисленное его богатство, Камилл, смотря с замка на происходившее, прослезился; и когда присутствовавшие превозносили настоящее его благополучие, то он, подняв руки к небу, молился богам, произнося следующие слова: «Великий Юпитер и вы, боги, свидетели добрых и злых деяний! Вы ведаете, что мы, римляне, не против законов, но, защищаясь, по необходимости наказываем этот город злобных и вероломных людей. Но если и мы взаимно должны претерпеть несчастье за это наше благополучие, то молю вас, пусть за город и за войско римлян на меня одного обратится оно с наименьшею тяжестью!» Сказав это*, Камилл по обычаю римлян, которые после молитвы и поклонения обращаются направо, хотел обратиться и упал. Бывшие близ него приведены были в смущение. Камилл встал и сказал им, что моление его услышано, ибо с ним случилось малое несчастье после великого благополучия*.
По расхищении города Камилл хотел перевести в Рим кумир Геры по своему обету. Работники были уже собраны; он приносил жертвы и просил богиню не отвергнуть усердия римлян, но быть благосклонной собеседницей богам, которые в удел получили Рим. Говорят, что кумир издал тогда тихий голос и сказал, что хочет этого и соглашается. Но Ливий пишет, что Камилл молился, держась за кумир и просил богиню; и что некоторые из присутствовавших отвечали, что богиня хочет, соглашается и охотно последует за ними*. Те, кто утверждает это чудо и старается защищать его, имеют на своей стороне счастье Рима, которому невозможно было от малого и презрительного начала достигнуть такой славы и силы без помощи некоторого бога, содействовавшего ему многими и великими явлениями во всех случаях. Они приводят многие другие подобные этому доказательства, как-то: пот, выступавший много раз из кумиров; стенания, которые нередко были слышимы; отвращение и мигание глазами, о которых многие из древних свидетьствуют. Слышали мы и от наших современников много таковых, удивления достойных происшествий, которыми трудно пренебречь. Впрочем, совершенно верить тому или вовсе не верить равно опасно по причине слабости человеческой, которая не имеет пределов и не умеет владеть собою, но слепо стремится то к суеверию и к надменности, то к забвению и презрению богов. Осторожность и умеренность лучше всего.
Камилл, гордясь ли величием подвига своего по покорению осаждаемого десять лет города, соперничествующего Риму, или прославлявшими его вознесенный к высокомерию и к чувствам, неприличным гражданской и законной его власти, торжествовал с великой надменностью и въехал в Рим на колеснице, везомой четырьмя белыми конями – чего никто ни прежде его, ни после не осмелился сделать. Римляне почитают таковую колесницу священной и присвоенной царю и отцу богов. Согражданам его, не привыкшим терпеть гордыню и высокомерие, было то неприятно; он навлек на себя неудовольствие их и тем, что противился закону о разделении города. Трибуны предлагали разделить народ и сенат на две части; одной остаться в Риме, другой – кому по жребию достанется, переселиться в покоренный город, предполагая, что от сего будут богаче и, обладая двумя великими и прерасными городами, удобнее могут хранить область свою и благосостояние. Народ, умножившись уже и обеднев, одобрил это мнение и, часто производя шум вокруг трибуны, требовал утверждения оного. Сенат и лучшие граждане негодовали на это предложение трибунов, почитая такое дело уничтожением, а не разделением Рима. Они прибегли к Камиллу.
Но он, страшась прений и ссор, всегда находил отговорки и затруднения, которыми отлагал предложение закона. Этим сделался он ненавистен народу; к самому же явному и сильному против него неудовольствию подала повод десятая часть добычи; причина тому, хотя не совсем справедливая, была, однако, не без основания. Отправляясь в поход против Вей, дал он обет богам: если покорит город, посвятить им десятую долю добычи. Город был покорен и ограблен; но Камилл, или не желая беспокоить граждан, или забыв обет по причине множества забот своих, оставил воинам полученную ими прибыль. После некоторого времени и сложив уже с себя начальство, донес сенату о своем обете; прорицатели объявили, что на жертвах обнаруживается гнев богов, требующий умилостивления и благодарственных приношений.
Сенат определил не разделять снова добычу, ибо это было трудно; но чтобы каждый, получивший свою часть, вернул под клятвой государству десятую часть. Дабы привести это в исполнение, надлежало употребить насилие и неприятные меры против воинов, людей бедных и много трудившихся, принуждаемых приносить важную часть приобретенной и уже издержанной ими добычи. Они беспокоили своими жалобами Камилла, который, не имея лучшего оправдания, должен был прибегнуть к самому непристойному; он признался, что забыл обет свой. Воины негодовали и говорили, что, обещавшись прежде принести десятую часть имущества неприятеля, теперь взимает он десятую часть с сограждан своих. При всем их неудовольствии всякий принес столько, сколько должно было. Определили сделать золотой сосуд и отослать его в Дельфы. В городе мало было золота; правители рассуждали, откуда бы достать его. Женщины, согласившись между собою, принесли свои золотые украшения для вылития сего сосуда. Это составило восемь талантов золота. Сенат, воздавая римским женам должную благодарность*, определил, чтобы по смерти их, также как и по смерти мужчин, говорены были в честь их подобающие похвальные речи*. Посланниками были избраны трое знаменитейших мужей, которых отправили на большом с хорошими мореходами корабле, украшенном прилично торжественному случаю. Не только буря, но и самая тишина моря бывает страшна. Так и с ними случилось тогда приблизиться к гибели своей и неожиданно избегнуть опасности. Липарские триеры напали на них, как на морских разбойников в тихую погоду близ Эоловых островов*. Видя, что римляне умоляли их и простирали к ним руки, они удержались от насилия, но, привязав их корабль к своему, привели в свою пристань и продавали вещи и их самих, как бы они были морские разбойники. С великим трудом убеждены были добродетелью и властью Тимесифея, правителя своего, отпустить их. Тимесифей на своих судах проводил их и помогал в посвящении сосуда. За эту услугу пользовался он в Риме приличными почестями.
Народные трибуны хотели возобновить предложение о переселении народа; но война против фалисков, благовременно возникшая, позволила патрициям производить выборы по своей воле и избрать Камилла военным трибуном* вместе с пятью другими; обстоятельства требовали полководца, имеющего важность, силу и опытность; народ подал в пользу его свои голоса. Камилл с войском вступил в область фалисков. Он осадил Фалерии, город крепкий и снабженный всем нужным для выдержания осады. Он знал, что это дело было трудное и требовало долгого времени; однако хотел занимать сограждан своих, дабы они в бездействии, сидя дома, не внимали речам своих трибунов и не предавались крамолам. Патриции всегда прибегали с успехом к этому средству, подобно врачам изгоняя из государства недуги бунта и возмущения.
Фалерийцы столько презирали осаду, полагаясь на окружающие город их укрепления, что кроме тех, кто стерег стены, все в городе ходили в обыкновенном платье. Дети их продолжали учиться и вместе с учителем прогуливались вокруг городских стен и упражнялись по обыкновению. Фалерийцы, подобно грекам, имели общего учителя, дабы дети их с младенчества вместе были воспитываемы и образовываемы к общежитию*. Этот учитель злоумышлял на фалерийцев посредством детей, водил их ежедневно за стены города, сперва недалеко и скоро возвращаясь назад после такового их упражнения. Таким образом, мало-помалу отводя их далее, приучил быть спокойными, как бы не было никакой опасности со стороны неприятелей. Наконец в один день со всеми приблизился к римской передовой страже и предал их с приказанием отвести к Камиллу. Будучи приведен к нему, объявил, что он учитель этих детей и что, предпочитая его благосклонность исполнению своей должности, в их лице предает ему город. Камилл ужаснулся от такого поступка; обратясь к предстоявшим, сказал: «Война сама по себе есть зло; она совершается великой несправедливостью и насильственными поступками; но добрые и храбрые мужи в самой войне соблюдают некоторые законы. Победой не должно прельщаться до того, чтобы не отвергать выгод, приобретаемых подлыми и нечестивыми делами. Более на собственное мужество полагаясь, нежели на злодейство других, великий полководец должен вести войну». Потом велел служителям разодрать платье на учителе, связать ему руки за спиной, дать детям палки и бичи, дабы они, наказывая предателя, гнали обратно в город.
Между тем фалерийцы заметили предательство учителя. Город при таком несчастии исполнился плача и рыдания; благороднейшие мужчины и женщины в исступлении стремились к стенам и вратам градским. В то же время увидели детей, гнавших нагого и связанного своего учителя, Камилла же называвших спасителем, богом, отцом своим. Такой поступок возбудил удивление и любовь к справедливости Камилла не только в родителях этих отроков, но и во всех других гражданах, бывших зрителями сего. Они собрали совет тотчас и отправили посланников, дабы совершенно предаться ему. Камилл отослал их в Рим; будучи представлены сенату, они говорили, что римляне, предпочитая справедливость победе, научили их лучше желать им повиноваться, нежели быть свободными – не потому, чтобы они почитали себя слабее римлян, но потому, что признавали себя побежденными их добродетелью. Сенат поручил Камиллу распорядить все, как ему заблагорассудится. Камилл взял от фалерийцев деньги, заключил союз со всеми фалисками и отступил.
Воины его надеялись ограбить Фалерии; но, возвратившись в Рим с пустыми руками, обвиняли Камилла перед другими согражданами, называли его ненавистником народа, говорили, что он из зависти не хотел, чтобы бедные граждане обогатили себя. Трибуны вновь предлагали закон о переселении граждан и призывали народ к утверждению оного. Камилл, презирая ненависть народа и говоря смело против этого закона, более всех явился противником стороне народной. Они отвергли закон против воли, но Камилла возненавидели до того, что, несмотря на приключившееся с ним домашнее несчастье (он лишился одного из двоих своих сынов, который умер от болезни), из жалости нимало не укротили своего гнева. Добродетельный и кроткий муж сей был поражен столь неумеренной скорбью от этого несчастья, что хотя назначили ему день явиться в суд, но он, удрученный горем, остался дома, запершись среди женщин.
Обвинителем его был Луций Апулей; он обвинял Камилла в утаении этрурских денег; уверяли притом, что в его доме видели медные двери, отнятые у неприятелей. Народ был раздражен и явно показывал, что против него подаст голоса свои под каким бы то ни было предлогом. Камилл, собрав своих друзей, товарищей в военачальстве и походах, которых число было немалое, просил их не предать его, обвиняемого несправедливо в столь бесчестных делах, и не допустить неприятелей его ругаться над ним. Друзья его, посоветовавшись между собою, отвечали, что не имели никакой надежды помочь ему в судопроизводстве, но что заплатят вместе с ним пеню, которая на него будет наложена. Камилл, не стерпя стыда, решился в гневе своем самовольным изгнанием оставить Рим. Обняв жену и сына, вышел из своего дома и в безмолвии шел к городским вратам; здесь остановился, обратился назад, простер руки к Капитолию и молил богов, что если он несправедливо, одною завистью и наглостью народа преследуемый, идет в заточение, то да вскоре раскаются римляне и да узрят все люди, что сограждане имеют нужду в Камилле и желают его!
Таким образом, Камилл, подобно Ахиллу, произнес на сограждан своих проклятия и оставил город, не явившись в суд для оправдания. Он был осужден на выплату пятнадцати тысяч ассов пени, или тысячи пятисот драхм (греческими деньгами)*. Асс составляет десятую часть серебряной монеты; десять медных денег назывались денарием. Впрочем, нет ни одного римлянина, который бы не верил, что моления Камилла вскоре были исполнены богиней Дике* и что оказанная ему обида получила наказание примерное и достопамятное, хотя нимало для него не приятное и даже поразившее его чувствительнейшей скорбью. Сколь ужасен гнев богов, излившийся на Рим! Какие беды, какую пагубу, с посрамлением сопряженные, навело на него наставшее время! Случай ли это произвел, или кто-либо из богов печется о добродетели, гонимой неблагодарностью.
Первым предзнаменованием наступающего великого бедствия была смерть цензора Гая Юлия*. Должность эта у римлян в большем уважении и почитается священною. Второе случилось до изгнания Камилла. Некто по имени Марк Цедиций, человек не знатный и не из патрициев, но честный и добрый, донес военным трибунам о деле, заслуживавшем того, чтобы над ним призадуматься. Он сказал им, что в прошедшую ночь, идучи по улице, называемой Новою, услышал, что некто его кликал громко; оглянувшись, не видал никого, но услышал голос громче человеческого, который сказал ему следующее: «Марк Цедиций! Спеши на рассвете дня уведомить правителей, чтобы они вскоре ожидали галлов». Военные трибуны смеялись и шутили над этим известием. Вскоре после этого случилось несчастье с Камиллом.
Галлы, народ кельтский*, будучи весьма многочисленны, оставили страну свою, которая не могла всех их содержать, и пустились искать другую. Их было много тысяч молодых и воинственных людей, за которыми следовали еще в большем числе женщины и дети; одни, перевалив Рипейские горы*, обратились к Северному Океану и заняли крайные области Европы; другие населили страну между Пиренейскими и Альпийскими горами, близ сенонов и битуригов*, где пробыли долгое время. Впоследствии, вкусив привезенного к ним из Италии вина, столько им прельстились, новость удовольствия привела их в такое исступление, что подняли оружие, взяли отцов своих и устремились к Альпам, ища земли, которая производила такой плод, всякую другую почитая бесплодной и дикой.
Первый, которых ввел у них вино и поощрял их вступить в Италию, был некий тирренец по имени Аррунт, человек знатный и от природы несклонный к тому следующему несчастью. Он был опекуном молодого сироты, первенствующего богатством среди сограждан своими и видом прекраснейшего, который назывался Лукумоном. С малолетства воспитывался он у Аррунта и, достигши юношеских лет, не оставил его дома, показывая, что ему было приятно жить вместе с ним. Долго сокрыто было от Аррунта, что он обольстил жену его или сам ею был обольщен. Но наконец взаимная их страсть достигла до такой степени, что они не могли более ни преодолеть ее, ни скрываться. Юноша вознамерился отнять явно у мужа эту женщину. Муж прибег к суду; но Лукумон одержал над ним вверх – по множеству друзей своих и по причине великого богатства. Аррунт оставил свое отечество и, услышав о галлах, поехал к ним и соделался их путеводителем в Италию.
Галлы, вступив в Италию, завладели всей страной, которую в древнее время занимали тирренцы и которая простирается от Альпийских гор до обоих морей – что доказывается названием их, ибо северное море Италии называется Адриатическим от тирренского города Адрия; южное же называется Тирренским, или Тосканским. Вся страна усажена деревьями, изобилует тучными пастбищами и орошается многими реками. Здесь было восемнадцать прекрасных и больших городов, хорошо устроенных как для торговли и промышленности, так и для приятностей жизни. Галлы, изгнав тирренцев, сами поселились в них. Но это случилось гораздо прежде времен Камилловых.
В это время галлы ратоборствовали против тирренского города Клузия и осаждали его. Клузийцы прибегли к римлянам, просили их отправить к варварам своих послов и письма. Отправлены были три посланника из рода Фабиев, люди знаменитые, достигшие важнейших в Риме степеней. Галлы приняли их с честью – по причине великого имени римлян, прекратили военные действия и вступили с ними в переговоры. Когда же посланники спросили: «Какую обиду оказали вам клузийцы, что вы нападаете на их город?», то Бренн, царь галлов, усмехнувшись, ответствовал: «Обижают нас клузийцы; они хотят владеть пространством и землей, хотя весьма малую часть оной могут обрабатывать. Мы чужестранцы, бедны и многочисленны; однако не дают нам нимало в ней участвовать. И вас, римляне, таким же образом обижали прежде альбанцы, фиденаты и ардейцы, ныне же жители Вей и Капены, многие из фалисков и вольсков. За то вы идете на них войною, и если они не уступят вам части своего имущества, то влечете их в неволю, опустошаете их область, разрушаете города. Но и вы тем не делаете ничего странного и несправедливого; вы следуете древнейшему из всех законов, который дает сильному то, что принадлежит слабым, начиная от бога и до самых зверей, ибо по внушению природы сильнейшие из них хотят иметь более слабейших. Перестаньте жалеть об осаждаемых клузийцах, дабы не научить галлов быть в свою очередь сострадательными к тем, кого обижают римляне».
Эти слова уверили римских посланников, что Бренн нимало не был склонен к примирению. Они вошли в Клузий, ободряли осажденных, побуждали их сделать вылазку вместе с ними или для испытания храбрости варваров, или для показания им своей собственной. Клузийцы сделали вылазку; дано было сражение под стенами города. Один из Фабиев, по имени Квинт Амбуст, устремился на коне против взрослого и прекрасного галла, который ехал впереди далеко ото всех. Сперва галлы не узнали его как по причине скорости нападения, так и потому, что блеск доспехов помрачил их зрение. Но когда римлянин победил своего противника, поверг его и снял с него доспехи, то Бренн, узнав его, призывал богов в свидетели, что римлянин этот нарушает священные и всеми людьми уважаемые права и законы, ибо, прибыв как посланник, поступает как неприятель. Он прекратил немедленно сражение, оставил Клузий и повел войско свое против Рима. Но, дабы не казалось, что галлы как бы радовались этой обиде и что желали только благовидной причины, чтобы напасть на римлян, Бренн послал истребовать Фабия для наказания; между тем продолжал спокойно свой путь.
В Риме собрался совет: многие обвиняли Фабиев, особенно жрецы, называемые фециалами. Они, представляя дело это как противное богам, требовали, чтобы сенат обратил наказание за преступление на одного виновника и тем отвратил от других мест богов. Фециалы эти установлены Нумой, правосуднейшим из царей, дабы быть хранителями мира, судьями и утвердителями причин, за которые начинается справедливая война. Сенат предоставил это дело на рассмотрение народу. Жрецы не переставали обвинять Фабия. Но народ оказал столько презрения к священным обрядам и до того ругался над ними, что избрал Фабия и братьев его военными трибунами. Галлы узнали о том и исполнились негодования. Уже ничто не останавливает их; они идут к Риму со всевозможной поспешностью. Их множество, блеск оружий, сила и стремление приводили в ужас народы, через землю которых они проходили; все ожидали, что опустошат уже всю страну, разорят города; однако, против чаяния, они никого не обижали, ничего не грабили с полей и, проходя близ городов, громко кричали, что на Рим идут, что против одних римлян ведут войну, а всех других почитают друзьями.
Между тем как варвары быстро неслись к Риму, военные трибуны вывели против них римлян. Числом внушительным: их было до сорока тысяч пехоты*, но по большой части все неопытные и только тогда в первый раз действовавшие оружием. Притом пренебрегли они обрядами богопочитания; не принесли узаконенных жертв; не вопросили прорицателей, как им должно было перед сражением и опасными предприятиями. Многоначалие более всего приводило в беспорядок дела, хотя прежде в обстоятельствах не столь важных много раз избирали они единовластных начальников, которых называли диктаторами, ведая, сколь полезно во времена смутные и опасные быть одушевленными одними чувствами и покорствовать одному неограниченному начальнику, имеющему всю власть в своих руках.
Самая несправедливость, оказанная Камиллу, немало послужила к погибели римлян после его несчастья: казалось страшно управлять народом, не угождая и не потворствуя ему во всем. Вышедши из города, остановились они за девяносто стадиев от него, на реке Аллии, недалеко от того места, где река впадает в Тибр. Здесь напали на них варвары. Римляне по причине своего неустройства сразились бесславно и были разбиты. Левое крыло их было опрокинуто в реку и истреблено галлами; правое менее потерпело поражения, уклонившись от нападения с равнин на холмы. Большая часть воинов убежали в Рим. Все те, которым пресыщенные убийством неприятели позволили спастись, ночью бежали к вейетам, полагая, что Рим уже погиб и что все жители его преданы были мечу.
Сражение это дано было во время летнего солнцеворота в полнолуние – в тот самый день, в который прежде случилось великое бедствие Фабиев*: триста человек из сего рода изрублены были тирренцами. Этот день со второго поражения сохранил поныне название «аллийского», по названию реки.
Что касается до того, действительно ли некоторые дни несчастны, или праведно Гераклит порицает Гесиода, почитающего одни дни благополучными, другие – дурными, как бы он не знал, что существо дня всегда одно и то же, – о том рассуждали мы на другом месте*. Может быть, здесь, было бы не лишне упомянуть о нескольких примерах. Беотийцы в пятый день месяца гипподромия, а по счислению афинскому – гекатомбеона одержали две знаменитые победы, которыми освободили греков; первую при Левктрах, вторую при Керессе*, более ста лет до первой, когда победили Латтамия и фессалийцев. С другой стороны, персы в шестой день месяца боэдромиона побеждены были греками при Марафоне, в третий при Платеях и в то самое время при Микале; в двадцать пятый – при Арбелах*. Афиняне одержали морскую победу при Наксосе, под предводительством Хабрия, во время полнолуния боэдромиона*; при Саламине же – около двадцатого числа, как показано нами в сочинении «О днях». Равномерно и месяц фаргелион навел несчастья на варваров. Александр разбил при Гранике полководцев царских в месяце фаргелионе*; карфагеняне в Сицилии побеждены Тимолеонтом двадцать третьего числа того же месяца – в тот самый день, когда, кажется, взята и Троя, как повествуют Эфор, Каллисфен, Дамаст* и Малак. Напротив того, метагитнион, который беотийцы называют панемом, был грекам неблагоприятен. Седьмого числа этого месяца греки, будучи побеждены Антипатром при Кранноне, погибли окончательно; и прежде того, сразившись с Филиппом при Херонее, были также несчастны*. Того же числа, месяца и года переправившиеся с Архидамом* в Италию погибли от тамошних варваров. Карфагеняне берегутся двадцать второго числа метагитниона, как всегда приносящего им весьма многие и великие бедствия. Мне известно, что во время Элевсинских таинств Фивы разорены были Александром* и что после того афиняне приняли македонское охраненное войско двадцатого числа боэдромиона, в которое выносят таинственного
Иакха. Равномерно и римляне в одно число прежде под предводительством Цепиона были разбиты кимврами*, впоследствии же под предводительством Лукулла победили Тиграна и армян. Царь Аттал и Помпей Великий кончили жизнь свою в то самое число, в которое родились. Вообще можно доказать, что многие были счастливы и несчастны в одни и те же периоды времени. Однако римляне означенный день почитают одним из несчастных и следующие за ним два дня каждого месяца, поскольку случай этот, как всегда бывает, умножил страх и суеверие. Мы писали о том подробнее в сочинении «Римские вопросы».
Если бы галлы после той решительной битвы немедленно преследовали бегущих, то не нашли бы никакого препятствия овладеть Римом и все в нем оставшиеся погибли бы неизбежно. Такой страх наводили бегущие на тех, кто принимал их, и такого смущения и изумления их исполнили! Но варвары, как потому, что не осознали величия победы своей, так и потому, что от радости предались наслаждению и занялись разделом доставшихся им в стане корыстей, дали время вырвавшемуся из города народу бежать; а оставшимся в нем – получить некоторую надежду и приготовиться к обороне. Они оставили весь город, укрепили Капитолий и снабдили себя оружием. Прежде всего некоторые из священных вещей перенесли на Капитолий; но огонь Весты похитили весталки и с другими священными вещами убежали. Иные писатели уверяют, что эти девы ничего другого не стерегут, кроме сего неугасаемого огня, который, по постановлению Нумы, чтут как начало всего. В природе нет ничего деятельнее огня. Рождение же есть движение или по крайней мере с движением сопряжено. Все другие частицы вещества, лишенные теплоты, лежат в бездействии, как мертвые, и требуют силы огня, как жизни и души. Едва огонь прикоснется к ним, то начинают действовать или страдать. По этой причине Нума, человек весьма сведущий и, как говорят, за мудрость свою удостоившийся собеседования с Музами, посвятил сей огонь и велел сохранять оный неугасимым, как образ той вечной силы, которая устрояет вселенную. Другие думают, что огонь сей горит перед храмами по обычаю греков для очищения и что во внутренности их скрываются другие тайны, невидимые для всех и известные одним лишь священным девам, называемым весталками. Многие уверяют, что тут хранится троянский палладий*, перевезенный в Италию Энеем. По мнению некоторых, самофракийские кумиры привезены были в Трою Дарданом*, который посвятил их, построивши сей город; Эней же унес их тайно во время взятия оного греками и хранил их до того, как поселился в Италии. Те, которые почитают себя более сведущими в этих делах, говорят, что там хранятся две небольшие бочки, из которых одна открыта и пуста, другая полна и запечатана: и ту и другую могут видеть одни священные девы. Другие думают, что они обманываются и что ошибка их произошла оттого, что весталки собрали тогда священнейшие вещи в две бочки и зарыли их в храме Квирина, отчего это место и поныне называется «Бочки».
Весталки, взяв, таким образом, важнейшие из священных вещей, бежали вдоль берега реки. Случилось, что среди бегущих из Рима был некий плебей по имени Луций Альбиний, который вез на телеге жену и малых детей своих вместе с нужнейшими пожитками. Увидя весталок, несших на руках священные вещи, утружденных и лишенных всякого пособия, ссадил жену и детей с телеги, снял свое имущество и посадил их, дабы они могли убежать в какой-нибудь из греческих городов*. Было бы непристойно не упомянуть о набожности и благочестии Альбиния, которые сделались явными в самых трудных обстоятельствах.
Что касается до жрецов, до старцев, удостоившихся консульства и почестей триумфа, то они не хотели оставить города. Облекшись в священные и блистательные одежды, принесли богам моления по наставлению первосвященника Фабия, как будто бы предавали себя в жертву богам за отечество, и сели на свои седалища на форуме, ожидая будущей участи своей.
В третий день после сражения прибыл Бренн со всем своим войском. Найдя врата отверстыми, стены без стражей, сначала почел то засадою и обманом. Он не верил, чтобы римляне предались совершенно отчаянию. Но, узнав истину, вступил в город Коллинскими воротами и завладел им, не многим более трехсот шестидесяти лет после его основания – если можно поверить, что сохранена некоторая точность в летоисчислении, которого беспорядок сделал сомнительными и новейшие происшествия. Некоторый неверный слух о бедствии римлян и взятии города их тотчас распространился по Греции. Гераклид Понтийский, живший вскоре после этого происшествия, в сочинении своем «О душе» говорит, что с запада получено известие, что войско извне, от гиперборейских стран пришедшее, завладело греческим городом Римом, который построен где-то на Великом море. Я не удивлюсь, что писатель столь баснословный и охотник до выдумок воспользовался истинным о взятии Рима слухом, дабы упомянуть с надутостью о гипербореях и о Великом море*. Нет сомнения, что философ Аристотель имел точное известие о покорении города кельтами; спасителя же Рима называет Луцием; но Камилл назывался Марком, а не Луцием; все это сказано наугад.
Бренн, завладев городом, оставил перед Капитолием часть своего войска; сам же, идучи по площади, приведен был в изумление при виде мужей, во всех украшениях своих и в глубоком молчании сидевших. Ни один из них не встал при наступлении неприятелей, не изменился в лице; опершись на свои трости, спокойно и безбоязненно взирали они друг на друга. Странность этого зрелища поразила галлов; долгое время колебались они и не отваживались к ним приблизиться, почитая их высшими существами. Когда же один из них осмелился подойти к Манию Папирию, простер руку и тихо схватил его за длинную бороду, то Папирий ударил его по голове тростью и ранил, а варвар извлек меч и умертвил его. Галлы тотчас начали на других нападать и умерщвлять их; всех поражали, кто им ни попадался, и грабили дома их. Расхищение продолжалось несколько дней кряду. Потом сожгли город и все разрушили, досадуя на тех, кто, занимая Капитолий, не только не хотел им покориться, но приступающих поражал, защищаясь в своих укреплениях. Зато галлы разоряли город, попадающихся им в руки равно умерщвляли без пощады – мужчин и женщин, стариков и детей.
Осада Капитолия была продолжительна, галлы чувствовали недостаток в съестных припасах. Они разделили свое войско; одни остались при царе, осаждая Капитолий; другие грабили область, нападали на селения и опустошали их не все вместе, но отрядами и по частям. Они рассеивались без всякой осторожности, ибо великие успехи исполнили их высокомерия и заставили ничего не бояться. Большая часть из них и лучше устроенная обратилась к Ардее*, где находился Камилл. Хотя по изгнании своем проводил он жизнь частную, ничем не занимаясь, однако мысли и надежды его клонились не к тому, чтобы бежать и скрыться от неприятелей, но как бы в удобное время напасть на них. Он знал, что ардейцы были довольно многочисленны; но не доставало им бодрости по причине недействительности и неопытности их полководцев. Он начал представлять сперва юношам, что поражение римлян не должно приписывать храбрости галлов; что претерпенное ими по безрассудности своей несчастье должно почитаться делом не тех, кто нимало не имел участия в победе, но волею судьбы, обнаружившей тем свое могущество; что похвально подвергнуться опасности, дабы удалить от себя иноплеменную и варварскую войну, конец которой, подобно опустошениям огня, – совершенное истребление побежденных; что если они будут усердны и бодры духом, то он в свое время доставит им победу без малейшей опасности. Юноши охотно приняли его предложения, и Камилл обратился к начальникам и правителям ардейцев. Он склонил их к принятию предлагаемых им мер, вооружил молодых людей и удерживал их внутри города, дабы неприятели, недалеко бывшие, ничего не знали о его предприятии. Галлы, объехав всю область, обремененные множеством добычи, расположились станом без порядка и осторожности. Ночь застала их погруженными в пьянство; тишина царствовала в их стане. Камилл, получив о том известие от лазутчиков, вывел ардейцев. В глубоком безмолвии прошел все пространство, отделявшее город от неприятелей, и в самую полночь прибыл к стану их. Он велел своим издавать громкие крики и звучать в трубы со всех сторон, дабы тем привести в расстройство галлов, которые с трудом могли опомниться от сна и пьянства среди такого смятения. Не многие из них, протрезвев от страха, приготовились к обороне; они легли на месте, сражаясь с Камиллом; большая часть из них, еще пьяные и сонные, были умерщвлены безоружные. Некоторые убежали ночью из стана; днем конница нагнала их, рассеянных по полю, и истребила.
Слух об этом происшествии вскоре распространился по окрестным городам и многих из молодых людей привлек к Камиллу, в особенности же римлян, которые после сражения при Аллии находились у вейетов, теперь оплакивая свое несчастье, говорили между собою: «Какого вождя неблагоприятная судьба отняла у римлян, дабы ардейцев украсить Камилловыми подвигами! Отечество, родившее и воспитавшее сего знаменитого мужа, уже разрушено и погибло. Мы, не имея предводителя, сидим в ограждении стен чуждых, предав Италию варварам. Не лучше ли послать просить у ардейцев полководца своего или поднять оружие и самим идти к нему? Он уже не изгнанник; мы уже не граждане; нет у нас отечества! Оно во власти неприятелей». Так и порешили. Они послали к Камиллу гонцов и просили его принять начальство. Камилл отвечал им, что не примет его, пока граждане, находящиеся на Капитолии, не утвердят избрания по законам; что пока они существуют, то их почитать будет республикой и что будет им охотно повиноваться во всем том, что они ему прикажут; а против воли их ничего не предпримет. Все удивились добродетели и умеренности Камилла. Они не знали, кого послать на Капитолий для извещения о том. Казалось даже невозможным, чтобы какой-нибудь вестник мог войти в крепость, когда неприятели обладали городом.
Однако некий молодой человек по имени Понтий Коминий, из числа граждан среднего состояния, но жадный к чести и славе, вызвался произвольно на сей подвиг. Он не взял с собою никаких писем к тем, кто стерег Капитолий, боясь, чтобы неприятели, поймав его, не узнали через оные намерений Камилла. Надев дурное платье и под ним спрятав куски пробковой коры, большую часть дороги прошел днем без всякой опасности. Было уже темно, когда он приблизился к городу. Поскольку невозможно было пройти моста, охраняемого варварами, то Коминий, обвернув голову епанчой, которая была легка и неширока, бросился в реку и с помощью пробки, которая облегчала его, переплыл ее и вышел на другой берег. Избегая всегда стерегущих, о присутствии которых судил он по огням и по шуму, ими производимому, шел он к воротам Карменты, где было очень тихо; с той стороны Капитолийский холм был самым крутым и окружен дикими скалами. По ним вполз он, не будучи никем примечен, и с великим трудом и опасностью достиг стены, вскарабкавшись по самому неприступному месту. Приветствовал стерегущих, объявил им свое имя, был ими впущен и отведен к начальствующим. Вскоре собран был совет. Коминий возвестил им победу, одержанную Камиллом, о которой они ничего не знали, объявил желание войска и просил их утвердить Камилла в звании полководца, ибо ему одному повиновались все вне города находившиеся граждане. Сенаторы, услышав это и посоветовавшись между собою, объявили Камилла диктатором. Понтий был отправлен назад той же дорогой; он прошел ее также счастливо, как и прежде, и, не будучи никем примечен, принес гражданам постановление сената, которое приняли они с великой радостью.
Камилл по прибытии к ним нашел уже двадцать тысяч с оружием в руках. Он собрал еще большое число из союзников и приготовился к нападению варваров. Таким образом избран он диктатором в другой раз. Он пошел в Вейи, собирал войско и повел его на галлов. Между тем некоторые из варваров в Риме пришли по случаю к тому месту, по которому Понтий взобрался на Капитолий. Они усмотрели следы его рук и ног во многих местах, за которые он хватался. Где-то измята была трава, на скале растущая, где-то оторваны куски земли. Дано было знать о том царю, который пришел сам на место и рассматривал эти знаки. Тогда он ничего не сказал, но вечером собрал самых легких из своих воинов и самых искусных лазить по горам и сказал им: «Неприятели сами показывают нам дорогу, ведущую к ним, которая была нам неизвестна; она не есть неприступна и непроходима. Стыдно нам после такого начала не дожидаться конца и оставить это место, как неприступное, тогда, когда сами неприятели учат нас, с которой стороны можно взять его. Где одному взойти легко, там нетрудно и многим поодиночке; напротив того, многим удобнее, ибо могут друг другу помогать и пособлять. Дары и почести будут соответствовать мужеству каждого».
После этих слов царя своего галлы приступают к делу с усердием. К ночи многие из них вместе в тишине полезли вверх; они взбирались по местам крутым и стремнистым, которые, однако, показались им приступнее и удобнее, нежели сколько они себе воображали. Уже передовые из них достигли вершины, приготовлялись завладеть укреплением и умертвить спящих стражей. Ни люди, ни собаки не почувствовали их приближения. Но в храме Юноны были посвященные гуси*, которым в другое время давали пищу в изобилии, а тогда, по недостатку в припасах, были они пренебрегаемы и находились в дурном положении. Это животное от природы чутко и пугливо. Гуси, сделавшись от голода бессонны и беспокойны, вскоре почувствовали приближение галлов и, несясь к ним быстро с криком, разбудили всех. Уже и варвары, приметя, что римляне знают о приближении их, не удерживались от криков и с большим стремлением наступали. Римляне, в поспешности взяв оружие какое кто мог, шли навстречу неприятелям. Впереди всех Манлий, муж, удостоившийся консульства, телом сильный и бодростью духа знаменитый, встретив двух неприятелей вместе, одному, поднимающему на него секиру, успел отрубить мечом правую руку; другого ударил щитом в лицо и столкнул назад в пропасть. Он приступил к стене с теми, которые шли к нему на помощь и сражались подле него, и заставил других галлов обратиться назад; взлезших на стену было немного; они не произвели ничего, достойного смелого их предприятия. Римляне, освободившись от угрожавшей им опасности, на рассвете дня бросили к неприятелям по скале начальника стражи. Манлию за подвиг определили награду, более к чести, нежели к пользе его служащую; каждый принес ему столько, сколько получал ежедневно для своего прокормления, а именно: полфунта хлеба и четвертую долю греческой котилы вина.
После такой неудачи галлы потеряли бодрость. Недостаток в нужных припасах увеличивался; боясь Камилла, они не смели выступить из города для снискания пищи. Сверх того, свирепствовала между ними зараза, ибо они жили в развалинах среди множества мертвых тел. Глубокий пепел, издавая пары от ветров и зноя, портящие воздух своей сухостью и остротою, заражал тела, дышащие им. Более всего была пагубна для них перемена обыкновенного образа жизни, ибо из мест тенистых, имеющих летом приятные и прохладные убежища, вступили они в землю низкую и нездоровую, особенно осенью. Осада Капитолия продолжалась слишком долго; шел седьмой месяц осады. В войске умирало очень много, так что уже не погребали мертвых по причине их великого числа.
При всем том дела осажденных находились не в лучшем состоянии. Голод усиливался час от часу более; неизвестность о Камилле приводила их в уныние. Никто не приходил к ним от него, ибо галлы стерегли город прилежно. Находясь в таком состоянии, обе стороны решились вступить в переговоры. Начало к оным сделано было передовыми стражами, которые могли разговаривать между собой. Наконец по постановлению управляющих, военный трибун Сульпиций имел с Бренном свидание, в котором положено, чтобы римляне заплатили тысячу фунтов золота и чтобы галлы, взявши оное, вышли немедленно из города и изо всей области. Учинена была с обеих сторон присяга; принесено золото. Галлы сперва скрытно обманули римлян в весе; потом и явно наклоняли весы в свою пользу. Римляне на это негодовали. Бренн – как бы в насмешку и ругаясь над ними – снял с себя меч с поясом и положил на весы. «Что это значит?» – спросил у него Сульпиций. «Что другое, – отвечал Бренн, – как не горе побежденным?» Этот ответ потом вошел в пословицу. Одни из римлян негодовали, хотели тотчас удалиться, взяв с собою золото, и выдерживать осаду; другие советовали терпеть столь малую обиду, не почитать бесчестием лишь то, что больше дают, ибо эта плата сама по себе постыдна, но необходима по причине дурных обстоятельств.
Между тем как римляне и галлы таким образом спорили, Камилл с войском прибыл к воротам Рима. Узнав о происходящем, велел войску строем и медленно следовать за собой; сам, спеша, с отборнейшими воинами пошел тотчас к римлянам. Они дали место, приняли, как диктатора, почтительно и в глубоком молчании. Камилл, сняв золото с весов, отдал его служителям, а галлам приказал взять весы и гири и удалиться, сказав: «Римляне обыкновенно не золотом, но железом спасают отечество». Бренн на это негодовал; говорил, что он обижен нарушением договоров. Камилл ответствовал, что договор сделан против законов и не может быть действителен; что он уже избран диктатором; что, кроме него, нет другого законного начальника; что Бренн договорился с людьми, не имевшими никакой власти. «Теперь, – продолжал он, – вы можете говорить, чего вы хотите; я прибыл с законной властью – или простить тех, кто прибегнет к просьбе, или наказать виновных, если не раскаются в своих проступках». Бренн воспылал яростью от этих слов; он начинает драку; с обеих сторон извлекают мечи, толкают друг друга, смешавшись между собой, как легко можно понять, когда войска находятся между домами, в тесных улицах, в месте, где невозможно встать в боевой порядок. Бренн, скоро опомнившись, отвел воинов своих в стан. Их пало не много. В ту же ночь оставил он город со всем войском и, пройдя шестьдесят стадиев, расположился близ Габинийской дороги. С натуплением дня предстал Камилл в блистательном ополчении, предводительствуя римлянами, исполненными уже бодрости и надежды. Дано было жестокое сражение, которое происходило долгое время. Галлы были разбиты с большим уроном*. Стан их достался римлянам; бегущих тотчас преследовали и умерщвляли; большую часть рассеявшихся из них убивали выбегающие из окрестных городов и селений жители.
Вот как странно Рим был взят и еще страннее спасен, пробыв семь месяцев во власти варваров! Они вступили в него немного после квинтильских ид и были выгнаны около ид февраля. Камилл удостоился почестей триумфа, как прилично спасителю падшего отечества и возвращающему республику самой себе. При его вступлении в город возвращались с женами и детьми своими граждане, бывшие вне Рима; осажденные на Капитолии, едва не погибшие от голода, встречали их, обнимали друг друга, проливали слезы, не веря настоящему своему счастью. Жрецы и служители богов приносили назад спасенные ими священные вещи, которые они или тут спрятали, или унесли с собой, и показывали их гражданам, радостно приемлющим столь вожделенное зрелище – как будто бы сами боги возвращались с ними вновь в город их! Камилл, принесши благодарственные богам жертвы и очистив город, следуя совету искусных в том людей, возобновил прежние храмы и вновь соорудил храм Молве и Слуху*, отыскав то место, в котором Марк Цедиций услышал ночью божественный голос, возвещавший нашествие варваров. Нелегко, однако, находили места прежних храмов – при всей ревности Камилла и при всех трудах жрецов.
Но когда надлежало выстроить и весь город, разрушенный совершенно, то это приводило граждан в уныние. Они медлили приступать к делу потому, что всего лишились, и в то время, после стольких бедствий, более всего им нужно покоиться и отдыхать, чем утруждать и мучить себя, не имея ни сил телесных, ни денег. Таким образом, обращаясь опять к Вейям, городу, устроенному весьма удобно и состоящему в хорошем положении, подали они повод говорить тем, кто привык угождать словами народу. Народ слушал с удовольствием возмутительные их против Камилла речи, в которых уверяли они, что он из честолюбия и для славы собственной лишает их города совсем готового, принуждает жить среди развалин и заставляет воздвигать разрушенный огнем город, дабы называться не только начальником и полководцем Рима, но и создателем его, отняв у Ромула это принадлежащее ему название. Сенаторы, страшась возмущения, не допустили Камилла сложить полномочия, как он намеревался, – до истечения года, хотя никакой другой диктатор более шести месяцев не удерживал сего достоинства. Они старались утешать и укрощать народ словами и ласками; то показывали памятники и гробницы отцов; то напоминали о святых местах и храмах, посвященных богам Ромулом, Нумой или другим из царей и оставленных им в залог. Более же всего говорили они о голове, найденной еще свежей при основании Капитолия*, как бы богами было предопределено тому месту быть главой Италии; об огне Весты, который после войны был возжен священными девами и который опять надлежало, к стыду своему, погасить, оставляя город, хотя бы они увидели его населенным пришлецами и иноплеменными или бы он остался пуст и превратился в пастбище стад. Много раз повторяли они слова эти, то частно, то всенародно, в трогательных выражениях; но сами были смягчаемы состоянием граждан, которые оплакивали свою настоящую бедность и просили сенат не принуждать их, спасшихся нагими и убогими, как бы после кораблекрушения, складывать остатки разоренного города, когда у них в готовности другой.
Камилл почел нужным собрать Совет. Много говорил он в пользу отечества, много говорили и другие. Наконец, Камилл велел прежде всех говорить Луцию Лукрецию, который обыкновенно первый подавал свое мнение, потом другим по порядку. Когда все умолкли и Лукреций хотел говорить, то случилось, что центурион (сотник), который вел дневную стражу, шел мимо того места и громким голосом сказал первому знаменосцу: «Остановись и поставь знамя; здесь самое лучшее место остановиться». При этих словах, произнесенных соответственно времени, рассуждению и неизвестности о будущем, Лукреций, поклонившись богам, сказал, что мнение его согласно с этим знамением. Все другие последовали его примеру. Удивительная перемена произошла вдруг и в мыслях всего народа; друг друга они увещевали и побуждали к работе, занимали места не по порядку или по размеру, но как кто мог или хотел. По этой причине в воздвигнутом с такой поспешностью городе улицы были узки и запутанны и дома перемешаны. Говорят, что до прошествия одного года Рим восстал вновь с новыми стенами и частными домами.
Определенные Камиллом к отысканию и означению священных мест, при всеобщем неустройстве обойдя Палатинский холм, пришли к малому храму Марса и нашли его, как и все прочие, разрушенным и сожженным варварами. Перекапывая и очищая это место, сыскали они под глубоким пеплом прорицательский жезл Ромула. Этот жезл с обеих концов загнут и называется «литюон». Употребляют его для ограничения на небе пространства, на коем авгуры наблюдают полет птиц. Ромул сам, как весьма опытный прорицатель, всегда употреблял его в подобных случаях. Но когда государь исчез, то жрецы, взяв жезл его как нечто священное, сохраняли неприкосновенным. Найдя его неповрежденным, хотя все прочее было уничтожено, возымели лучшую надежду о Риме, как бы это знамение уверяло в бесконечном его существовании.
Еще не совсем отстроили они свой город, как постигла их новая война. Эквы вместе с вольсками и латинянами вступили в область их, а тирренцы осаждали Сутрий, город союзный Риму. Военные трибуны, предводительствовавшие войском, стали у Мецийской горы*, но были обступлены латинянами и находились в опасности погибнуть. Они послали в Рим просить о помощи. Тогда Камилл избран диктатором в третий раз.
О войне этой говорят двояко. Я расскажу наперед баснословное о ней повествование. Латиняне, желая ли найти предлог к войне или в самом деле намереваясь вновь соединиться с римским народом узами родства, послали просить у римлян себе в жены девиц свободного состояния. Римляне не знали на что решиться. Они страшились войны, ибо еще не успокоились и не оправились после претерпенных бедствий. С другой стороны, подозревали, что латиняне хотели взять девиц в залог и что прикрывали свое намерение названием брачного союза. В этом недоумении молодая рабыня по имени Тутула, а по словам других – Филотида, советовала начальствующим послать к латинянам ее и с нею других рабынь, самых прекрасных и видом похожих на свободных девиц, украсив их как благородных невест, прочее предоставить ее попечению. Правители, убедившись ее словами, избирали тех рабынь, которых Тутула почла способными к исполнению ее намерений, украсили их богатым платьем и золотыми уборами и предали латинянам, недалеко от Рима стоявшим. Ночью они спрятали мечи неприятелей, а Тутула, или Филотида, взобралась на высокую дикую смоковницу и, растянув плащ за спиною, подняла зажженный факел, знак, о котором условилась она с правителями и которого никто из других граждан не знал. По этой причине выступление воинов из города произошло в великом беспорядке; понуждаемые начальниками, они призывали друг друга и с трудом устроивались. Наконец пришли они к окопам неприятелей, которые спали, не ожидая нападения, завладели станом и большую часть из них умертвили. Это случилось в ноны июля, по-тогдашнему – квинтилия. Говорят, что справляемое в этот день торжество есть воспоминание тогдашнего происшествия. Прежде всего выходящие вдруг в городские ворота граждане произносят громким голосом обыкновенные имена, как-то: Гай, Марк, Луций и им подобные, подражая воинам, которые в то время выходили в поспешности и призывали друг друга. Потом рабыни, великолепно украшенные, ходят вокруг, шутя и издеваясь над теми, которые им попадаются. Между ними происходит некоторая драка в память того, что и тогда имели они участие в битве с латинянами. Они обедают, сидя под тенью смоковничных ветвей. День этот назван «Капратинскими нонами», как некоторые думают, от дикой смоковницы, с которой рабыня подняла факел и которая называется «капрификон». Другие утверждают, что все это делается в тот день, когда Ромул исчез за городскими воротами при наступившей внезапно тьме с вихрем; а как некоторые думают, при солнечном затмении; что сей день назван Капратинскими нонами от «капра», то есть «коза», ибо Ромул сделался невидим, говоря речь народу близ места, называемого Козьим болотом, как говорили мы в его жизнеописании.
Второе повествование об этой войне, утверждаемое большей частью писателей, есть следующее: Камилл в третий раз получил власть диктаторскую. Узнав, что римское войско под предводительством военных трибунов было обступлено латинянами и вольсками, по нужде вооружил и старых граждан, которые были увольняемы от военной службы законом. Он обошел длинной дорогой Мецийскую гору скрытно от неприятелей, стал позади их и, разложив великие огни, дал знать о прибытии своем. Осажденные ободрились, намеревались выступить из своих окопов и дать сражение с неприятелем. Латиняне и вольски заперлись в своих окопах, обвели палисадом и со всех сторон оградили стан свой, находясь меж двумя неприятельскими войсками. Они решились дожидаться подкрепления из своей области и в то же время полагались на вспоможение тирренцев. Камилл, узнав о том и боясь, чтобы самому не быть доведену до такого состояния, до какого довел он неприятелей, окружив их со всех сторон, спешил предупредить их временем. Заметив, что укрепления неприятельские были деревянные и что на рассвете дня дул с гор сильный ветер, он приготовил много огней и наутро вывел свое войско. Части оного приказал с другой стороны бросать стрелы и громко кричать; сам, предводительствуя теми, которым надлежало бросать огонь, стал на той стороне, откуда ветер обыкновенно дул на стан неприятельский, и ожидал способного к тому времени. Едва началось сражение, как солнце взошло и поднялся сильный ветер; по данному Камиллом знаку к нападению неприятельские укрепления осыпаны были множеством горючих веществ. Огонь, получая пищу в палисаде и других деревянных укреплениях, распространился во все стороны. Латиняне, не будучи снабжены никакими пособиями к потушению пламени, уже весь стан их объявшего, сжались в узком месте и, будучи принуждаемы выходить из стана, попадали прямо на вооруженных и устроенных перед окопами их неприятелей. Немногие из них спаслись; оставшиеся в стане соделались жертвой огня, который наконец погасили римляне и собрали добычу.
По совершении сего подвига Камилл оставил в стане сына своего Луция для хранения пленных и добычи, а сам вступил в область неприятельскую. Он завладел городом эквов, покорил вольсков и тотчас повел войско к осажденному Сутрию. Не имея никакого известия о том, что там случилось, спешил к союзникам на помощь, полагая, что находятся они в опасности и еще их осаждают тирренцы. Но сутрийцы уже сдали город свой неприятелям, сами же, лишенные всего, в одной только одежде, с детьми и женами своими попались навстречу Камиллу, оплакивая свое злополучие. Камилл был тронут сим зрелищем. Видя, что сутрийцы, обнимая римлян, извлекали из глаз их слезы и возбуждали в них жалость, решился не откладывать своего мщения, но в тот же день идти на Сутрий, полагая, что люди, недавно покорившие город богатый, ни одного неприятеля в нем не оставившие и никого не ожидающие извне, совершенно беспечны и что застанет их в беспорядке. Он не обманулся в своем суждении. Не только вступил в эту область, но приблизился к самым воротам города и завладел стенами, не будучи никем примечен. Никто не стерег их; все были рассеяны по домам, предавшись пиршествам и забавам. Они почувствовали наконец, что неприятели уже завладели городом; пьяные и обремененные пищей, многие из них не были в состоянии искать спасения в бегстве, но, оставаясь в домах, постыднейшим образом позволяли себя умерщвлять или предавали сами себя неприятелю. Таким образом, Сутрий в один день был взят два раза; завладевшие им потеряли его, а лишившиеся оного вновь получили храбростью и благоразумием Камилла.
Триумф, которым почтили его за эти подвиги, принес ему славы и чести не менее двух первых триумфов. Самые завистники его, которые думали, что более счастьем, нежели мужеством и благоразумием производил столь великие подвиги, принуждены были этими деяниями приписывать всю славу деятельности его и великим способностям. Из числа противников его и завидовавших его славе знаменитейший был Марк Манлий, первый отразивший галлов от Капитолия во время ночного их нападения и потому названный Капитолином. Желая быть первым в Риме гражданином и не могши превзойти Камилла похвальными делами, предпринял достигнуть самовластия обыкновенными и простыми способами. Он старался привлечь на свою сторону народ, особенно людей, обремененных долгами. Одних защищал от заимодавцев и вступался за них в суде; других насильственно освобождал и препятствовал поступить с ними по законам, – так что вскоре обступили его многие из недостаточных людей, которые своей наглостью и производимым на форуме шумом наводили страх на отличнейших граждан. В этих обстоятельствах избран был Квинт Капитолин*, который заключил Манлия в темницу. Тогда народ надел печальную одежду, что бывает только в великих и общенародных напастях. Сенат, боясь мятежа, велел выпустить Манлия. Однако, освободившись, не только он не исправился, но с большей дерзостью производил мятежи и беспокоил республику. Камилл опять избран был военным трибуном*. Манлия начали судить; но поражающие взор предметы причиняли великий вред тем, кто на него доносил. Место на Капитолии, где Манлий ночью сражался с галлами, видно было с форума и возбуждало в зрителях сострадание. Сам Манлий, туда простирая руки свои, со слезами приводил на память свои подвиги. Судьи были в недоумении и часто откладывали решение. Они не хотели оправдать его, изобличенного несомненными доводами в преступлении; но не могли также действовать по силе закона в таком месте, где его подвиг был у всех перед глазами. Камилл, приметя, какое действие вид сей производил над ними, перевел суд за город, в Петелийскую рощу, откуда не видно было Капитолия. Здесь обвинители предъявили все доказательства; память о прошедших делах Манлия не препятствовала более судьям исполниться праведного гнева против настоящих его злоумышлений. Манлий был взят, проведен на Капитолий и брошен со скалы – одно и то же место послужило памятником счастливейших подвигов и величайшего злополучия*. Римляне, разрушив его дом, соорудили храм богине, которую именуют Монетой, и определили, чтобы впредь никто из патрициев не обитал в замке.
Камилла призывали в шестой раз к достоинству военного трибуна*; но он отказывался – как по старости своей, так и потому, что боялся зависти и неблагоприятной перемены счастья в такой славе и таких успехах. Самой явной причиной было состояние его здоровья, ибо в те дни был он болен. Народ не допустил его отказаться от трибунства и кричал, что не было нужды, чтобы Камилл сражался верхом или пеший; но чтобы он давал советы и повеления. Таким образом принудили его принять предводительство над войском и вместе с Луцием Фурием, одним из соначальствующих, вести тотчас войско против неприятелей. То были пренестинцы и вольски, которые с великими силами опустошали область, союзную с Римом. Камилл вывел свое войско и, расположась против неприятелей, хотел длить войну и, если бы потребовала необходимость, вступить в бой по совершенном выздоровлении. Но Луций, его товарищ, желая приобресть славу, стремился к опасностям необузданно и внушал свои чувства подчиненным ему предводителям. Камилл, боясь, дабы не подумали, что из зависти препятствует любочестию и подвигам молодых людей, против воли своей позволил ему поставить войско в боевой порядок, а сам по своей болезни остался в стане с небольшим числом воинов*. Луций, вступив в бой дерзостно и безрассудно, претерпел поражение. Видя в бегство обращенных римлян, Камилл не мог более удержать себя; он вскочил с постели своей, с оставшимися воинами шел навстречу к воротам стана, пробираясь сквозь бегущих к преследующим. Одни тотчас обращались и следовали за ним; другие, извне бегущие, останавливались перед ним и строились в ряды, увещевая друг друга не отставать от своего полководца. Таким образом неприятели тогда были отражены. На другой день Камилл выводит свое войско, дает сражение с неприятелем, побеждает его совершенно, врывается в стан вместе с бегущими и берет его, умертвив большую часть из них. В то самое время узнал он, что город Сатрия* взят тирренцами и что жители, которые были все римляне, убиты. Он отослал в Рим большую и тяжелую часть своего войска, взяв самых бодрых и усердных из воинов, напал на тирренцев, обладавших Сатрией, победил их; одних изгнал, других умертвил.
Камилл возвратился в Рим, обремененный добычами. Он доказал, что те весьма были благоразумны, которые не убоялись старости и слабости полководца мужественного и против его воли избрали его самого, а не кого-нибудь другого, цветущего летами и желавшего начальства. По этой причине, когда получено было известие, что тускуланцы отпали от римлян, то велели ему выступить против них, взяв с собою одного из своих товарищей. Хотя всяк из них хотел того и просил Камилла, однако он, оставя всех других, против общего ожидания взял с собою Фурия Луция, того самого, который незадолго перед тем вступил в бой против его воли и претерпел поражение. По-видимому, он предпочел его другим, желая сокрыть приключившееся несчастье и избавить его от посрамления. Как скоро тускуланцы услышали о приближении Камилла, то употребили хитрость для поправления своей ошибки. Поля покрыли людьми, которые обрабатывали землю и пасли стада, как бы в мирное время; городские ворота были отперты; дети учились в школах; ремесленники в лавках занимались работой; лучшие граждане ходили по площади в тогах, а начальники их спешили к римлянам, приготовляя им дома, как бы ничего дурного не ожидали и в мыслях не имели. Хотя Камилл не мог сомневаться в измене их, однако расскаяние их склонило его к жалости; он велел им явиться в сенат и просить себе помилования. Они то исполнили, и Камилл содействовал и помогал им, дабы проступок их предан был забвению и дабы они пользовались правами римского гражданства*. Это были достопамятнейшие его деяния в продолжение шестого его трибунства.
По некотором времени Лициний Столон начал производить в республике великие беспокойства. Народ в раздоре с сенатом требовал, чтобы из двоих консулов один был плебей, а не оба из патрициев. Избраны были народные трибуны; народ не допустил совершить избрания консулов. Дела от безначалия приходили в больший беспорядок. В этих обстоятельствах сенат избрал Камилла диктатором в четвертый раз – против воли народа и его самого. Он не хотел противиться людям, которые по причине великих и многих трудов своих могли ему говорить свободно, что он больше произвел в походах с ними, нежели в гражданском управлении с патрициями; притом знал он, что патриции по зависти избирали его в диктаторы или для того, чтобы он, одержав верх, укротил народную сторону, или, будучи от нее побежденным, сам бы погиб. Однако, стараясь найти способ к укрощению мятежа и узнав день, в который трибуны намеревались утвердить закон, назначил в тот самый день набор воинский и призывал народ с площади на Марсово поле, угрожая тяжкой пеней ослушникам. Трибуны, со своей стороны, противились ему с угрозами и клялись, что наложат на него пятьдесят тысяч драхм серебра пени, если не перестанет противиться утверждению закона и подаче голосов. Камилл, то ли боясь вторичного изгнания и осуждения, неприличного старцу и человеку, столь много подвигов совершившему, то ли почитая, что силу народа не превозмочь, удалился в дом свой, а в следующие дни под предлогом болезни отказался от начальства. Сенат назначил диктатором другого, который избрал начальником конницы самого зачинщика возмущений Столона и допустил утвердить закон, самый оскорбительный для патрициев. Законом этим запрещалось всякому приобретать земли более пятисот югеров*. Столон тогда прославился тем, что одержал верх при подачи голосов; но вскоре после того сам был изобличен в приобретении большего пространства земли, нежели сколько другим иметь позволил, и был осужден по закону, им самим введенному.
Еще оставался спор об избрании консулов, самый важный в сем возмущении, начавшийся прежде других и причинявший великое беспокойство сенату в раздоре с народом, когда получены были достоверные известия, что галлы, поднявшись с Адриатического моря с многочисленным войском, идут на Рим. Вместе с этим известием обнаружились и обыкновенные следствия войны. Область была опустошаема, и жители, которым трудно было найти прибежище в Риме, рассеивались по горам. Наведенный неприятелем страх прекратил междоусобный раздор. Знаменитые граждане с простолюдинами, сенат с народом, согласившись единодушно, избрали диктатором пятый раз Камилла*. Он был уже очень стар и почти восьмидесяти лет; но видя нужду и опасность отечества, не употребив по-прежнему ни отговорки, ни предлога, принял военачальство и собирал ратников. Он знал, что вся сила неприятелей состояла в мечах, которыми, поражая без искусства по обычаю варваров, они разрубали руки и головы. Камилл велел сделать воинам шлемы железные и снаружи гладкие, дабы мечи скользили по ним или ломались. Щиты обложил кругом стальной полосой, ибо одно дерево не могло выдержать их ударов. Он научил воинов своих употреблять длинные дроты, которые подставляли под мечи неприятельские и принимали их удары.
Уже галлы были на берегах Аниена, обремененные великим количеством добычи. Камилл вывел свое войско и поставил его на холме не весьма крутом, имеющем многие лощины, так что большая часть войска его была закрыта; видимая же часть – как бы от страха – казалось, теснилась на высотах. Дабы еще более утвердить в сем мнении неприятелей, Камилл не препятствовал им разорять перед его глазами области; но окопался в своем стане и стоял спокойно до тех пор, как увидел, что одни из галлов рассеялись по полям для собирания корма; а другие, оставаясь в стане, и днем и ночью предавались пьянству и обжорству. Еще ночью выслал он легкую пехоту, дабы препятствовать варварам построиться в боевой порядок и беспокоить их при выходе из стана, а на рассвете дня спустился с холма и расположил пехоту, которая была многочисленна и исполнена мужества, а не слабая и робкая, как думали варвары. Это первое движение унизило высокие мысли галлов; они почитали бесчестием себе, что римляне предупредили их. Вскоре легкая пехота напала на них и, прежде нежели они вооружились и устроились, беспокоила их, теснила, принуждала сражаться в беспорядке. Наконец Камилл наступил на них с пехотой. Галлы, подняв мечи, стремятся напасть; римляне встречают их дротами, подставляют их ударам тела, железом покрытые, отчего мечи галлов, будучи мягко закалены и тонко выкованы, гнулись и загибались, а щиты, будучи пробиваемы дротами, становились тяжелы, когда римляне их вытаскивали. Это заставило их кинуть свои собственные оружия, обратиться к неприятелям, хвататься руками за дроты, стараться отнимать оные у них. Римляне, видя их безоружными, начали уже действовать мечами. В первых рядах пало великое множество галлов; другие обратились в бегство в разные стороны поля, ибо холмы и возвышенные места заняты были прежде Камиллом; они ведали притом, что стан их нетрудно было взять, ибо оставили его неукрепленным, полагаясь на свое мужество. Сражение это, как говорят, дано было тринадцать лет по взятии галлами Рима*. Оно римлянам внушило твердую бодрость против галлов; до того времени чрезвычайно страшились их, полагая, что прежде побеждены были они болезнями, их постигшими, и необыкновенными случаями, а не мужеством своим. Ужас их был столь велик, что определили некогда законом: уволить жрецов от походов, исключая войны с галлами.
Этот был последний из воинских подвигов Камилла. Взятие города Велитры было следствием того похода. Оный сдался ему без сопротивления. Но оставался еще величайший из гражданских подвигов и самый трудный – против народа, который возвратился сильным после одержанной победы и хотел против установленных законов избрать одного консула из числа плебеев. Сенат противился предприятиям народа и не допускал Камилла сложить начальство, надеясь, что он великой и сильной своей властью лучше будет в состоянии защитить аристократию. Но когда служитель, посланный трибунами, предстал перед Камиллом, сидевшим на площади и занимавшимся делами, когда тот велел ему следовать за собой и положил на него руку, как бы желая увести его, то вся площадь наполнилась шумом и беспокойством, какого еще не бывало на форуме; окружавшие Камилла толкали трибунского служителя с трибуны, между тем как народ кричал, чтобы взяли его. Камилл, будучи в недоумении от этого происшествия, не сложил с себя диктатуры, но, взяв с собой сенаторов, пошел в сенат. До вступления своего в оный, обратившись к Капитолию, просил богов направить к лучшему концу настоящие обстоятельства и принес обет воздвигнуть по укрощении раздора храм Согласия. В сенате произошел великий спор по причине противоположных мнений; однако сторона самая кроткая, уступавшая народу и позволявшая ему избрать одного консула из числа плебеев, превозмогла. Диктатор объявил народу согласие сената. Тотчас народ, восхищенный радостью, примирился с сенатом и провожал Камилла до самого дома с плеском и восклицаниями. На другой день было Собрание; определили, по обету Камилла, соорудить храм Согласия на месте, которое бы видно было с площади и Собрания, в память сего происшествия; прибавить еще день к празднествам латинским, которые прежде продолжались три дня, и всем римлянам приносить жертвы и носить венки.
Камилл председательствовал в избраниях; консулами избраны были из патрициев Марк Эмилий, а из плебеев первый Луций Секстий; это было последнее деяние Камилла.
В следующий год постигла Рим зараза, которая погубила несчетное множество из простого народа и большую часть начальствовавших. Умер также и Камилл*. Хотя жизнь его была долголетна и достигла той зрелости, до какой только человек достигнуть может, однако римляне огорчены были сильнее кончиной его, нежели всех в то время умерших граждан.