Сравнительные жизнеописания — страница 15 из 51

Тимолеонт

Дела сиракузян до отправления Тимолеонта в Сицилию находились в следующем положении. Дион изгнал тиранна Дионисия и сам был вскоре умертвлен изменническим образом*; освободившие вместе с ним сиракузян разделились между собою. Перемена одного тиранна за другим едва не причинила опустения в городе, несчастьями угнетаемом. Прочие области Сицилии уже были разорены и лишены жителей по причине браней; большая часть городов была занимаема разными варварами и воинами, не получающими жалованья, которые нисколько не возражали против перемены в правлении. В десятый год изгнания своего Дионисий, собрав иноземное войско, изгнал Нисея*, обладавшего тогда Сиракузами, опять принял правление и вновь сделался тиранном Сиракуз. Странным образом лишила его малочисленная сила величайшего из тогдашних владений, и еще страннее он вскоре из слабого изгнанника учинился властителем его изгнавших. Сиракузяне, оставшиеся в городе, повиновались тиранну, от природы нимало не кроткому, а в то время от претерпенных несчастий душой совершенно освирепевшему. Самые лучшие и знаменитейшие граждане обратились к Гикету, леонтинскому владетелю, предались ему и избрали его вождем своим не потому, что он был лучшим из известных тираннов, но за неимением другого средства к спасению они вверились ему как сиракузянину родом и имевшему достаточную силу против тиранна.

Между тем карфагеняне со многочисленным флотом пристали к Сицилии и усиливались в ней. Устрашенные сицилийцы решились отправить в Грецию посольство и просить помощи у коринфян не только по причине родства их с ними* или потому, что уже несколько раз были ими облагодетельствованы, но ведая, что коринфяне всегда любили свободу и ненавидели власть насильственную; что вели частые и великие брани не для распространения владений или для приобретения верховного владычества, но за независимость греков. Гикет, цель полководства которого было похищение верховной власти, а не освобождение сиракузян, имел тайные сношения с карфагенянами, хотя по наружности хвалил намерение сиракузян и вместе с их посланниками отправил в Грецию своих. Он нимало не желал, чтобы из Коринфа прибыло вспомогательное войско, но надеялся, как то было и вероятно, что, если коринфяне откажут в помощи по причине раздоров и занятий своих с другими греками, тем передаться с большею удобностью карфагенянам и иметь их помощниками и союзниками против сиракузян либо против Дионисия. Эти замыслы вскоре после этого обнаружились.

Сиракузские посланники прибыли в Пелопоннес. Коринфяне, имея всегдашним правилом своим печься о всех своих поселениях, особенно же о Сиракузах, и, по счастью, не будучи тогда никем обеспокоиваемы со стороны греков, но пребывая в мире и бездействии, охотно постановили помочь им. В Народном собрании рассуждаемо было о выборе полководца; правители предлагали тех, кто старался отличиться и прославиться. Один из простого народа, восстав, назвал Тимолеонта, сына Тимодема, гражданина, который более не принимал никакого участия в делах общественных и не имел уже к тому ни желания, ни надежды: казалось, некое божество внушило такую мысль этому человеку. Столь очевидно, что при самом его избрании воссиял луч счастья и столь неизменно успехи сопровождали его деяния, придавая вящий блеск его доблести!

Тимолеонт происходил от знаменитейших в республике родителей, от Тимодема и Демаристы. Он любил безмерно свое отечество; был чрезвычайно кроток во всем, но не в ненависти своей к тираннам и к дурным людям. К военным делам был он от природы столь счастливо сотворен, что оказывал величайшее благоразумие в молодости и не меньшую храбрость в старых летах. Но старший брат его, по имени Тимофан, не имел с ним никакого сходства. Он был человек буйный, одержимый страстью к верховной власти, внушенной ему дурными друзьями и толпой иноземных воинов, всегда его окружавших; впрочем, в бранях был отважен и храбр. Этими качествами приобрел он уважение сограждан, которые поручали ему начальство над войском, как человеку воинственному и деятельному. Тимолеонт в этом содействовал ему, скрывал или уменьшал его пороки, хорошие же его природные качества старался украшать и возвышать.

В войне коринфян с аргивянами и клеонийцами* Тимолеонт сражался в пехоте в то самое время, как Тимофан, предводительствовавший конницей, был подвержен величайшей опасности. Лошадь его, будучи ранена, сбросила его с себя в средину неприятелей. Большая часть приятелей его от страха разбежалась; оставшиеся при нем, сражаясь с превосходнейшим числом врагов, с трудом противостояли. Как скоро Тимолеонт осведомился о сем, бросился к нему на помощь, оградив его, лежащего на земле, щитом своим, получил множество ударов в доспехи в самое тело копьями и мечами и, наконец, с великим трудом отразил неприятелей и спас своего брата.

Впоследствии коринфяне, боясь подвергнуться опасности, которой прежде подверглись, когда союзники овладели их городом, определили содержать четыреста иноземных воинов. Начальником над ними поставили Тимофана, который, презрев долг свой и справедливость, начал тотчас помышлять о средствах, как покорить республику. Он умертвил без суда многих из знатнейших граждан и объявил сам себя самовластным правителем. Тимолеонт с горестью взирал на поступки своего брата. Злодейство его почитал он своим злополучием. Он старался словами убедить его, просил оставить сие неистовство, сие пагубное желание и искать средства оправдаться перед согражданами в своих преступлениях. Но Тимофан отверг с презрением его советы. Тимолеонт, взяв из числа родственников Эсхила, шурина Тимофана, из друзей же своих – прорицателя, которого Феопомп называет Сатиром, а Эфор и Тимей – Орфагором, через несколько дней опять возвратился к брату. Все трое обступили его, умоляли послушаться наконец рассудка и переменить свои мысли. Тимофан сперва смеялся над ними, потом начал сердиться и негодовать. Тимолеонт несколько отступил и, покрыв голову свою, заливался слезами, между тем как другие обнажили мечи и вскоре умертвили Тимофана*.

Слух об этом происшествии разнесся вскоре по всему городу. Лучшие коринфяне хвалили ненависть к злым и твердость души Тимолеонта, ибо он, будучи кроток и любя род свой, предпочел, однако, отечество – семейству, долг и справедливость – собственной пользе; спас брата своего тогда, когда он отличился на войне, защищая отечество, но умертвил его, когда он злоумышлял против отечества и поработил его. Но не могшие жить под народным правлением и привыкшие быть в зависимости у властителей, хотя притворно радовались смерти тиранна, но порицали Тимолеонта, называли поступок его нечестивым и богоненавистным и тем ввергли его в уныние. Он узнал, что мать его была в отчаянии, издавала жалобные крики, произносила на него ужаснейшие проклятия, пошел утешить ее, но она не могла снести его вида и заперла ему двери своего дома. Тогда-то печаль совершенно овладела душой его; ум его помрачился; он решился умереть голодом, но друзья помешали его намерению; они употребили все просьбы и все средства, чтобы примирить его с жизнью. Тимолеонт принял намерение жить, но в удалении от общества и оставил все дела общественные; в первые годы никогда не приходил в город; погруженный в мрачную горесть, проводил он жизнь свою, блуждая по самым уединенным полям.

Вот как суждения наши, не получив твердости и силы от рассудка и любомудрия при совершении дела, колеблются, бывают легко увлечены случайными похвалами или порицаниями и, так сказать, выведены из собственных своих предначертаний. По-видимому, не довольно, чтобы деяние было похвально и справедливо; потребно еще, чтобы самое мнение, от которого проистекает, было твердо и незыблемо, дабы мы действовали только по надлежащем испытании. Сладострастные с алчностью пожирают лакомые яства; насытившись же, чувствуют к ним отвращение. Подобно этим людям, не должно нам по слабости сокрушаться о своем поступке, когда померкнет блеск воображаемой в нем красоты. Раскаяние соделывает дурным и то, что в самом деле похвально. Но воля, основанная на разуме и совершенном знании, и тогда не может перемениться, когда бы дела, от нее последовавшие, были неудачны. Афинянин Фокион противился всегда предприятиям Леосфена*. Когда Леосфен получал в них успех и афиняне приносили жертвы, торжествовали, гордились одержанной победой, то Фокион говорил: «Я бы сам желал делать это, но не хотел бы отстать от прежних мыслей». Еще сильнее сказанное локрийцем Аристидом, одним из друзей Плата. Дионисий Старший требовал в супружество одну из дочерей его; он отвечал, что лучше хочет видеть дочь свою мертвой, нежели супругой тиранна. Вскоре после того Дионисий умертвил его детей и спросил его на смех: прежнего ли он мнения о выдаче дочерей своих. Аристид ответствовал: «Я печалюсь о происшедшем, но не раскаиваюсь в сказанном». Такое поведение свидетельствует о высшей и совершеннейшей добродетели.

Тимолеонтовы муки – было ли то сожаление по умершему или стыд перед матерью – так обессилили и расстроили душевные способности его, что в течение двадцати лет не занялся он никаким важным общественным делом. Когда в Собрании напомнили о нем и народ принял и утвердил его единодушно, то Телеклид, гражданин по славе и могуществу своему знаменитейший, восстав, увещевал Тимолеонта поступать мужественно и великодушно. «Если ты будешь действовать хорошо, – говорил он, – то мы станем тебя почитать убийцей тиранна; если же худо – убийцей брата».

Между тем как Тимолеонт приготовлялся к отплытию и собирал воинов, получены были в Коринфе письма от Гикета, извещавшие о перемене его и предательстве. Как скоро выслал он посланников к коринфянам, то явно пристал к стороне карфагенян, действовал обще с ними, дабы изгнать Дионисия из Сицилии и самому господствовать над ней. Боясь, чтобы прежде не прибыл из Коринфа полководец со вспомогательным войском и не разрушил его предприятий, он послал письмо к коринфянам, извещая их, что нимало не нужно беспокоиться, делать столько издержек, посылать флот в Сицилию и подвергаться опасностям – особливо когда карфагеняне запрещают сие и с многочисленным флотом подстерегают корабли их, что по причине медленности их он был принужден заключить союз с карфагенянами против тиранна. По прочтении писем Гикета все коринфяне, даже те из них, кто прежде мало был к войне склонен, столь воспламенились гневом против Гикета, что охотно снабдили Тимолеонта всем нужным и поспешно приготовили все к его отъезду.

Когда суда были уже готовы и воины получили все нужное, жрицы Персефоны увидели во сне богинь*, которые как бы собирались в путь и говорили, что хотят плыть в Сицилию вместе с Тимолеонтом. Это заставило коринфян построить священную триеру и назвать ее триерой богинь. Что касается до Тимолеонта, то он отправился в Дельфы и принес жертвы Аполлону. В то самое время, когда он сходил в прорицалище, случилось следующее знамение: из висевших в храме священных по обетам приношений оторвалась повязка, на которой были вышиты венцы и изображения Победы, и упала на голову Тимолеонту. Казалось, он, увенчанный богами, высылаем был к предприятию.

Наконец, он отправился, имея семь кораблей коринфских, два керкирских и один левкадийский. Он пустился в море ночью при благоприятном ветре. Внезапно показалось ему, что небо разверзлось над кораблем и излило великий и яркий огонь, от которого поднялся пламенник, подобный тем, какие носят при священных таинствах, и, идучи тем же путем, опустился на то место Италии, к которому кормчие направляли свой бег*. Прорицатели объявили, что сие явление подтверждает то, что видели во сне жрицы и что богини ниспослали сияние с неба, покровительствуя сему предприятию, ибо Сицилия посвящена Персефоне. Там, как повествуют, была она похищена, и остров дан ей на свадьбе как брачный подарок*.

Таким образом знамения богов ободряли войско, которое поспешно стремилось к Италии. Но известия, из Сицилии получаемые, приводили Тимолеонта в великое недоумение и воинов ввергали в уныние. Гикет, одержав над Дионисием в сражении победу и заняв большую часть Сиракуз, запер его в крепости на так называемом Острове*, осаждал его и обносил стеной. Он велел карфагенянам не допускать Тимолеонта высадить в Сицилию войско, уверяя их, что, прогнавши коринфян, он с ними спокойно разделит остров. Карфагеняне отправили в Регий двадцать триер, на которых находились посланники от Гикета к Тимолеонту; объяснения их сходны были с тем, что происходило. То были речи благовидные и обманчивые, которыми прикрывали свои коварные замыслы. Посланники требовали, чтобы Тимолеонт, если угодно, прибыл к Гикету как советник и принял участие в делах, столь счастливо им произведенных, но чтобы корабли и войско отослал обратно в Коринф, ибо война почти кончена; что, впрочем, карфагеняне не допустят его переехать в Сицилию с войском и готовы с ним сразиться, если он предпримет сие, употребивши насилие. По прибытии своем в Регий коринфяне застали этих посланников и увидели карфагенские корабли, недалеко оттоле стоявшие. Они негодовали за оказываемое им оскорбление. Все пылали яростью к Гикету и страшились за Сицилию, на которую они взирали как на награду, назначенную предательству Гикета и насильственной власти карфагенян. Они почитали невозможным одержать верх над варварскими тут находившимися судами, которых было вдвое больше, и над Гикетовым в Сиракузах войском, которым они думали предводительствовать по своем прибытии.

Несмотря на то, Тимолеонт имел свидание с посланниками и с начальниками карфагенян; сказал им с кротостью, что он повинуется их приказанию, да и мог ли что-либо произвести, противясь им? Что, однако, желает слышать эти самые речи и дать им ответ на оные в присутствии граждан Регия, города греческого и обеим сторонам равно дружелюбного, и потом удалиться; что это нужно ему для собственной безопасности и что они сами будут тверже соблюдать то, что обещают в пользу сиракузян, когда народ Регия будет свидетелем их условий. Цель предложения была та, чтобы обмануть их и перевести войско в Сицилию. Намерениям его содействовали все правители Регия, которые, боясь соседства с варварами, желали, чтобы коринфяне усилились в Сицилии. По этой причине собрали народ и заперли городские ворота будто бы для того, чтобы внимание граждан ничем развлечено не было. Они предстали перед народом и говорили ему весьма длинные речи – все на одну и ту же тему – единственно с тем, чтобы продлить время, в которое коринфские суда могли пуститься в море. Таким образом занимали они карфагенян, которые ничего не подозревали, тем более что Тимолеонт тут находился и показывал, что он скоро встанет и будет говорить. Наконец, когда и ему тайно дали знать, что все суда удалились, кроме одного, которое ожидало его, то он пробрался сквозь толпу народа, между тем как регийцы нарочно толпились вокруг трибуны, чтобы его сокрыть; сошел на берег и отплыл с поспешностью. Он пристал к сицилийскому городу Тавромению*, владетель которого Андромах, давно уже призывавший коринфян, принял его к себе дружелюбно. Этот Андромах, отец историка Тимея, был лучший из тогдашних сицилийских владетелей; гражданами управлял справедливо и по законам; к тираннам оказывал явное неблагорасположение и вражду. Он позволил Тимолеонту сделать город его сборным местом коринфских сил, заставил граждан содействовать коринфянам и вместе с ними освобождать Сицилию.

Как скоро Тимолеонт отплыл и Народное собрание было распущено, карфагеняне, бывшие в Регии, негодуя на сей обман, подали региянам повод шутить над ними и спрашивать их: «Неужели вам, как финикийцам*, неприятно то, что произведено хитростью и обманом?» Они отправили на корабль в Тавромений посланника, который долго говорил с Андромахом и стращал его варварскими и надменными угрозами в случае, если он тотчас не выгонит коринфян; наконец, показал ему открытую руку и, перевернув ее, сказал: «И город твой таким же образом будет превращен». Андромах, рассмеявшись, не отвечал более ничего, но, показав ему открытую же руку свою и так же перевернув ее, велел отправиться, если не хочет, чтобы его корабль также был перевернут.

Между тем Гикет, получив известие о прибытии Тимолеонта и страшась его, призвал к себе на помощь множество кораблей карфагенских. Тогда-то сиракузяне отчаялись совершенно в своем спасении, видя, что карфагеняне занимали их пристань*, что Гикет господствовал в городе, а Дионисий владел крепостью, между тем как Тимолеонт в малом городе Тавромении держался, так сказать, за край Сицилии со слабой надеждой и с малыми силами. Кроме тысячи воинов и нужных запасов к содержанию их, он более ничего не имел. Города, угнетаемые бедствиями, не имели к нему доверенности; они были ожесточены против всех предводителей войска, более всего по причине вероломства и измены Калиппа и Фарака. Первый из них был афинянин, другой лакедемонянин; оба уверяли сицилийцев, что прибыли к ним для защиты их свободы, для истребления тираннов, но доказали своими поступками, что бедствия, от тираннства проистекавшие, были, так сказать, золото в сравнении с тем, что претерпели от них; они заставили думать, что окончившие жизнь свою в рабстве были гораздо блаженнее тех, кто узрел дни свободы.

Сицилийцы, полагая, что и коринфский полководец будет не лучше их и что он прибыл к ним с таким же ухищрением и обманом, дабы лестной надеждой и приятными обещаниями склонить их к перемене властителя, не доверяли ему и отвергали призывания коринфян. Одни адраниты, жители малого города, посвященного Адрану*, некоему богу, отлично почитаемому во всей Сицилии, были между собою в раздоре: одна сторона призывала на помощь Гикета и карфагенян, другая обратилась к Тимолеонту. Случайным образом Гикет и Тимолеонт в одно и то же время спешили к адранитам и оба вместе прибыли к ним. Гикет привел с собой пять тысяч воинов; у Тимолеонта было всего не более тысячи двухсот. Он выступил из Тавромения, отстоящего от Адрана на триста сорок стадиев, в первый день прошел малую часть дороги и остановился для отдохновения, но на другой день ускорил свой поход, прошел трудные дороги и уже на закате солнца узнал, что Гикет несколько прежде прибыл в город и расположился близ него станом. Предводители остановили передовую часть войска, думая, что воины, подкрепившись пищей, после отдыха будут действовать с большей бодростью. Тимолеонт, придя к ним, просил их не останавливаться, но вести воинов как можно скорее, дабы напасть на неприятелей, не устроенных в боевой порядок, в то время, когда они, вероятно, отдыхали после перехода, расставляли шатры свои, занимались приготовлением пищи. С этими словами взял он щит и пошел вперед, как будто бы вел воинов к верной победе. Одушевленные бодростью, они все за ним последовали; пространство, отделявшее их от неприятелей, было менее тридцати стадиев. Пройдя оное, коринфяне напали на неприятеля, который, как скоро почувствовал их приближение, приведен был в расстройство и обратился в бегство; по этой причине на месте положено было более трехсот человек; живых взято вдвое против сего числа; стан также достался победителю. После того адраниты отворили свои ворота, присоединились к Тимолеонту и с ужасом и изумлением возвещали, что в самом начале сражения священные врата храма сами отверзлись, острие копья бога их колебалось, а пот лился с лица его.

По-видимому, это предвещало не только ту победу, но и последовавшие успехи, которым битва была счастливым началом. Вскоре многие города отправили к Тимолеонту посланников и присоединились к нему. Мамерк, тиранн Катаны, человек воинственный и обладавший многими сокровищами, вступил с ним в союз. Но всего важнее то, что Дионисий, лишенный уже всей надежды к сопротивлению и доведенный до крайности сдаться, презрел Гикета, столь постыдное претерпевшего поражение, и, уважая Тимолеонта, послал к нему, предавая себя и крепость во власть его и коринфян. Тимолеонт с радостью принял столь неожиданное счастье, послал к нему в крепость двух коринфян, Евклида и Телемаха, и четыреста воинов, не всех вместе и не явно (это было невозможно, ибо неприятели обладали пристанью), но тайно и понемногу. Воины заняли крепость, дворец и дома тиранна со всеми припасами и нужными к войне снарядами. Они нашли немалое число лошадей, разных родов машины, великое множество стрел. В оружейной хранилось семьдесят тысяч оружий, с давних лет припасенных. Сверх того у Дионисия было две тысячи воинов, которых он вместе со всем прочим предал Тимолеонту. Этот тиранн взял несколько денег и немногих из преданных ему людей и отплыл тайно, так что Гикет не мог этого приметить. Он прибыл в стан Тимолеонта и в первый раз явился как лицо частное и униженное. На одном корабле, с немногим имуществом был послан в Коринф тот, кто родился и воспитан на лоне блистательной и величайшей власти, кто в течение десяти лет пользовался ею спокойно, а после предприятия против него Диона двенадцать лет провел в трудах и войнах*. Претерпенные им напасти превзошли нанесенные им бедствия во время его насильственного правления. Он увидел при жизни своей убиение девственных дочерей. Сестра и вместе жена его была предана необузданным и поноснейшим желаниям и своевольству неприятелей, претерпела насильственную смерть с детьми своими и была брошена в море*. Обо всем это сказано подробно в жизнеописании Диона.

По прибытии Дионисия в Коринф не было ни одного грека, который бы не пожелал видеть его и говорить с ним. Одни, радуясь его несчастьям, из ненависти к нему приходили смотреть на него, как бы для того, чтобы попрать его, поверженного роком. Другие, переменясь в отношении к нему с переменой его счастья и жалея о нем, с удивлением взирали на влияние неизвестных причин и силы богов на человеческую видимую слабость. Ни природа, ни искусство не являли ничего подобного тому, что сотворила судьба: человек, недолго перед тем обладающий Сицилией, проводил время на торжище или сидел в лавках благовонных духов; пил вино, продаваемое в питейных домах; ругался при всех с женщинами, торгующими своими прелестями; обучал певиц пению и спорил с ними о театральных песнях и гармонии*. Одни полагали, что Дионисий вел такой образ жизни от скуки, будучи от природы ленив и склонен к постыдным увеселениям. Другие же думают, что то было умышленно, что он притворялся таковым и показывал великую глупость в своих занятиях, дабы коринфяне, пренебрегая им, не страшились и не подозревали, что он скучает переменой судьбы и имеет желания к новым предприятиям.

Однако упоминаются некоторые его слова, показывающие, что он переносил свое состояние с довольным великодушием. Пристав к Левкаде, жители которого, подобно Сиракузам, были поселенцы коринфские, он сказал, что с ним делается то же самое, что с молодыми людьми, впавшими в какие-либо прегрешения. Они с удовольствием проводят время с братьями, но бегут от своих родителей, стыдясь их. Равным образом и он охотно пробыл бы с левкадцами, стыдясь показаться в главном городе.

В Коринфе некто из чужеземцев шутил несколько грубо над философскими беседами, которыми Дионисий забавлял себя во время своего царствования, и наконец спросил его: «Какую же пользу ты приобрел от Платоновой мудрости?» – «Ужели ты думаешь, – отвечал Дионисий, – что я мало получил пользы от Платона, когда так равнодушно переношу перемену счастья?»

Музыкант Аристоксен и некоторые другие спрашивали его, какая была причина его негодования на Платона. Дионисий ответствовал: «Насильственная власть сопряжена со многими бедствиями; самое же большее в ней то, что никто из называющих себя друзьями тиранна не говорит смело и откровенно, и эти-то друзья лишили меня Платоновой дружбы».

Один из тех, кто желал казаться остроумным, входя к Дионисию, дабы над ним пошутить, оттряхивал свой плащ*, как будто он входил к тиранну. Дионисий, платя ему такой же шуткой, советовал ему делать то же самое, когда он будет от него выходить, дабы чего-нибудь не унес с собой под плащом.

Филипп Македонский* за пиршеством говорил с насмешкой о стихах и трагедиях, оставленных Дионисием Старшим*, и показывал удивление: когда он имел время этим заниматься? Дионисий на то довольно колко отвечал следующее: «Когда ты и я и все мнимые счастливцы сидим за стаканами».

Платон не успел видеть Дионисия в Коринфе; его уже на свете не было. Но Диоген Синопский*, встретившись с ним в первый раз, сказал: «Сколь недостойную жизнь проводишь, Дионисий!» Он остановился и сказал ему: «Благодарю тебя, Диоген, за то, что ты жалеешь обо мне в несчастиях моих». «Как! – отвечал Диоген. – Ужели ты думаешь, что я о тебе жалею? Нет! Я негодую только за то, что такой презрительный, как ты, человек, способный состариться и умереть в тираннической власти, подобно отцу своему, проводит здесь жизнь вместе с нами в забавах и удовольствиях».

Если я сравню со словами Дионисия Филистовы* восклицания, плач его о дочерях Лептина, которые от верховной власти, как будто бы великого счастья, перешли в низкое состояние, то, мне кажется, я слышу вопли и жалобы слабой женщины, рыдающей о потере своих сосудов с благовониями, пурпуровых одежд и золотых украшений. Эти подробности, думаю, не чужды предмета жизнеописаний, и я уверен, что не покажутся бесполезными для тех, кто занимается чтением спокойно и в свободное время.

Сколь ни необычайны были бедствия Дионисия, но счастье Тимолеонта не менее удивительно. В пятьдесят дней по прибытии своем в Сицилию завладел он крепостью Сиракуз и выслал в Пелопоннес Дионисия. Коринфяне, ободренные успехами, усилили его двумя тысячами пехоты и двумястами конницы. Эти воины вышли на берег в Фуриях*, но, почитая невозможным переправиться в Сицилию морем, которое было занимаемо многочисленными карфагенскими кораблями, были принуждены до удобного случая остаться в бездействии и между тем употребили свободное свое время самым лучшим образом. Граждане Фурий предприняли поход против бруттиев. Коринфяне вступили в их город, охраняли его столь верно и с таким порядком, как собственное отечество.

Между тем Гикет осаждал сиракузскую крепость и препятствовал ввозу припасов к коринфянам. Он склонил двух иностранных воинов и подослал их в Адран, дабы умертвить изменнически Тимолеонта. Этот полководец и прежде не имел обыкновения окружать себя стражами, но в то время, полагаясь на покровительство бога Адрана, жил между адранитами без всякой предосторожности и без подозрения. Подосланные убийцы узнали по случаю, что он намеревался приносить жертву; они пришли в храм, скрывая под платьем короткие мечи, вмешались в толпу окружающих жертвенник граждан и мало-помалу пробирались ближе к Тимолеонту; они друг друга уже ободряли к совершению злодеяния, как некто из народа поразил мечом в голову одного из них. Он пал, но ни поразивший, ни товарищ пораженного не остались на месте. Первый с мечом в руке убежал и влез на высокий утес; другой обнял жертвенник и просил у Тимолеонта помилования, с тем чтобы все обнаружить. Получив в том обещание, объявил, что он и умертвленный были подосланы убить его. В то самое время привели того, который убежал на утес. Он кричал, что не сделал никакого преступления, но что справедливо убил человека, умертвившего отца его прежде в Леонтинах. Некоторые из присутствовавших подтверждали истину слов его, удивляясь в то же время чудесному искусству счастья, которое, производя одно действие посредством другого, приготовляя все издали, связывая между собою самые противные, ничего общего между собою не имеющие случаи, употребляет их так, чтобы конец одного был началом другому. Коринфяне дали в награду сему человеку десять мин за то, что справедливой местью своей послужил орудием гению-хранителю Тимолеонта и по особенным причинам давно питаемый гнев свой удовлетворил в такое время, когда счастье употребило его к спасению Тимолеонта. Этот счастливый случай наполнил сердца надеждой на будущее; взирая на Тимолеонта как на человека священного, пришедшего волею бога для освобождения Сицилии, все чтили и хранили его.

Не получив успеха в предприятии умертвить Тимолеонта и видя, что многие к нему собирались, Гикет негодовал сам на себя, что употреблял, как бы со стыдом и мало-помалу, близ стоявшие великие силы карфагенян, впуская в город пособие скрытно и украдкой. Он призвал к себе их начальника Магона со всем его флотом. Магон прибыл, страстный множеством сил своих; занял пристань флотом изо ста пятидесяти кораблей состоявшим, высадил на берег шестьдесят тысяч пехоты и расположился в самых Сиракузах. Все думали, что настал уже давно предсказанный и ожидаемый час совершенного покорения Сицилии варварами; до того времени никогда не удавалось карфагенянам занять Сиракузы, хотя вели в Сицилии многократные брани. Но тогда Гикет впустил их в город, предал его во власть их, так что оный сделался станом варваров. Занимавшие крепость коринфяне были в трудном и опасном положении; они претерпевали недостаток в припасах, ибо пристани были охраняемы неприятелем; между тем находились в беспрерывных подвигах и трудах на стенах своих и разделяли свои силы, защищаясь против разного рода машин и нападений со стороны осаждающих.

Однако Тимолеонт не оставлял их без помощи. Он посылал им из Катаны хлеб на малых рыбачьих лодках, которые, пользуясь непогодой, проплывали между кораблями карфагенскими, стоявшими по причине бури и волнения далеко один от другого. Магон и Гикет, заметив это, решились взять Катану, отколе осажденные получали запасы. С храбрейшими своими войсками они вышли из Сиракуз. Между тем коринфянин Неон, начальник осажденных, приметив с крепости, что оставшиеся карфагеняне стерегли небрежно и недеятельно, вдруг напал на них рассеянных; одних побил, других прогнал и завладел так называемой Ахрадиной, самой крепкой и менее поврежденной частью Сиракуз, состоявших как бы из многих городов. Найдя в оной довольно хлеба и денег, он не оставил его места неприятелю, не удалился опять в крепость, но стерег сего, укрепив окружность и соединив его укреплениями с крепостью. Уже Магон и Гикет находились близ Катаны, как гонец из Сиракуз, прибывши к ним, известил о взятии Ахрадины. Это привело их в такое смятение, что они поспешно удалились, не взяв того, чего хотели, и не сохранив того, чем владели прежде.

Этот успех оставляют еще в недоумении, прозорливости ли и храбрости Тимолеонта или счастью должно все приписать. Но следующий случай кажется совершенно делом счастья. Коринфские воины, пребывавшие в Фуриях, страшась карфагенских кораблей, которые стерегли их под предводительством Аннона, видя море несколько дней сразу обуреваемое сильным ветром, решились идти сухим путем в Регий через Бруттий. Употребив против варваров то убеждение, то насилие, они прибыли наконец в Регий, тогда как море, было еще в большом волнении. В то самое время начальник карфагенского флота, не ожидая нимало коринфян и думая, что напрасно тут находился, уверив себя, что изобрел нечто весьма искусное и хитрое для обману неприятелей, дал приказание своим пловцам надеть венки, украсил корабли свои щитами греческими и карфагенскими и отплыл к Сиракузам. Находясь близ крепости, он велел стучать сильно веслами, поднять шум и громкий смех, кричать, что разбили и взяли в плен коринфян при переправе их в Сицилию. Он надеялся привести осажденных в уныние. Но в то самое время, как он бесстыдно лгал и обманывал их, коринфяне, пришедшие в Регий через земли бруттиев, нашедши пролив никем не охраняемый и видя, что ветер утих неожиданно, так что море было совершенно спокойно и ровно, сели поспешно на малые челноки и рыбачьи лодки, которые тут нашли. Они пустились в море и переправились в Сицилию столь безопасно и при такой тишине моря, что лошади, которых держали за повода, плавали подле них.

Выйдя на берег, присоединились они все к Тимолеонту, который тотчас занял Мессену и потом в порядке пошел на Сиракузы, более полагаясь на благоприятство счастья и на благополучные успехи свои, нежели на силы. При нем было не более четырех тысяч человек. Магон, который и прежде был в смятении и беспокойстве, узнав о его приближении, возымел к Гикету еще большее подозрение по следующей причине: окружающие город болота* принимают в себя много пресной воды из многих рудников и озер и из рек, впадающих в море. В этих болотах находится множество угрей, которых всегда можно ловить в изобилии. В праздное время наемные воины с обеих сторон занимались рыбной ловлей. Они были греки и не имели никакой частной причины к взаимной вражде; в битвах сражались они мужественно, но в перемириях сходились и разговаривали между собою. Некогда, занимаясь одним делом, ловлей угрей, они вступили в разговоры, любуясь выгодами тамошнего моря и приятным положением окрестностей. При этом один из воинов коринфских сказал другим: «И этот столь великий город, обилующий столькими приятностями и выгодами, вы, хотя и греки, стараетесь предать варварам! Вы хотите поселить близ нас этих злобных и кровожадных карфагенян, когда надлежало бы желать, чтобы между ними и Грецией было несколько Сицилий! Ужели вы думаете, что для утверждения власти Гикета подвергаются они таким опасностям и привели сюда многочисленные силы от столпов Геракловых и с Атлантического моря? Когда бы сей тиранн был одарен приличным полководцу благоразумием, то не изгнал бы отселе отцов и основателей города; не навел бы на отечество его врагов, но, согласившись с Тимолеонтом и коринфянами, получил бы от них приличные почести и силу». Эти слова разнесены были в войске наемными ратниками и внушили Магону подозрение, что Гикет ему изменяет. Давно уже искал он благовидного предлога к отплытию. Хотя Гикет просил его оставаться и представлял ему превосходство сил своих над неприятельскими, однако Магон, уверясь, что счастьем и доблестью более уступал Тимолеонту, нежели множеством сил превышал его, поднял якоря и отплыл в Ливию, постыднейшим образом и против всякого человеческого чаяния выпустив из рук Сицилию.

На другой день предстал Тимолеонт с войском в боевом порядке. Коринфяне, узнав о побеге карфагенян и не видя в пристани ни одного корабля, не могли не смеяться над трусостью Магона. Ходя вокруг города, они возвещали, что дадут награду тому, кто скажет, куда скрылся от них флот карфагенский. Несмотря на отплытие Магона, Гикет еще дерзал противоборствовать. Он не хотел оставить город и укреплялся в занимаемых им местах, которые были тверды и неприступны. Тимолеонт разделил силу свою на три части: с одной, которой предводительствовал сам, устремился к ручью Анап, месту самому опасному; другой, под начальством коринфянина Исия, велел учинить нападение на Ахрадины; третью же вели к Эпиполам Динарх и Демарет, приведшие последнюю из Коринфа помощь. В одно и то же время произведено было нападение со всех сторон. Войско Гикета было разбито и обращено в бегство. Что город был взят и скоро покорился по изгнании неприятелей, то это по справедливости приписать должно мужеству сражавшихся и искусству полководца, но что ни один коринфянин не был убит или ранен, то счастье Тимолеонта признает это собственным своим произведением. Оно, кажется, спорило с доблестью мужа сего, желая ее превзойти, дабы внимающие повествованию о нем удивлялись счастливым его деяниям более, нежели достохвальным. Не только по всей Сицилии и Италии распространилось вскоре известие об этом великом подвиге, но через несколько дней достигло самой Греции, и коринфяне, кто еще не верил, что корабли их пришли в Сицилию, в одно время узнали и о прибытии туда войска, и о победе, им одержанной. Столько-то действия его были успешны; и такую быстроту придало счастье красоте его подвигов!

Завладев крепостью, Тимолеонт не последовал примеру Диона: он не пощадил места сего из уважения к красоте и великолепию зданий, воздвигнутых на нем. Избегая подозрения, которое пало на Диона и, наконец, его погубило, Тимолеонт обнародовал, чтобы всякий, кто хотел, из сиракузян, пришел в крепость с железными орудиями, дабы принять участие в ниспровержении твердыни тираннов. Все туда устремились; объявление Тимолеонтово и день этот почли они вернейшим началом своей свободы. Они разорили и срыли до основания не только крепость, но даже дома и памятники тираннов. Сравняв почву, Тимолеонт определил построить судебные места, желая из угождения гражданам показать, что он дает преимущество законной власти над самовластием.

Тимолеонт взял город, но в нем не было граждан. Одни из них погибли в войнах и мятежах; другие убежали от тираннства. Площадь сиракузская по причине малолюдства заросла столь высокой и густой травой, что на ней паслись лошади и лежали конюхи. Почти все города, кроме немногих, были наполнены оленями и вепрями. В предместьях городов и около стен праздные люди часто занимались охотой. Живущие в укрепленных местах и крепостях не хотели переселяться в города, ни приходить в оные. Народная площадь, народоправление, трибуна, от которых возродилась между ними большая часть тираннов, производили в них ужас и отвращение. Это побудило Тимолеонта и сиракузян писать в Коринф, чтобы из Греции присланы были жители в Сиракузы, без чего вся область осталась бы пустою. При том угрожаемы были тяжкой войной со стороны Африки, ибо получено было известие, что карфагеняне распяли тело убившего себя Магона, будучи недовольны его управлением, и набирали великие силы, дабы с наступлением весны переправиться в Сицилию.

Вместе с письмами Тимолеонта прибыли в Коринф сиракузские посланники, которые просили коринфян иметь попечение об их городе и сделаться вновь его населителями. Коринфяне нимало не воспользовались этим обстоятельством для распространения своей власти и для покорения себе города. Во-первых, велели через провозгласителей обнародовать на всех священных играх Греции и в великих торжественных собраниях, что коринфяне, уничтожив в Сиракузах тираннию и изгнав тиранна, призывают сиракузян и всех других сицилийцев, кто желает, поселиться в городе, дабы жить в свободе и независимости и разделить землю между собою на равных правах. Во-вторых, посылая вестников в Азию и на острова, где узнавали, что находилось большее число рассеянных граждан, они призывали их в Коринф, обещаясь перевести их в Сиракузы безопасно на своем иждивении, доставляя им корабли и предводителей. Между тем как это объявление было обнародовано, Коринф приобретал от всех самую справедливую и лестную похвалу за то, что область эту освобождал от тираннов, спасал от врагов и возвращал ее жителям.

Число сиракузян, собравшихся в Коринф, было невелико; и потому они просили, чтобы им даны были из Коринфа и другой Греции поселенцы. Собралось не менее десяти тысяч человек, которые отправились в Сиракузы. Из Италии и других частей Сицилии многие собирались к Тимолеонту, так что число всех простиралось до шестидесяти тысяч человек, как говорит Афанид*. Тимолеонт разделил им землю, а дома продал за тысячу талантов. Таким образом, он сохранил прежним хозяевам право выкупать свои дома и в то же время старался обогатить казну народа, который терпел во всем такой недостаток (особенно же для продолжения войны), что продал и кумиры тираннов. Над каждым из них, собирая голоса граждан, производили суд, как будто бы над людьми, дающими отчет в своих поступках. Все кумиры были осуждены, но кумир Гелона*, древнего своего владельца, сиракузяне сохранили, уважая сего мужа за победу, одержанную над карфагенянами при Гимере.

Таким образом, город оживал и наполнялся жителями. Граждане со всех сторон стекались в оный. Тимолеонт, желая освободить и другие города и совершенно изгнать изо всей Сицилии тираннов, вступил с войском в их области. Он принудил Гикета отстать от карфагенян, обязаться срыть свои крепости и жить в Леонтинах* как частное лицо. Лептин, тиранн Аполлонии* и многих других городов, находясь в опасности быть пойманным, предал сам себя Тимолеонту, который пощадил его и послал в Коринф, почитая славным, чтобы в этом главном городе, перед глазами всей Греции, жили как изгнанники эти жестокие тиранны Сицилии в низком и презренном состоянии. Он возвратился в Сиракузы, дабы заняться учреждением правления и вместе с присланными из Коринфа законодателями Кефалом и Дионисием ввести лучшие и важнейшие постановления. Дабы наемное войско не оставалось в бездействии, но получало какую-либо выгоду от земли неприятельской, Тимолеонт выслал его в область карфагенскую под предводительством Динарха и Демарета. Они отняли многие города у варваров и не только жили в изобилии, но получили сверх того в добычу много денег для дальнейшего ведения войны.

Между тем карфагеняне пристают к Лилибею* в числе семидесяти тысяч человек на двухстах триерах, на тысяче перевозных судов, на которых везены были машины, военные колесницы, великое множество хлеба и всех других приготовлений, с намерением вести войну не частную, но изо всей Сицилии изгнать греков. Сила их была достаточна к покорению Сицилии и тогда, когда бы этот остров не страдал от междоусобных браней и не был ими истощен. Узнав, что область их была разоряема, карфагеняне под предводительством Гасдрубала и Гамилькара устремились с яростью прямо на коринфян. Вскоре получено было в Сиракузах известие о прибытии их. Эта многочисленная сила привела сиракузян в такой ужас, что из такого множества народа едва три тысячи осмелились поднять оружие и присоединиться к Тимолеонту. Наемного войска было до четырех тысяч, но в походе около тысячи человек оробели и отступили; им казалось, что Тимолеонт, вопреки здравому рассудку и от старости сойдя с ума, шел против семидесяти тысяч неприятелей с пятью тысячами пехоты и тысячей конницы, удалившись на восемь дней пути от Сиракуз, так что и предавшимся бегству спастись и падшим удостоиться погребения казалось уже невозможным. Тимолеонт почитал выгодой то, что до сражения обнаружили себя эти робкие души; ободрив остальных, продолжал он поспешно свой путь к реке Кримис, куда, как он узнал, и карфагеняне уже прибыли.

Восходя на гору, с вершины которой можно было видеть войско и силы неприятельские, коринфяне встретили лошаков, навьюченных сельдереями. Воинам показалась эта встреча неблагоприятным предзнаменованием, ибо мы имеем обыкновение украшать этой травой гробницы умерших, от чего произошла и пословица об отчаянно больном человеке: ему нужны сельдереи. Дабы освободить воинов от страха, суеверием внушенного, и одушевить надеждой, Тимолеонт остановился на том месте; говорил им речь, приличную обстоятельствам, и сказал в заключение, что венец победы сам собою готовится для них. Коринфяне венчают сельдереем победителей на Истмийских играх, почитая венок из этой травы священным с древних времен. Тогда еще венком из сельдерея украшали победителей на Истмийских играх, как ныне на Немейских. Сосновый венок введен в употребление недавно. По окончании речи своей Тимолеонт, взяв сельдереи, первый ими украсил голову, а за ним предводители и все войско. Прорицатели указали воинам на двух орлов, летевших к ним, из которых один держал в когтях змия, им растерзанного, а другой парил за ним с громким и радостным криком. После чего все войско обратилось к молитве и призывало богов на помощь.

В то время начиналось лето, в последних числах месяца фаргелиона, и уже близился солнцеворот. Из реки подымались густые пары; поле было сперва покрыто мглою, так что на нем никакой части неприятельского войска не было видно; только смешанный и глухой шум простирался вверх по холму от восстающего издали многочисленного войска. Коринфяне, взойдя на вершину холма, остановились и, положив щиты свои, отдыхали. Уже солнце на высоте своей поднимало испарения, и мрачный туман, собравшись на высотах, сгущался и обложил облаками вершины холмов; низменные места очистились; река Кримис* показалась, и коринфяне увидели переправлявшегося через нее неприятеля. Сперва переехали военные четырьмя конями запряженные колесницы со страшными приготовлениями; за ними следовали десять тысяч пехоты с белыми щитами. По блистательным их оружиям, по медленности и стройному шествию коринфяне почли их за природных карфагенян. За ними текли другие народы и переправлялись с шумом и в беспорядке. Тимолеонт, видя, что река давала ему на волю сражаться с таким числом неприятелей, с каким ему хотелось, и показав воинам своим неприятельскую фалангу, расстроенную и разделенную, ибо часть неприятелей уже переправилась, другая готовилась к переправе, – велел Демарету напасть на карфагенян с конницей и смешать их ряды, прежде нежели они успели бы выстроиться. Он спустился с высот и поставил на крылах других сицилийцев, присоединив к ним немногих иноземных воинов. Сам стал в средине войска с сиракузянами и храбрейшими наемными войсками и несколько подождал, дабы видеть успех движения конницы. Приметив, что она не могла вступить с карфагенянами в бой по причине ристающих перед их строем колесниц, но была принуждена часто отступать, дабы не быть расстроенной, и повторять часто нападения, Тимолеонт взял щит свой и кричал пехоте, чтобы следовала за ним смело. Крик его показался сверхъестественным и громче обыкновенного или от того, что при такой опасности, в исступлении страсти, был одушевлен новой силою, или от того, как многим тогда представилось, что некое божество присоединило к его голосу голос свой. Воины ответствовали ему таковым же криком и побуждали вести их немедленно. Он дал знак коннице удалиться в сторону, вне ополчения колесниц, и напасть на неприятеля сбоку. Потом, сомкнув первые ряды щитами, велел затрубить в трубы и ударил на карфагенян.

Твердо выдержали они первое нападение; будучи ограждены железными нагрудниками и медными шлемами и защищаясь большими щитами, легко отражали удары неприятельских копий. Но как скоро дошло дело до мечей, в чем надлежало показать искусство не менее, как и крепость, вдруг ударили с гор страшные громы с палящими молниями. Туман, покрывавший холмы и высокие места, спустился долу на место сражения с дождем, градом и вихрем, который дул грекам сзади, но варварам ударял прямо в лицо. Их зрение помрачали как порывистый и влажный ветер, так и пламя, часто с облаков ударяющее. Все это беспокоило неприятелей, особливо же неопытных. Беспорядок еще более умножили громы, стук оружий, поражаемых сильным дождем и градом, препятствовавший слышать повеления полководцев. Карфагеняне, имея доспехи не легкие, но, как выше сказано, будучи покрыты железом и медью, не могли действовать на месте, которое было глинисто. Пазухи их одежд были наполнены водой, которая делала их тяжелыми и неповоротливыми в битве, так что греки их легко повергали на землю. Упав, они не могли опять встать с глины с оружием. Река Кримис, надувшись уже от больших дождей, разлилась от множества переправлявшегося через нее войска; равнина, вокруг нее лежащая, была усеяна ямами и рытвинами, которые наполнились водой от стремящихся всюду потоков; карфагеняне в них попадали и только с великим трудом спасались. Наконец, истерзанные грозой греки опрокинули первый ряд неприятелей, состоявший из четырехсот человек, и многочисленная толпа обратилась в бегство. Многих карфагенян ловили в поле и умертвляли; многие из них, сталкиваясь с теми, кто еще переправлялся, были уносимы и потопляемы рекой, большая часть стремилась на холмы, но легкая пехота их настигала и побивала. Из десяти тысяч убитых неприятелей три тысячи были карфагеняне*. Скорбь отечества по них была неописанна. Не было знаменитее их ни родом, ни богатством, ни славою; не упоминается нигде, чтобы прежде в одном сражении пало такое число настоящих карфагенян: большей частью пользовались услугами наемников – ливийцев, иберов и нумидийцев, – они расплачивались за свои поражения чужою бедой.

Доказательством знаменитости падших карфагенян служили грекам корысти их. Собирающие оные ни во что не ставили железные и медные оружия – столь много было тут золота и серебра! Переправившись через реку, они завладели станом неприятельским и обозом. Воины скрыли большую часть пленников; обществу же представлено было их пять тысяч. Военных колесниц взято было до двухсот. Тимолеонтов шатер представлял взорам прекраснейшее и великолепнейшее зрелище, будучи взгроможден многоразличными корыстями. Перед ними стояли тысяча броней, отличных отделкою и красотой, и десять тысяч щитов. Победители, будучи малочисленные, снимая корысти с великого числа неприятелей и получив великую от того прибыль, только на третий день после сражения воздвигли трофей.

Вместе с известием об одержанной победе Тимолеонт послал в Коринф прекраснейшие оружия, полученные в добычу, дабы удивлялись отечеству его все народы и видели, что изо всех греческих городов в нем одном знаменитейшие храмы не были украшены корыстями, у греков же взятыми, ни приношениями, обагренными кровью родных и единоплеменных, сохраняющими неприятные воспоминания, но корыстями, отнятыми у варваров, означающими прекрасными надписями вместе и храбрость и справедливость победителей. Надписи были следующего содержания: «Коринфяне и полководец Тимолеонт, освободившие греков, населяющих Сицилию, от карфагенян, посвятили сие в благодарность богам».

Он оставил наемное войско опустошать и разорять карфагенские области и возвратился в Сиракузы. Тысяча воинов, которые оставили его до сражения, получили от него повеление выйти из Сиракуз до захода солнца и изгнаны им совершенно из Сицилии. Они переправились в Италию и погибли все вероломством бруттиев. Таким-то образом была богами наказана измена их Тимолеонту!

Однако Мамерк, тиранн Катаны, и Гикет, завидуя великим подвигам Тимолеонта или боясь его, как непримиримого и всегдашнего врага тираннов, заключили союз с карфагенянами и советовали им послать военные силы и полководца, если не хотят быть совершенно изгнанными из Сицилии. Они отправили с флотом, состоявшим из семидесяти кораблей, Гискона; у него было и греческое наемное войско. До того времени никогда карфагеняне не употребляли в войне греков, но тогда взирали на них как на самых мужественных и непобедимых людей. Они все вместе соединились в Мессене и умертвили около четырехсот из посланных туда на помощь Тимолеонтом наемных воинов. В самой области карфагенской, близ так называемого Иета, изрубили наемное войско, бывшее под предводительством левкадийца Эвфима, против которого поставили засаду. Но и этот случай прославил еще более благополучие Тимолеонта. Это были те самые воины, которые вместе с фокейцем Филомелом и Ономархом завладели Дельфами и участвовали с ними в святотатстве*. Все их ненавидели и отвращались, как людей, преданных проклятию. Они блуждали по Пелопоннесу и были приняты Тимолеонтом, когда он имел недостаток в других воинах. По прибытии в Сицилию одержали они победу во всех сражениях, которые даны были под его предводительством. При окончании большей части величайших подвигов, будучи посылаемы Тимолеонтом на помощь другим, они погибли – не все вместе, но мало-помалу. Нет сомнения, что правосудие наказало их так, как было сообразнее с счастьем Тимолеонтовым, дабы добрые и храбрые не претерпели никакого вреда от наказания, определенного злым. Благоприятству богов к Тимолеонту надлежало удивляться в неудачах столько же, как и в счастливейших подвигах.

Между тем сиракузяне негодовали, претерпевая поругания от тираннов. Мамерк, гордясь способностью сочинять стихи и трагедии, хвастал одержанной над наемными войсками победой и посвятил богам щиты, надписав со следующими ругательными стихами:

Щитами малыми мы взяли те щиты*,

Блестящи янтарем, слоновой костью, златом.

Когда Тимолеонт вступил в Калаврию*, то Гикет напал на сиракузскую область, разорил и ограбил ее, взял много добычи и удалился к самой Калаврии, как бы презирая Тимолеонта, у которого было мало воинов. Тимолеонт дал ему пройти, потом пустился за ним с конницей и легковооруженными воинами. Гикет, приметя это, переправился через реку Дамирий и остановился на берегу ее в боевом порядке. Надежду его умножали трудность переправы через реку и кремнистые с обеих сторон берега. Между тем соревнование и необыкновенный спор, происходивший между предводителями Тимолеонтовой конницы, заставляли их медлить. Ни один из них не хотел переправиться после другого; каждый просил, чтобы ему позволено было напасть первому. Переправа происходила без всякого порядка; они толкали друг друга и старались опередить. Тимолеонт решился кинуть жребий; он взял у каждого перстень, потом, собрав все в своей хламиде и смешав, вынул первый, на котором по случаю вырезан был трофей. Едва увидели это молодые воины, подняли радостные крики; не ожидали более, чтобы он вынул других жеребьев, но все с возможной быстротой пустились переправляться и вступали в бой. Неприятели не выдержали стремления их; они убежали; все лишились своих оружий; умертвлено было до тысячи человек.

Скоро после того Тимолеонт вступил в землю леонтийцев и поймал живых Гикета, сына его Эвполема и начальника конницы Эвфима, которых воины их связали и предали ему. Гикет и сын его, как тиранны и предатели, были казнены смертью. Эвфим, хотя был человек мужественный в битвах и отличный смелостью своею, однако не возбудил к себе сострадания, потому что обвиняли его в ругательствах против коринфян. Говорят, что когда коринфяне выступили против них, то Эвфим, в речи своей к леонтийцам, сказал, что нет ничего страшного или опасного, если

Коринфянки уже выходят из домов*.

Вот как большая часть людей более оскорбляется от ругательных слов, нежели от неприятельских поступков! Они скорее снесут вред, нежели оскорбление. Защищаться на деле позволяется противникам, как необходимость, но ругательства почитаются произведением излишества ненависти и злобы.

По возвращении Тимолеонта сиракузяне позвали жен и дочерей Гикета к суду в Народное собрание и приговорили их к смерти. Изо всех Тимолеонтовых деяний это есть самое дурное, ибо эти несчастные не были бы преданы таким образом смерти, если бы он тому противился. Кажется, что он презрел их и предал ярости народа, который мстил за Диона, изгнавшего прежде Дионисия, ибо Гикет велел утопить живых жену Диона Арету, сестру Аристомаху и малолетнего сына, как мною сказано в жизнеописании Диона.

Затем Тимолеонт пошел в Катану против Мамерка, который ожидал его в боевом порядке на берегу потока Абол*. Тимолеонт разбил его, обратив в бегство, и положил на месте более двух тысяч человек; немалая часть из них были финикийцы, посланные Гесконом к ним на помощь. Карфагеняне после сего поражения просили мира, который и был заключен с тем, чтобы земля за рекою Лик* осталась в их владении; чтобы каждый из жителей ее мог свободно переселяться в область сиракузскую с имением и с семейством и чтобы они прервали союз с тираннами. Мамерк, лишенный надежды, отплыл в Италию, дабы склонить луканов поднять оружие на Тимолеонта и на сиракузян. Но бывшие с ним поворотили назад свои корабли, прибыли в Сицилию и предали Тимолеонту Катану. Мамерк был принужден убежать в Мессену, где правил тиранн Гиппон.

Тимолеонт, придя туда, осадил город с моря и с твердой земли. Гиппон хотел убежать на корабле, но был пойман мессенцами; они привели его в театр, куда созвали детей своих из училищ для показания им, как бы прекраснейшего зрелища, наказания тиранна, которого предали мучительной смерти. Мамерк сам предался Тимолеонту – с уговором, чтобы быть судимым сиракузянами и чтобы Тимолеонт не обвинял его. Будучи приведен в Сиракузы, предстал перед народом и хотел говорить речь, гораздо прежде им сочиненную. Но народ шумел и волновался. Мамерк, видя, что все были озлоблены против него, сбросил свое платье, побежал через театр и, спускаясь быстро по ступенькам, с намерением ударил об оные головой, дабы умертвить себя. Однако не удалось ему умереть сею смертью; он был взят живой и претерпел наказание, определенное разбойникам.

Вот как Тимолеонт искоренил в Сицилии тираннов и прекратил войны! Принявши остров от великих бедствий, так сказать, одичавшим, ненавидимым самыми его жителями, до того укротил в нем дикость и свирепость и сделал его столь любезным всем, что чужие стекались поселяться туда, откуда настоящие жители прежде убегали. Города Акрагант и Гела*, прежде столь многолюдные, разрушенные карфагенянами после войны афинской, тогда были вновь заселены, один Мегеллом и Феристом из Элеи, а другой – Горгом, урожденцем острова Кеос*, который приплыл туда и собрал древних жителей. Тимолеонт не только доставил им спокойствие и безопасность после жестокой войны при поселении их, но помогал им и споспешествовал столь усердно, что города любили его как своего основателя. Не одни эти города, но и все другие такую имели к нему любовь и доверенность, что ни заключение мира, ни постановление законов, ни население какой-либо области, ни учреждение правления не казались совершенными, если Тимолеонт не касался оного и не устраивал, подобно зодчему при окончании здания, придавая ему некоторое приличное и богам приятное украшение.

В то время в Греции прославляемы были многие великие мужи, произведшие великие дела, как, например, Тимофей, Агесилай, Пелопид и, наконец, Эпаминонд, которого Тимолеонт более всех принял себе в образец. Но блеск подвигов их был смешан с трудностями и принуждением, так что некоторые деяния их сопровождаемы были и порицанием, и раскаянием. Но при каждом из дел Тимолеонта, если исключить поступок его с братом, прилично было бы восклицать, как говорит Тимей, Софокловы стихи:

Не ты ль, приятностей богиня,

Или Эрот, сын милый твой,

Все украшающей рукой

Сих знаменитых дел коснулись?

Стихотворения Антимаха Колофонского и картины его земляка Дионисия при всей силе их и выразительности кажутся принужденными и полными мучительных усилий, но, напротив того, картины Никомаха* и стихи Гомера, сверх силы и красоты, в них блистающей, кажется, произведены легко и без всякого принуждения. Равным образом, сравнивая многотрудные и с великим напряжением произведенные Эпаминонда и Агесилая подвиги с деяниями Тимолеонта, в которых красота соединена с легкостью, всякий здравомыслящий беспристрастно усмотрит, что оные не суть произведение счастья, но счастливой доблести.

Впрочем, Тимолеонт сам приписывал счастью все свои успехи. В письмах к друзьям своим в Коринф и в речах к народу сиракузскому часто говорил, что он благодарит бога, который, определивши спасти Сицилию, употребил на то его имя. Он посвятил в доме своем храм богине Автоматии* и приносил ей жертвы. Сам дом свой посвятил Священному Гению. Он жил в доме, подаренном ему сиракузянами в награду за его военачальство вместе с приятнейшим и прекраснейшим полем, где проводил большую часть года с женой и детьми, которых призвал из Коринф. Он не согласился возвратиться в Коринфе; не принял участия в беспокойствах Греции; не подверг себя зависти сограждан, которую навлекли на себя многие другие полководцы из жадности к почестям и власти. Он остался тут, наслаждаясь благами, им самим произведенными; величайшее из них было видеть столько тысяч людей и столько городов, через него блаженствующих.

Но как должно, по словам Симонида, каждому жаворонку иметь свой холм и каждому народоправлению – сикофантов, или клеветников, то и против Тимолеонта восстали демагоги Лафистий и Деменет. Первый из них назначил ему срок явиться к суду. Тимолеонт не допустил граждан шуметь и препятствовать доносу, сказавши, что он для того добровольно перенес столько трудов и подвергался таким опасностям, дабы каждый сиракузянин мог свободно пользоваться законами. Деменет в Народном собрании порицал его военачальство. Тимолеонт нимало ему не противоречил, но сказал только: «Я благодарю богов за исполнение молений моих – видеть сиракузян, пользующихся своими законными правами».

Таким-то образом Тимолеонт между тогдашними греками произвел, по признанию всех, величайшие и прекраснейшие дела. Он один ознаменовал себя теми подвигами, к которым софисты призывали греков речами, произнесенными в торжествах народных. Счастье наперед вывело его чистым и не оскверненным кровью из тех зол, которыми Древняя Греция была обуреваема. Тираннам и варварам показал он свое искусство и храбрость; грекам и друзьям своим – справедливость и кротость. Большая часть его трофеев не стоили гражданам ни слез, ни печали. Менее нежели в восемь лет возвратил он Сицилию жителям ее очищенной от бедствий, всегда сопряженных с нею.

Наконец, в старости лет притупилось его зрение, и вскоре он его совершенно лишился. Виной этому не были ни он, ни завистливое счастье, но, вероятнее всего, наследственная болезнь, умноженная летами, ибо говорят, что многие из родственников его потеряли зрение, достигши старости. Афанид пишет, что в походе против Гиппона и Мамерка в Милах* показалось у него на глазу бельмо, и слепота его обнаружилась. При всем том, он не отстал от осады, но продолжал ее и поймал тираннов. По возвращении в Сиракузы сложил немедленно власть свою, получив на то позволение от своих сограждан, ибо предприятия его были уже увенчаны счастливейшим концом.

Не стоит особенно удивляться, что Тимолеонт равнодушно перенес это несчастье, но достойно уважать почтение и благодарность, оказанные ему сиракузянами в самой слепоте его. Они приходили к нему в дом и на дачу, приводили с собой приезжающих к ним иностранцев, дабы показать им своего благодетеля; радовались и гордились тем, что он избрал город их своим местопребыванием и не захотел возвратиться в Грецию, презрев сделанные к принятию его блистательные приготовления. После счастливых его деяний из многих важных постановлений и поступков сиракузского народа, служащих к его славе, достойно внимания и то, которым было постановлено: «При всякой войне с иноземными приглашать коринфского полководца». Прекрасно было видеть то, что происходило в Народном собрании для оказания ему почести. Сиракузяне решали сами все обыкновенные дела, но в важнейших обстоятельствах призывали его. Он проезжал через площадь к театру на колеснице. Как скоро останавливалась колесница, на которой он сидел, народ приветствовал его одним всеобщим восклицанием. Тимолеонт ответствовал на приветствие; мало времени уступал хвалам и благословению народа, потом, выслушав предлагаемое, объявлял о том свое мнение. Оно было одобряемо народом, и служители уводили назад колесницу через театр, между тем как граждане с восклицаниями и плеском провожали его, после чего занимались общественными делами самостоятельно.

Такие почести, с любовью соединенные, оказываемы были ему, как общему отцу. Он кончил дни свои от легкой болезни, достигнув глубокой старости. Назначены были дни, дабы сиракузяне могли сделать потребные приготовления к погребению его и дабы окрестные жители и иностранцы могли собраться в город. Похороны его были великолепны. Украшенный одр его несли избранные по жребию юноши по срытым уже Дионисиевым дворцам. Многие тысячи мужчин и женщин шли вперед в убранстве, сему торжеству приличном. На всех видны были венки из цветов и чистейшие одежды; слезы и крики их, смешанные с благословениями и похвалами, были знаками не наружной печали или оказываемого по необходимости долга, но справедливой скорби и истинной благодарности, соединенной с любовью. Наконец тело его было положено на костер; и Деметрий, велегласнейший из тогдашних провозвестников, читал следующее объявление: «Народ сиракузский определил на погребение сего Тимолеонта, Тимодемова сына, коринфянина, двести мин и почтил его отныне впредь мусическими, конными и гимнастическими играми* за то, что изгнал тираннов, победил варваров, населил самые большие из опустошенных городов и возвратил сицилийцам законы». Прах его был погребен на площади; впоследствии гроб его окружили портиками, пристроили палестры и назначили быть здесь для молодых людей гимназии под названием «Тимолеонтий». Под правлением, им учрежденным, повинуясь установленным от него законам, сиракузяне долгое время наслаждались совершенным благоденствием.

Эмилий Павел

Работу над жизнеописаниями начал я из угождения к другим, но уже продолжаю ее и пребываю тверд в своем предприятии для себя самого, стараясь в истории, как в зеркале, некоторым образом исправить жизнь свою и образоваться добродетелями описываемых славных мужей. Это занятие совершенно походит на сожитие и тесное обхождение с кем-либо, когда, как бы угощая каждого из тех мужей по очереди, принимаю к себе через историю, рассматриваю «сколь был велик он и каких свойств»* и таким образом почерпаю из деяний его то, что в них превосходнее и к познанию полезнее.

С какою радостью сия сравнится радость?

Какое средство сильнее способствует исправлению нравов? Демокрит утверждает*, что должно просить богов, чтобы мы встречали виды или образы благоприятные и чтобы с окружающего нас воздуха поражали наше зрение предметы более хорошие и с нашей природой сообразные, нежели странные и вредные. Этим вводит он в философию мнение ложное, ввергающее в безмерное суеверие. Что касается до меня, то чтением истории и жизнеописаниями, приемля в себя беспрестанно воспоминание об отличнейших и достойнейших мужах, приготовляю себя отвергать и изгонять от себя все дурное, порочное и низкое, которое необходимо врывается в душу от обыкновенного сообщества с другими, и обращать ум свой, спокойный и безмятежный, к прекраснейшим примерам.

По этой причине предпринял я ныне описать тебе* жизни Тимолеонта Коринфского и Павла Эмилия, мужей, которые в равных предприятиях пользовались равным благоприятством судьбы и которые заставляют нас быть в нерешимости, случаем ли более или благоразумием совершили блистательнейшие свои подвиги.

Род Эмилиев в Риме, по признанию большей части писателей, есть из числа благороднейших и древнейших. Те, кто приписывает Пифагору образование царя Нумы, уверяют притом, что первый из Эмилиев, оставивший сие название потомкам своим, был Мамерк, сын мудрого Пифагора, прозванный Эмилием по причине приятности его речей.

Большая часть прославившихся из сего рода мужей были благополучны, пребывая тверды в добродетели*. Несчастье Луция Павла при Каннах доказало свету благоразумие его и доблесть. Он удерживал от сражения своего товарища* и, убедившись, что отговорить его от битвы невозможно, участвовал в деле против воли своей, но не принял участия в побеге. Начавший битву удалился от опасности, но Луций оставался на поле брани и погиб, сражаясь с неприятелями.

Дочь Луция Павла по имени Эмилия была замужем за Сципионом Африканским. Сын его есть Павел Эмилий, о котором здесь пишем. Он возмужал в то время, которое процветало славою и добродетелями знаменитейших и величайших мужей*, и ознаменовал себя перед прочими, хотя не следовал примеру отличных тогдашних юношей и с самого начала шел не одной с ними стезей. Он не старался усовершенствовать себя в судебном красноречии и нимало не употреблял приветствий и благосклонных рукопожатий, чем многие приобретают благосклонность народа. Причиной этому была не природная неспособность, но желание ознаменовать себя храбростью, справедливостью, верностью – качествами, превышающими все другие и которыми он превосходил всех своих сверстников.

Первая из важных должностей, которую он просил у народа, есть должность эдила. Ему дано было предпочтение пред двенадцатью другими искателями, которые, говорят, впоследствии все возведены были на консульское достоинство. После того был он жрецом из числа так называемых авгуров*, которых римляне постановляют попечителями и надзирателями над гаданиями по птицам и небесным знамениям. Эмилий, соблюдая отечественные обычаи с величайшей точностью и вникнув в благочестие древних, доказал тем, что священство, которое почитали некоторой почестью и искали для оной славы*, есть одна из самых высоких наук и тем утвердил мнение тех философов, которые определили благочестие как науку служения богам. Все совершаемо было им с великим искусством и старанием. Занимаясь священнодействиями, не был он отвлекаем ничем другим. Ничего не пропускал, не вводил никакой новости; спорил всегда с другими жрецами о малейших делах, касающихся священных обрядов. Он научал их, что, хотя бы думал кто, что божество снисходительно и оставляет без внимания такое небрежение, однако должно почитать злом для общества всякое пропущение и неисполнение священнодействия. Никто не начинает великим злодеянием возмущать общество. Не наблюдающие точности в малых делах уничтожают хранение всего важнейшего. С равным вниманием соблюдал он и сохранял военные постановления и древние обычаи. Предводительствуя войсками, он не старался угождать подчиненным и, подобно многим тогдашним полководцам, не домогался будущего начальства заранее, потакая воинам и показывая им снисхождение. Точно он был искусный жрец другого рода оргий – военных обрядов, научая и наставляя воинов, был страшен непокорным и преступающим должность свою. Этим способом он восстановил отечество, почитая победу над неприятелями делом посторонним; главным же – исправление и образование граждан.

Между тем как война между римлянами и Антиохом Великим* была начата и опытнейшие полководцы обратились к нему*, на западе возгоралась новая брань. В Иберии происходили великие движения. Эмилий послан был в сане претора, имея двенадцать ликторов, а не шесть, подобно другим преторам, так что достоинство власти его было консульское. Он победил тамошних варваров в двух сражениях* и убил около тринадцати тысяч из них. Столь блистательный подвиг должно приписать полководцу, который, пользуясь выгодами местоположения и переправой неприятелей через реку, дал все способы воинам к одержанию победы. Он покорил при том двести пятьдесят городов, которые добровольно в себя его приняли. Он оставил область, водворивши в ней мир и верность, и возвратился в Рим, не сделавшись ни одной драхмою богаче от своего военачальства. Вообще он мало заботился об умножении своего имущества; был щедр и расточителен, хотя состояние его было неважное. По смерти его едва нашли оное достаточным к выплате следующего жене его приданого.

Он был женат на Папирии, дочери Мазона*, удостоившегося консульства. Проживши с нею несколько лет, он развелся, хотя она сделала его отцом знаменитых детей; она родила ему славного Сципиона и Фабия Максима. Причина этого разрыва не дошла до нас письменно. Касательно разводов супружеств, кажется, весьма справедливы слова некоего римлянина, который отсылал от себя жену. Друзья его увещевали, говорили ему: «Не хорошего ли она поведения? Не пригожа ли она? Не рождает ли детей?» Он показал им свою обувь (которую римляне называют «кальтий») и сказал им: «Не красива ли она? Не нова ли? Но никто из вас не знает, в котором месте жмет у меня ногу». В самом деле – иногда важные проступки, сделавшись гласными, не отрывают иных жен от мужей своих, но нередко малые и часто повторяющиеся ссоры, происходящие от неприятных друг другу поступков и несходства в нравах, хотя от других сокрыты, однако производят неисцелимое отчуждение и отвращение одного супруга к другому. Эмилий, разведясь с Папирией, женился на другой, от которой имел двух сыновей. Он оставил их в своем роде; рожденных же от первой жены ввел в знаменитейшие римские дома. Старший усыновлен сыном Фабия Максима, удостоившегося до пяти раз триумфа; а младший – сыном Сципиона Африканского*, которого был он племянником, и назван от него Сципионом. Из дочерей Эмилия одна была за сыном Катона*, другая – за Элием Тубероном, человеком отличной добродетели, который благородно и великодушнее всех римлян сносил бедность свою. Всех Элиев было шестнадцать человек; они имели самый тесный домик; одно маленькое поле было для них достаточно*; они жили под одним кровом вместе со многими детьми и женами. В числе их была и дочь Эмилия, дважды удостоившегося и консульства и триумфа. Она не стыдилась бедности своего мужа; напротив того, она удивлялась его добродетели, ради которой был он беден. Так жили Элии. Но в нынешнее время братья и родственники, если оградами, реками, целыми областями и величайшими пространствами не разделят своих поместьев, не отделятся одни от других, то не перестают ссориться и быть в раздоре между собою. Вот примеры, историей предлагаемые на рассмотрение и рассуждение тем, кто хочет ими пользоваться!

Эмилий, будучи избран в консулы, выступил против живших у подножья Альп лигуров, которых называют еще лигустинцами*. Это народ воинственный и пылкий, который, по соседству с римлянами, приобрел опытность в войне. Смешавшись с галлами и приморскими иберийцами, они населяют края Италии, примыкающие к Альпам, и ту часть Альп, которая омывается Тирренским морем и лежит насупротив Ливии. В то время занялись они мореплаванием на разбойничьих судах, беспокоили торговлю и грабили купцов, простирая свои плавания до столпов Геркулесовых*. Узнав о приближении Эмилия, они готовились принять его и собрали сорок тысяч человек. У Эмилия было не более восьми тысяч воинов; он напал на них, хотя их было впятеро более, победил, запер в укреплениях их и предложил им мир на выгодных условиях. Римляне не хотели совсем истребить народ лигурийский, почитая его оградою и как бы передовым укреплением против движения галлов, всегда стремившихся на Италию. Лигуры приняли предложения Эмилия, предали ему города и корабли свои. Он не сделал другого вреда городам, как только срыл их стены и возвратил их лигурийцам, но корабли все отнял и не оставил им других судов, кроме трехвесельных. Он освободил и всех пойманных лигурийцами на морях и на твердой земле римлян и других иностранных. Вот какие подвиги ознаменовали первое консульство Эмилия.

По прошествии некоторого времени несколько раз обнаружил он желание получить вновь консульство; однажды и просил его, но не имел в том удачи. С тех пор пребывал он в покое, занимался священнодействиями и воспитывал детей своих по римскому обычаю – так, как сам был воспитан; сверх того, учил он их греческим наукам с великим старанием. Приставлены были к ним из греков не только грамматики, философы и риторы, ваятели и живописцы, но и конюхи, псари и учители ловли. Эмилий, когда только общественные дела ему не препятствовали, находился всегда при занятиях их, будучи самый чадолюбивый отец из всех римлян.

Что касается до дел общественных, то в то время римляне воевали с македонским царем Персеем и были недовольны полководцами своими*, ибо они, по неопытности и малодушию ведя войну постыдным и смешным образом, не только не причиняли неприятелю никакого зла, но еще более от него претерпевали. Незадолго до этого Антиох, прозванный Великим, уступил римлянам Азию, был ими прогнан за Тавр и заключен в Сирии. Он довольствовался тем, что мог купить мир за пятнадцать тысяч талантов. Незадолго до того разбили они в Фессалии Филиппа, освободили греков от македонян и, что всего важнее, победили Ганнибала*, с которым ни один государь не мог сравниться в смелости и могуществе. По этой причине римлянам казалось несносным быть запутанными в войне с Персеем, как будто бы он мог быть достойным совместником Риму тогда, когда с давнего времени вел против них войну, так сказать, с остатками поражения отца своего. Однако римляне не знали, что Филипп, будучи побежден, умножил силы македонян и сделал их воинственнее. Я опишу это вкратце, начав свое повествование несколько раньше.

Антигон, сильнейший из наследников и полководцев Александровых, приобретший и себе и роду своему царское достоинство, имел сына по имени Деметрий, от которого родился Антигон, прозванный Гонат*; сын его был другой Деметрий, который царствовал недолго и умер, оставив по себе в отроческих летах сына по имени Филипп. Македонские вельможи, боясь следствий безначалия, призвали Антигона*, племянника умершего государя, и женили его на матери Филиппа. Сперва сделали его опекуном царским и полководцем своим, но впоследствии, видя его благоразумие и кротость, провозгласили его царем своим. Прозван он был Досоном, то есть «собирающийся дать», за то, что много обещал, но не исполнял своих обещаний. После него царствовал Филипп; еще в молодости был славнейшим тогдашнего века государем и подавал надежду, что возведет Македонию на прежнюю степень славы и что он один может положить пределы римской силе, надо всеми уже возносящейся. Однако при Скотуссе был побежден в большом сражении Титом Фламинином, лишился бодрости, предал все во власть римлянам и был доволен наложенной на него умеренной денежной пеней*. Но по прошествии некоторого времени, не терпя такого унижения и думая, что царствовать по милости римлян было более прилично рабу, любящему негу, нежели мужу, имеющему дух и возвышенные чувства, обратил все мысли к войне и начал приготовляться тайно и с великой хитростью. Он совершенно пренебрег приморскими и на больших дорогах лежащими городами, разоренными уже и опустошенными войной; собирал большие силы в верхних областях; крепости и города, внутри государства лежащие, снабжал оружием, деньгами, молодыми воинами и умножал силы свои, держа войну как бы заключенной тайно в своем государстве. У него было в запасе тридцать тысяч оружий; восемь миллионов мер пшена лежали в укрепленных местах; денег собрано столько, что достаточно их было для содержания в десять лет десяти тысяч наемного войска, которое бы защищало государство. Однако Филипп не успел начать и произвести в действо свое намерение, но умер от печали*, узнав, что умертвил несправедливо сына своего Деметрия по клевете другого недостойного сына своего, Персея.

Оставшийся сын его Персей унаследовал вместе с царством ненависть к римлянам, но не имел довольно силы, чтобы поднять такое бремя по причине низости и подлости души, в которой гнездились многоразличные страсти и пороки, над которыми первенствовала скупость. Говорят, что он не был законнорожденный, но что супруга Филиппа взяла его при самом рождении у некоторой аргосской швеи по имени Гнафения и подложила его тайно. Это-то, кажется, и побудило его погубить Деметрия. Он боялся, чтобы не открылось его низкое происхождение, как скоро дом царский имел бы законного наследника.

При всей подлости души своей Персей, полагаясь на столь великие силы и приготовления, предпринял войну и долго противоборствовал римлянам; отражал римских консульских полководцев, многочисленные войска и флоты, а над некоторыми одержал и победу. В конном сражении разбил Публия Лициния*, который вступил в Македонию первый, умертвил две тысячи пятьсот храбрых воинов и в полон взял шестьсот. В другой раз напал неожиданно своими кораблями на флот римский, приставший к Орею*, взял двадцать нагруженных судов, а другие, также нагруженные пшеном, потопил и притом завладел четырьмя триерами о пяти рядах весел. В другом сражении на твердой земле отразил консула Гостилия, который ворвался в Элимию*, и когда он тайно через Фессалию вступил в Македонию, то Персей вызывал его к сражению и устрашил его. В самое продолжение войны, как будто бы он пренебрегал римлянами и не имел другого занятия, обратился к дарданам*, умертвил их десять тысяч и получил великую добычу. Он старался возбудить против римлян живущих на Истре галлов, называемых бастарнами*, народ воинственный и сильный в коннице; равным образом призывал иллирийцев, посредством царя их Гентия, к принятию участия в этой войне. Слух распространился, что варвары согласились за деньги ворваться в Италию* через нижнюю Галлию – вдоль по Адриатическому морю.

Когда римляне известились о том, то почли нужным пренебречь домогательства и благосклонность при избрании новых полководцев и возвести на степень полководца мужа разумного, умеющего управлять великими делами; и таким человеком был Павел Эмилий. Он был уже несколько стар; ему было около шестидесяти лет от роду, но крепким телом, и был окружен зятьями и сыновьями в цветущих летах, множеством друзей и родственников, имевших в народе великую силу. Все они уговаривали его откликнуться на зов народа, призывавшему его к принятию консульства. Но Эмилий, напустив на себя строгость, сначала отверг старания и просьбы народа, как бы не имел нужды в начальстве. Когда же граждане ежедневно собирались к дверям дома его и с громким криком просили, чтобы он пошел на площадь народную, то он склонился на их требования и явился в числе тех, кто искал консульского достоинства. Всем казалось уже, что Эмилий пришел не получить начальство, но принести гражданам победу и торжество. С такими надеждами, с такой радостью приняли его все и избрали в консулы! Граждане не допустили кинуть жребий о провинциях, как обыкновенно делалось, но тотчас определили: вручить ему предводительство в Македонской войне*.

Говорят, что когда провозглашен был полководцем в войне против Персея и весь народ торжественно провожал его до дома, то нашел он прослезившейся свою еще малолетнюю дочь Терцию; он ласкал ее и спрашивал о причине ее печали; Терция обняла, поцеловала его и сказала ему: «Разве ты не знаешь, батюшка, что Персей у нас умер?» Она разумела комнатную собачку, носившую кличку Персей. «Добрый знак, дочь моя! – отвечал Эмилий. – Я принимаю сие счастливое предзнаменование!» Об этом упоминает Цицерон в книге «О гадании».

Избираемые в консулы народом граждане обыкновенно приносили ему свою благодарность и говорили речь в лестных выражениях. Эмилий, собрав граждан на площади, говорил им, что он искал первого консульства, имея сам нужду в начальстве; второго же потому, что они имеют в начальнике нужду; по этой причине не почитал он себя обязанным им никакой благодарностью, и если они думают, что кто-нибудь другой лучше его может вести войну, то он охотно отказывается от полководства. Когда ж они вверяют ему себя, то они должны не вмешиваться в дела полководца своего, не говорить о делах, но готовить все, что нужно к войне, без всякого противоречия, ибо если вздумают начальствовать над начальником, то они теперь в походах будут еще смешнее, чем прежде. Этими словами не только внушил он гражданам великое к себе уважение, но исполнил их великими ожиданиями на будущее. Они радовались, что пренебрегли всеми льстецами и предпочли им полководца смелого, имеющего дух возвышенный. Таким образом, народ римский, дабы победить другие народы и быть выше всех, был покорен добродетели и чести.

Что Эмилий, выступив в поход, совершил благополучно и легко свое плавание и прибыл в стан скоро и безопасно, я приписываю благоприятствующей ему судьбе. Но в военных предприятиях, видя во всем успех, частью от мудрых предначертаний, частью от ревностного усердия друзей его, частью от бодрости и от способности его принимать полезнейшие меры в тесных обстоятельствах, не могу приписать никакого знаменитого и великого подвига одному благополучию его, как это бывает с другими полководцами; разве кто скажет, что к счастью Эмилия послужило сребролюбие Персея, который, пожалев несколько денег, сокрушил и ниспровергнул надежды македонян, основывавшиеся на столь великих и блистательных приготовлениях. По требованию самого Персея прибыло к нему наемное войско из бастарнов, состоявшее из десяти тысяч конницы и стольких же тысяч так называемых параватов*. Народ этот не упражняется ни в земледелии, ни в мореплавании и не имеет стад для содержания себя; все искусство его и занятие состоят в том, чтобы сражаться и побеждать противников. Став станом в Медике* и присоединившись к некоторой части войска македонского, эти воины, высокие ростом, удивительные по искусству своему в брани, хвастливые и страшные угрозами, против врагов употребляемыми, внушили македонянам бодрость и заставили думать, что римляне не дождутся их нападения, но устрашатся странного их вида и необыкновенных оборотов. Такую надежду Персей внушил воинам своим и такой бодростью одушевил их! Но когда на каждого из союзных военачальников потребовано было у него по тысяче золотых монет*, то душа его помрачилась от такого множества золота; скупость лишила его рассудка. Он отказался от союза с ними и отпустил их, как будто бы он копил для римлян, а не воевал против них! Как будто бы ему надлежало дать подробный отчет в издержках, употребленных в войне, тем самым, с которыми он вел войну! Однако учителями своими имел он тех, у кого сверх других приготовлений собрано было сто тысяч войска, которое всегда могли употребить в дело. Персей же, выступая против таких сил и начиная страшную войну, для которой неприятели содержали столько народа, считал лишь свои деньги и запирал свое золото, боясь коснуться его, как бы оно было чужое. Он поступал таким образом, хотя не происходил ни от лидийцев, ни от финикийцев, но присваивал себе, по связи родства, добродетели Филиппа и Александра, которые одержали над всеми верх, покупая победу деньгами, а не победою деньги. О Филиппе говорили, что греческие города брал не он, но золото его; известно, что Александр, предпринимая поход в Индию, видя, что македоняне с великим трудом тащили за собою большое богатство, добытое ими в Персии, сперва велел сжечь царские обозы, потом уговорил других то же самое сделать, дабы, освободясь от излишней тяжести, быть легкими к продолжению войны. Персей, утопая в золоте сам с детьми своими и всем царством, не захотел жертвовать малой части оного и тем спасти себя – и богатый пленник был со всеми сокровищами привезен в Рим, для показания римлянам того богатства, которое он копил и берег для них!

Не одних галлов обманул он и отпустил. Он возбудил и царя иллирийского Гентия за триста талантов принять участие в войне, сосчитал деньги, показал их его посланникам и велел их запечатать. Когда Гентий думал уже, что получил то, чего желал, то решился на дело гнусное и вероломное; велел поймать и сковать римских посланников, приехавших к нему*. Персей думал, что уже не было нужды в деньгах, дабы заставить Гентия воевать против римлян, когда он дал столь верный залог своей к ним вражды и несправедливым поступком вовлек себя в войну; он не заплатил несчастному государю трехсот талантов и после некоторого времени пренебрег им, с женою и детьми выгнанным, как бы из гнезда, из своего царства Луцием Аницием, посланным против него с военными силами.

На такого-то противоборника и двинулся Эмилий! Хотя он презирал его, но удивлялся его приготовлениям и силам, ибо у него было четыре тысячи конницы и около сорока тысяч пехоты в фаланге. Он стоял на берегу моря, у подножья горы Олимп, на местах, со всех сторон неприступных, укрепленных им отовсюду деревянными оградами. И пребывая сам в совершенной безопасности, надеялся долготой времени и большими издержками утомить Эмилия. Но тот действовал умом своим, употреблял все средства и старания к достижению цели своей. Видя, что воины его, привыкшие к своевольству, изъявляли нетерпение и вмешивались в дела полководца, указывая ему на то, чего произвести было невозможно; он делал им в том упреки и советовал не заботиться о чужих делах, но думать лишь о том, как бы иметь в готовности тело и доспехи свои, дабы действовать мечом так, как прилично римлянам, когда к тому подаст полководец удобный случай. Ночным стражам велел он караулить без копий*, полагая, что они лучше смогут противиться сну и сделаются осторожнее, не имея способов обороняться против нападения неприятелей.

Между тем войско его терпело недостаток в воде, которая в малом количестве и дурная текла у самого моря. Эмилий, смотря на возвышающийся над ним Олимп, гору высокую и покрытую лесом, и заключив по свежести растущих на ней деревьев, что скрываются внутри ее родники, текущие под землей, велел у подножья ее вырыть многие ямы и колодцы. Они тотчас наполнились чистой водой, ибо влажность, будучи стесняема, стремится с силой туда, где находит пустоту.

Касательно сего предмета уверяют некоторые, что нет сокрытых родников и вод, собранных в местах, из которых они вытекают; что истекание воды не есть ни открытие, ни извержение, но рождение и составление, ибо тут вещество превращается в жидкость; влажные же пары в жидкость превращаются, сгущаясь и охлаждаясь, когда в глубине земли бывают сжимаемы и делаются текучими. Сосцы женщин, говорят они, подобно сосудам, не наполнены натекающих готовым молоком, но перерабатывая в себе пищу, вырабатывают молоко и дают ему проход; равным образом прохладные и родниками наполненные места земли не имеют в себе воды сокрытой, ни вместилищ, извергающих из своих запасов потоки и глубокие реки, но давлением и сгущением превращают в воду пары и воздух. Места, в которых вырываются ямы, наполняются водой от этого самого действия, как сосцы наполняются молоком от сосания, ибо в них пары сгущаются и превращаются в текучее вещество. Напротив того, земли, лежащие в бездействии и как бы закрытые, не способны к произведению воды, ибо нет в них того движения, которое рождает влагу.

Защитники этого мнения подают повод тем, кто во всем любит сомневаться, заключать, что и в животных нет крови, но что она родится от получаемых ран и как бы составляется превращением в жидкость жизненного духа или плоти – или растоплением их. Это опровергается еще тем, что работающие в рудниках и делающие подкопы находят в глубине земли реки, которых воды не мало-помалу скапливаются (чему надлежало бы быть, когда бы вода возрождалась от передвигаемой земли), но льются обильным потоком. Случается также, что гора или скала, получивши удар, вдруг извергает ток воды быстрой и вскоре иссякает. Но довольно об этом.

Эмилий несколько дней пробыл в покое. Говорят, что никогда не случалось, чтобы два многочисленных войска, стоящие одно столь близко от другого, пребывали в такой тишине. Между тем, употребляя все старания, изыскивая все способы к нападению, открыл он наконец, что оставался еще без охранения один проход, ведущий через Перребию в Пифий* и к Петрам. Более надеясь на то, что проход остается без стражей, нежели боясь трудного и неприступного его положения, ради которого оный оставался без внимания, Эмилий собрал совет. Назика, прозванный Сципионом, зять Сципиона Африканского, тот самый, который после имел великую в сенате силу, первый из предстоявших вызывался быть предводителем в обходе. Второй после него изъявил охоту свою Фабий Максим, старший из Эмилиевых детей, тогда бывший еще в первой молодости. Эмилий, довольный их усердием, дал им воинов – не то число, о котором говорит Полибий, но то, о котором сам Назика пишет в письме своем к некоему царю, описывая все происшествия. Союзных италийских воинов, входящих в легион, взято ими три тысячи, а из левого крыла пять тысяч.

К ним Назика присоединил сто двадцать человек конницы и около двухсот человек из фракийско-критского отряда Гарпала. Он пошел дорогой, ведущей к морю, и остановился близ Гераклия, как будто бы хотел объехать на кораблях неприятельские войска*. Когда воины отужинали и настала темнота, то он открыл предводителям истинное свое намерение и повел их ночью в противную от моря сторону. Он остановился под Пифием и дал войску отдохнуть.

В том месте Олимп имеет в вышину более десяти стадиев, как явствует из следующей надписи, сочиненной измерившим ее: «На вершине Олимпийской храм Аполлона Пифийца стоит на высоте в десять стадиев и один плефр без четырех футов, как испытано отвесом. Ксенагор, сын Эвмела, измерил ее. Но ты, царь Аполлон! Радуйся и дай мне блага». Хотя, по уверению математиков, нет горы выше, ни моря глубже десяти стадиев, однако Ксенагор не поверхностно, а по правилам и с математическим орудиями сделал свои измерения.

Там Назика провел ночь. Персей, видя, что в стане Эмилия все было спокойно, нимало не подозревал того, что происходило, как прибыл к нему критянин-перебежчик с известием, что римляне обходят его. Персей смутился, однако не переменил своего положения; он повелел Милону взять десять тысяч наемного войска и две тысячи македонян и с величайшей поспешностью занять проходы на горах. Полибий говорит, что воины еще спали, когда римляне напали на них, но Назика уверяет, что на самой высоте происходила жаркая и опасная битва; что он сам поразил в грудь дротиком и поверг на землю фракийского наемника, который напал на него, и что неприятель был вытеснен, Милон постыдно предался бегству без доспехов, в одном нижнем платье; что он преследовал его без всякой опасности и пустился с горы с воинами.

После этого происшествия Персей немедленно поднялся с войском и отступил назад. Исполненный страха и лишенный надежды, он колебался недоумением и не мог решиться: либо остановиться у Пидны и испытать счастье, либо, разделив войско по городам, впустить в пределы свои неприятеля, который, единожды ворвавшись в области, не мог уже выступить без великого пролития крови и убиения людей*. Приближенные его говорили ему, что они превосходят римлян числом, что войско будет одушевлено усердием, защищая детей и жен своих, сражаясь пред глазами государя, который подает им пример мужеством своим и сам подвергается опасности. Такие представления придали ему бодрости. Он поставил стан свой, приготовлялся к сражению, обозревал местоположения и раздавал приказания военачальникам, как бы хотел сам напасть на римлян. Что касается до местоположения, оно было частью поле ровное, способное к движениям фаланги, которая имеет нужду в гладком и открытом месте, частью же усеяно было холмами, один за другим стоящими, на которые войско легко могло отступать и обходить неприятеля. Речки Эсон и Левк, протекающие посредине, хотя в ту пору имели мало воды – тогда был уже конец лета*, – казалось, несколько препятствовали движениям римлян.

Эмилий, соединившись с Назикой, шел в боевом порядке на неприятелей, но, увидев их устройство и великое число, приведен был в удивление. Он остановил войско и задумался. Молодые военачальники горели желанием сразиться; они приступали к нему, просили не откладывать более битвы. Всех более побуждал его Сципион Назика, ободренный успехами своими на Олимпе, но Эмилий сказал ему, улыбаясь: «Я бы сделал то же, когда бы я был в таких летах, как ты, но многие победы объясняют мне ошибки побежденных, запрещают мне с войском, от дороги уставшим, напасть на устроенную в боевом порядке фалангу». После того выстроил он переднюю часть войска в виду неприятелей, между тем как задним дал приказание: обернувшись, делать укрепления и становиться в стане. Ближайшие к тылу, одни после других, последовали их примеру. Наконец, неприметным образом, ополчение распущено все и войско вступило в стан без шума и беспокойства.

При наступлении ночи, когда воины после ужина хотели предаться сну и отдохновению, вдруг луна, которая была во всей полноте своей и на самой высоте неба, начала помрачаться. Свет ее исчезал; она переменила несколько раз свой цвет и, наконец, сделалась невидимой. Римляне по своему обычаю стали стучать в медные сосуды, призывали свет ее, поднимали к небу множество головень и факелов, между тем как македоняне пребывали в глубокой тишине; они были объяты ужасом и страхом; между ними мало-помалу распространился слух, что это явление предвещает затмение царя.

Эмилий не совсем был неучен и несведущ в эклиптических аномалиях, по которым луна в обращении своем и в известные периоды попадает в тень Земли и скрывается в ней до тех пор, пока не перейдет покрытое мраком пространство и вновь заблестит, став против солнца*. При всем том он относил все к божеству; любя жертвоприношения и будучи искусен в прорицаниях, едва увидел луну, очищающуюся от темноты, заклал ей в жертву одиннадцать тельцов. На рассвете дня приносил он Гераклу в жертву волов, но не получал благоприятного знамения до двадцатого вола. Едва он заклал двадцать первого, как увидел благоприятное знамение, обещавшее победу обороняющемуся. Он дал обет принести сему богу сто волов и учредить священные игры; потом велел военачальникам поставить войско в боевой порядок. Он ожидал, чтобы солнце несколько склонилось к западу, дабы лучи его с востока не поражали прямо в лицо сражающихся воинов его. Он сидел в своем шатре, открытом со стороны поля, где стояло войско неприятельское.

Бой начался до наступления вечера. Одни говорят, что нападение начато неприятелями, ибо, по умыслам Эмилия, римляне выпустили незанузданную лошадь, которая подала повод к сражению, когда македоняне стали за нею гоняться. Другие уверяют, что фракийцы, предводимые Александром, напали на некоторых римлян, везших корм для конницы, и что против них выступили стремительно до семисот лигурийцев. К тем и другим выбегали на помощь воины в большом числе – и, таким образом, сражение сделалось общее. Эмилий, подобно искусному кормчему, предусматривая по тогдашнему волнению и движениям войск великость имеющей последовать битвы, вышел из шатра и, обходя ряды тяжелой пехоты, ободрял войско. Назика, выехав верхом к тому месту, где происходила впереди перестрелка, увидел, что неприятели почти все были в действии. Впереди шли фракийцы, видом своим более других устрашающие его, как он сам признавался. Эти воины, высокие ростом, с белыми блестящими щитами и поножами, были одеты в черное платье, держали прямо на правых плечах тяжелые железные дроты. За фракийцами следовало наемное войско в различных доспехах, смешанное с пеонийцами*. За ним шла третья избраннейшая рать, состоявшая из македонян, отличнейших доблестью и летами, блистающая позолоченными оружиями и красными, новыми платьями. Когда они построились, то фаланга халкаспидов («меднощитных»), выказываясь за ними с валу, покрыла все поле сиянием лучей, отражаемых железными и медными их доспехами; крик и шум их, ободряющих друг друга, раздавался в окрестных горах. Первое нападение сделано с такою быстротой и отважностью, что первые убитые пали не более чем в двух стадиях от римского стана.

Как скоро началась битва, появился Эмилий. Он увидел, как уже передовые македоняне утвердили острия своих копий на щиты римлян и не допускали их настигнуть себя мечами. Когда же и другие македоняне, сняв свои щиты с плеч, копьями, по одному знаку наклоненными, остановили нападение римских щитоносцев, то крепость и твердость ограды сомкнутых щитов и страшный ряд копий поразили Эмилия изумлением и ужасом; никогда не видал он ничего страшнее этого; впоследствии воспоминал он о тогдашнем ужасе своем и об этом зрелище. Но в то время, приняв вид веселый и спокойный, без шлема и брони объезжал верхом ряды воинов. Напротив того, царь македонский, по свидетельству Полибия, при самом начале битвы устрашившись, ускакал в город под предлогом принесения жертвы Гераклу, богу, не приемлющему жалких жертв от жалких трусов и не внимающему молениям безрассудных, ибо неразумно требовать, чтобы не мечущий – попадал в цель; чтобы не выдерживающий нападения – побеждал; чтобы бездейственный – имел успех; чтобы порочный – блаженствовал. Но бог этот внимал молениям Эмилия, ибо он, держа в руках копье, просил себе победы и, сражаясь, призывал Геракла в союзники.

Однако некто по имени Посидоний*, живший, по словам его, в то самое время и сочинивший историю Персея во многих книгах, говорит, что не от робости или под видом принесения жертвы удалился Персей, но за день до сражения лошадь ударила его в ногу копытом; что, несмотря на чувствуемую им боль и на увещание друзей своих, велел он подать себе обозную лошадь и без нагрудника пустился в середину сражавшихся. Стрелы сыпались на него с обеих сторон; железный дротик упал на него – и хотя не пробил его острием, но вкось пробежал по его боку и стремлением своего движения разорвал его платье и ударил его так сильно, что знак от того оставался долгое время. Вот как Посидоний старается оправдать Персея.

Римляне, при всех своих усилиях, не могли прорвать фалангу; Салий, предводитель пелигнов, схватив знамя своих подчиненных, бросил в средину неприятелей. Италийцы почитают постыдным и беззаконным покинуть свое знамя; и потому пелигны устремились к тому месту, куда знамя было брошено. Здесь происходили с обеих сторон чрезвычайные дела и страшная сеча. Одни силились отбить копья мечами, отразить щитами и, хватаясь руками за оный, отклонять их; другие, держа копья крепко обеими руками, поражали нападающих сквозь доспехи, ибо ни нагрудники, ни щиты их не выдерживали удара македонской сариссы. Македоняне повергали на землю тела пелигнов и марруцинов*, которые в исступлении, со зверской яростью бросались на их копья, стремились на очевидную смерть. Таким образом, пали первые ряды; стоявшие же за ними были отражены; они не предались бегству, но отступили к горе Олокр. Тогда Эмилий, по уверению Посидония, в горести разодрал свою одежду, ибо те воины были отражены, а другие римляне не смели приступить к фаланге, которая противостояла им всюду густым рядом длинных копий, как твердый вал, и казалась неприступной. Эмилий, заметив, что по причине неровности места и длины строя фаланга не сохраняла всюду плотного сомкнутия щитов, но местами расступалась и оставляла промежутки – как обыкновенно бывает в многочисленном войске при многоразличных движениях сражающихся, когда часть выдается вперед, часть вдается внутрь, – пришел туда поспешно, разделил войско на отряды и велел им врываться в эти промежутки и отверстия неприятельского ополчения, не нападать на одно место и одним стремлением, но производить многие отдельные по разным местам битвы. Как скоро Эмилий дал это приказание военачальникам, а они передали оное воинам, то римляне врываются в средину неприятельского ополчения, нападают с боков и с тылу – во все места невооруженные; фаланга разорвалась, и крепость ее, состоящая в действии совокупными силами, тотчас исчезла. В сражениях одного с одним и между малым числом воинов македоняне, ударяя короткими мечами о твердые и до ног покрытые щиты римлян и только легкими и малыми щитами с трудом защищаясь от мечей их, которые тяжестью своей и силой удара прорубали доспехи и доходили до тела, принуждены были уступить.

Здесь с обеих сторон происходила сильная сеча. Здесь и Марк, сын Катона и зять Эмилия, оказав величайшую храбрость, потерял свой меч. Как молодой человек, образованный с великим тщанием, почитающий себя обязанным дать великому отцу своему великие доказательства о своем мужестве, решился он лучше умереть, чем живой предать неприятелю в корысть свой меч. Пробежав ратное поле, рассказывал он попадающимся ему друзьям своим и знакомым случившееся с ним и просил их помощи. Они собрались в довольном числе, исполненные мужества, одним устремлением пробрались сквозь толпу, предводимые Марком, и ворвались в средину неприятелей. Прогнав их после жестокой битвы и великого кровопролития, заняли они пустое место, начали искать меч и наконец нашли его после многих усилий под грудой оружия и тел мертвых. Они обрадовались находке, воспели песнь победы и с большей уже яростью устремились на противящихся еще неприятелей. Наконец три тысячи отборных македонских воинов, оставаясь в рядах своих и сражаясь крепко, все до одного были изрублены; другие предались бегству и были убиваемы в большом числе – так, что поле и подножье горы были покрыты трупами мертвых, а воды реки Левк были смешаны с кровью еще на другой день, когда римляне через нее переправлялись. Говорят, что осталось на месте до двадцати пяти тысяч человек неприятелей; римлян пало, как говорит Посидоний, сто, а по свидетельству Назики, восемьдесят человек*.

Это великое сражение решено чрезвычайно скоро. Оно началось в девять часов и победа одержана до десяти*. Воины провели остаток дня в преследовании бегущих; гнали их на сто двадцать стадиев и уже в поздний вечер возвратились в стан. Служители встречали победителей с факелами, провожали с радостными восклицаниями к шатрам, которые были освещены и украшены венками из плюща и лавра. Между тем полководец один был погружен в глубокую печаль. Из двух детей его, бывших при нем в походе, нигде не видно было младшего, которого он более любил и который свойствами души далеко превосходил своих братьев. Он был от природы честолюбив, пылок и еще в самой нежной молодости*; и потому Эмилий думал, что он погиб, бросившись, по своей неопытности, в средину сражавшихся неприятелей. Все войско узнало о беспокойстве и горести полководца. Римляне оставили ужин, вскочили и с факелами побежали одни к шатру полководца, другие за вал и искали между первыми мертвыми сына его. Стан был погружен в безмолвное уныние; в поле раздавались крики призывающих Сципиона. Он был всеми уважаем, ибо более всех его сверстников обнаруживал с самого начала способности предводительствовать войсками и управлять делами республики. Было уже поздно и к отысканию его вся надежда была потеряна, как увидели его – возвращающегося из погони с двумя или тремя товарищами, покрытого кровью неприятелей. В жару радости был он увлечен победой слишком далеко, подобно бодрому псу за ловлей. Это тот самый Сципион, который впоследствии срыл Карфаген и Нумантию, далеко превзошел своей доблестью современных ему римлян и в республике имел великую силу. Так судьба, отложив до другого времени зависть свою* к подвигам Эмилия, позволила ему в то время наслаждаться в полной мере победой.

Между тем бегущий Персей из Пидны удалялся в Пеллу, сопровождаемый конницей, которая почти вся уцелела от битвы. Когда разбитая пехота догнала ее и укоряла в робости, называла воинов предателями, свергла с лошадей и ранила, то Персей, устрашенный беспокойством, поворотил свою лошадь с дороги, снял с себя порфиру, чтобы не быть отличаемым от других, сложил ее перед собой, а диадему нес в руке. Дабы ему было можно, продолжая свой путь, разговаривать со своими друзьями, сошел он с лошади и вел ее за собой. Из малого числа сопровождавших его – один притворился, что починяет свою обувь; другой – что поит свою лошадь; третий – что сам хочет пить. Таким образом мало-помалу они отставали от него и убегали, боясь не столько неприятелей, сколько строптивости Персея, который, будучи ожесточен несчастием, хотел обратить от себя на других вину своего поражения. Он вступил в Пеллу*. Эвкт и Эвлей, хранители его казны, встретили его; они несколько выговаривали ему за происшедшее; не вовремя делали смелые представления и подавали ему советы, чем возжгли гнев его до того, что он своею рукой умертвил их обоих, поразив ножом, после чего никто при нем не остался, кроме критянина Эвандра, этолийца Архедама и беотийца Неона. Из воинов одни критяне за ним последовали, не из особенной к нему привязанности, но будучи прельщены его деньгами, как пчелы медом. При нем было великое богатство. Он позволил критянам расхитить чаши и другие вещи золотые и серебряные, ценой в пятьдесят талантов. По прибытии своем в Амфиполь, а после того в Галепс*, когда страх несколько успокоился, снова впал он во врожденную старинную свою болезнь – мелочную скупость. Он жаловался своим приятелям, что по неведению передал критянам некоторые сосуды, принадлежавшие некогда Александру Великому. Он просил со слезами новых владельцев уступить их ему за деньги. Те, кто его достаточно хорошо знал, приметили, что хочет поступить с критянами по-критски*. Некоторые ему поверили, возвратили их – и потеряли; он им ничего не заплатил. Покорыстовавшись отнятыми у приятелей своих тридцатью талантами, которым определено было вскоре достаться неприятелю, отплыл он с ними на Самофракию и прибегнул в храм Диоскуров как проситель.

Македоняне, как известно по истории, были всегда верны и привержены царям своим. Но в то время как бы разрушилась поддерживавшая их подпора и все вместе упали, предали они себя Эмилию и в два дня сделали его властителем всей Македонии. Это оправдывает мнение тех, кто все деяния Эмилия приписывает некоему особенному благополучию. Происшедшее при жертвоприношении, без сомнения, должно быть почитаемо божественным знамением. Эмилий приносил в Амфиполе жертву; все было уже заклано; как вдруг молния ударила в жертвенник, опалила и освятила приношение. Распространившийся слух о победе превышает сами божественные явления и благоприятство счастья. В четвертый день после одержанной при Пидне над Персеем победы народ в Риме смотрел на конские ристания. Вдруг распространился слух в первой части театра, что Эмилий в большом сражении победил Персея и покоряет всю Македонию. Весть эта вскоре разлилась в народе, которого радость обнаружилась восклицаниями и рукоплесканиями, наполнявшими город весь день. Но поскольку источник слухов обнаружить не удалось и оказалось, что они переходят из уст в уста без всякого основания, то через некоторое время перестали уже говорить о том. По прошествии немногих дней, получив верные о том сведения, римляне дивились предшествовавшей им молве, которая при своей лживости была истинная.

Говорят, что известие о данном италийцами сражении при Сагре* получено было в Пелопоннесе в тот же самый день; равным образом известие о разбитии персидского флота при Микале получено в один день в Платеях. Когда римляне победили Тарквиниев, воевавших против них вместе с латинянами, то вскоре после того прибыли в Рим из войска два вестника, великие ростом и прекрасные собою. Думали, что это были Диоскуры; встретившийся с ними на площади перед источником, где они освежали своих лошадей, покрытых потом, услышав от них весть о победе, показывал о том удивление. Диоскуры со спокойной улыбкой коснулись руками его бороды, которая из черной превратилась вдруг в рыжую – и тем заставили верить их словам, а его называть Агенобарбом, то есть Меднобородым. Происшествия, бывшие и в наше время, делают достоверными эти повествования. Когда Антоний* восстал против Домициана, римляне со стороны Германии ожидали тяжкой войны и были в беспокойстве; вдруг, без всякой причины, народ стал говорить о победе, и в городе разнесся слух, что Антоний убит, что войско его разбито и ни малейшей части его не осталось*. Весть распространилась с такой скоростью и достоверностью, что многие из управляющих начали приносить жертвы. Когда же стали отыскивать того, кто первый принес это известие, то не нашли никого; один ссылался на другого и, наконец, весть пропала в многочисленном народе, подобно как бы в море необозримом. Из чего заключили, что она не имела ни малейшего основания; молва вскоре исчезла. Домициан уже с войсками выступил в поход и на дороге встретил вестников с письмами, возвещающими ему победу. Слух о ней распространился в Риме в тот самый день, в который происходило сражение расстоянием от Рима на двадцать тысяч стадиев. Нет никого из наших современников, кому бы не было известно это происшествие.

Гней Октавий, начальник флота Эмилия, пристал кораблями своими к Самофракии, но из уважения к богам он не тронул Персея в его убежище, а только препятствовал ему бежать. Несмотря на то что Персей тайно склонил некоего критянина по имени Ороанд принять его на свое судно вместе с его богатством, но Ороанд, взяв деньги, поступил с ним по-критски: велел ему прийти ночью в пристань при храме Деметры с детьми и нужными служителями, но с вечера пустился в море и отплыл. Персей находился в жалком положении. Ему должно было пролезть сквозь узкое окошко, с женою и детьми, которые до того не знали трудов и беспокойств. Сколь тяжкий испустил он вздох, когда некто сказал ему, между тем как он бродил на берегу моря, что видел вдали на открытом море плывущего Ороанда! Уже начинало рассветать; лишенный всякой надежды, хотел бежать обратно к стене; он был уже замечен римлянами, но не схвачен. Детей же своих вручил он сам Иону, который был некогда его любимцем, но тогда, сделавшись его предателем и изменником, был важнейшей причиной, побудившей сего несчастного человека – подобно зверю, у которого отнимают его щенят, – сдаться и вручить себя тем, кто имел уже во своей власти детей его.

Персей более всех имел доверие к Назике и призывал его, но Назики тут не было, и Персей, оплакивая свою судьбу и покорствуя необходимости, предал себя Октавию, и тогда-то обнаружил всему свету, что в нем гнездился еще другой порок, подлее самой скупости – любовь к жизни. Слабость эта лишила его того, что и самое счастье не может отнять у побежденных, – жалости и сострадания к себе других. Он просил быть представленным Эмилию*. Полководец, встав с своего места, в сопровождении своих друзей со слезами в глазах вышел навстречу к нему, как человек знаменитому, низверженному с высоты славы злобствующим против него роком. Но Персей, представляя из себя позорное зрелище, бросился пред ним на землю, обнял его колена, умолял его и произносил слова столь низкие, что Эмилий не вытерпел и не дослушал их, но, взглянув на него с унылым лицом, сказал ему: «Несчастный! На что оправдываешь величайшую вину рока, показывая поступками своими, что ты стоишь своего несчастия, что ты достоин теперешней, а не прежней твоей участи? Почто унижаешь мою победу, уменьшаешь славу моего подвига, обнаруживая себя столь малодушным и недостойным противоборником римлян? Твердость духа побежденного приобретает ему уважение самых врагов его; малодушие римлянами более всего презирается, хотя бы оно блаженствовало!»

Однако Эмилий поднял его, взял за руку и велел Туберону иметь о нем попечение. После того, собрав в шатер своих сынов, зятей и военачальников, в особенности младших, долгое время сидел в безмолвии, погруженный в задумчивость, чем привел всех в удивление. Наконец он начал рассуждать о счастье и о делах человеческих следующим образом: «Позволено ли человеку, существу слабому, гордиться настоящим благополучием и думать о себе много, покорив какой-либо народ, завоевав город или государство? Не должен ли он страшиться превратности счастья, которое, показывая завоевателю пример общей всем слабости, научает его ничего не почитать твердым и постоянным? В какое время может человек на что-либо твердо полагаться, если он тогда наиболее должен страшиться счастья, когда обладает другими? Если самую радость превращает в печаль мысль о непостоянном движении рока, ныне одному, завтра другому расточающего дары свои? Ужели вы, в один миг повергнув к ногам вашим наследие Александра, вознесшегося до высочайшей степени могущества, распространившего более всех владык державу свою; видя царей, незадолго пред тем огражденных многими мириадами пехоты и конницы, ныне из рук неприятелей своих приемлющих поденно пищу и питье, – ужели можете думать после того, что и наша держава останется непоколебимой, что мы можем положиться на постоянное и непрерывное продолжение счастья? Юноши! Укротите пустую надменность и горделивую радость, победою вам внушаемую! Смиритесь, страшитесь будущего, ожидая всегда того бедствия, которым завистливая судьба заменит каждому настоящее благополучие». После этих рассуждений Эмилий отпустил молодых людей, исправив, точно уздою, гордость их и высокомерие.

После того позволил он войску предаваться спокойствию, между тем как сам обратился к обозрению Греции, занимаясь делами, славными для себя и полезными для других. Объезжая области, он облегчал участь народов, восстановлял правление, дарил из царских хранилищ одним пшено, другим масло. Говорят, что найдено в запасе того и другого столько, что, скорее, недостало просящих и получающих, нежели истощалось его количество. В Дельфах увидел он большую четвероугольную колонну, из белых камней составленную, на которую хотели поставить золотой кумир Персея. Эмилий приказал поставить на нее свой, говоря, что побежденные должны уступать место победителям. В Олимпии, увидев кумир Зевса, сказал он те столь часто упоминаемые слова: «Фидий точно изобразил Гомерова Зевса!»*

Наконец из Рима прибыли десять посланных от сената чиновников*. Эмилий возвратил македонянам их область и города с позволением жить свободно и независимо, платя римлянам по сто талантов каждый год, хотя они платили царям своим вдвое против этого и более. Он устраивал многоразличные игры, приносил жертвы богам, учреждал пиры и угощения, пользуясь в изобилии царскими сокровищами. В порядке, в устройстве, в принятии каждого с надлежащей и пристойной честью он оказывал такое старание и такую точность, что греки удивлялись*, видя, что и самой забавы он не оставлял без особенного внимания; но, произведши величайшие дела, и в самых малых думал о приличии. Эмилий радовался тому, что среди многих и великолепных приготовлений сам он был для предстоящих важнейшим предметом наслаждения и удивления. Он говорил тем, кто удивлялся его вниманию к не важным делам, что одной и той же душе свойственно устраивать ополчение и учреждать пиршество так, чтобы одно было самое ужасное врагам, другое же самое приятное собеседникам.

Но всего более хвалили его щедрость и великодушие. Он не захотел видеть великого множества золота и серебра, собранного из царской казны, но предал все квесторам для внесения в общественную сокровищницу. Одни книги царские позволил он детям своим выбрать себе, по охоте их к учению. Раздавая награды воинам, отличившимся в сражении, он подарил зятю своему Элию Туберону серебряную чашу весом в пять литров. Это тот самый Туберон, который, как упомянуто выше, сам шестнадцатый жил со своими родными, которые все содержали себя малой своей землею. Подаренная ему чаша была первая серебряная вещь, которая вошла в дом Элиев, и то в честь и награду за храбрость. Прежде него ни мужья, ни жены их не имели у себя ничего золотого, ни серебряного.

Устроивши все дела лучшим образом*, он простился с греками и увещевал македонян не забывать дарованной им римлянами свободы, но сохранять ее благоустройством и согласием*. После того вступил он в Эпир, имея приказание от сената предать на расхищение тамошние города воинам, которые были с ним в походе против Персея. Эмилий, желая, чтобы нападение было исполнено всеми в одно время и неожиданно, чтобы никто не ожидал, призвал к себе по десяти первейших из каждого города граждан и велел им представить к назначенному дню все золото и серебро, находящееся в храмах и домах их. Он послал с ними некоторое число воинов с чиновником под тем предлогом, что ему надлежало требовать и принять золото. Как скоро настал назначенный день, воины в одно и то же время вместе устремились на расхищение и грабеж городов: в один час полтораста тысяч человек превращены в невольников, семьдесят городов было разграблено*. Из всеобщей гибели и разорения каждому воину досталось не более одиннадцати драхм*. Все ужаснулись, видя по окончании войны, что целый народ разделен и, так сказать, изрублен на мелкие части, дабы каждому воину досталась столь малая выгода.

Эмилий, совершив дело, противное чувствам своим, ибо от природы был кроток и добр, сошел в Орик*, откуда переправился в Италию с войском и вступил в Тибр на корабле царя Персея, имевшем шестнадцать рядов весел, украшенном великолепно оружиями и пурпуровыми коврами, отнятыми у побежденных. Празднующие римляне заранее наслаждались его триумфом, выступая навстречу кораблю, с медленностью приближающемуся. Но воины Эмилия взирали на Персеевы богатства жадными глазами и, не получив столько, сколько они надеялись, тайно за то сердились и были дурно расположены к Эмилию. Они обвиняли его явно в излишней против них строгости и самовластии и не оказывали большего усердия к доставлению ему триумфа.

Между тем Сервий Гальба, враг Эмилия, один из бывших под начальством его трибунов, приметя досаду воинов, осмелился сказать явно, что не должно дать Эмилию триумфа. Он посеял между воинами многие клеветы против их полководца, еще более воспалил их ярость и просил народных трибунов отсрочить дело до другого дня, ибо в тот день было мало времени к изложению обвинений – осталось только четыре часа. Трибуны позволили ему говорить, и Гальба начал длинную и различными ругательствами наполненную речь, которая продолжалась целый день. При наступлении ночи трибуны распустили народ, а воины, сделавшись смелее, прибежали к Гальбе и, согласившись между собою, на заре заняли Капитолий, где трибуны назначили собраться народу.

Поутру рано начали собирать голоса – первый триб не назначил триумфа Эмилию; между тем слух об этом дошел до прочего народа и до сената. Народ чрезвычайно печалился, что таким образом ругались над Эмилием, и издавал напрасные крики. Знаменитейшие сенаторы говорили, что сей поступок ужасен; ободряли друг друга к обузданию дерзости и своевольства, которое может дойти до всякого насильственного и беззаконного поступка, если никто не воспрепятствует воинам лишить Павла Эмилия победных почестей. Они растолкали народ и выразили желание, чтобы трибуны остановили подачу голосов, пока они не объявят народу того, чего хотят. Все остановились и умолкли. Тогда Марк Сервилий, муж, удостоившийся консульства, убивший в единоборстве до двадцати трех неприятелей, выступив в Собрание, сказал: «Теперь то познано совершенно, что Павел Эмилий – великий полководец, видя, что с войском столь непослушным и своевольным он совершил славные и великие дела. Для меня странно, римляне: вы столь много радовались триумфам, которыми почтили победы над иллирийцами и лигурами, а отказываете сами себе в удовольствии видеть македонского царя живого и всю славу Александра и Филиппа, в плен римским оружием влекомых. Не достойно ли удивления то, что, когда прежде распространился в городе неверный слух о победе, вы приносили богам жертвы, умоляли их в скором времени видеть глазами то, о чем вы тогда только слышали, а теперь, когда уже полководец предстал с верной победой, вы не воздаете богам подобающей им чести, вы сами себя лишаете веселья, как будто бы вы боялись смотреть на величие победы! Как будто бы щадили царя врага вашего! Однако похвальнее было бы отменить триумф из жалости к нему, нежели из зависти к полководцу. Но злоба получает через вас такую силу, что человек, не блистающий свежестью лица и воспитанный в неге, смеет говорить о военачальстве и триумфе пред вами, кто ранами своими приобрел опытность судить о достоинствах и недостатках полководцев». При этих словах раскрыл он свою одежду и показал народу невероятное множество ран на груди своей. Потом, повернувшись, обнажил части тела, которые благопристойность велит скрывать. «Ты смеешься, – сказал он Гальбе, обратившись к нему, – но я горжусь тем пред моими согражданами, ибо за них вот что я приобрел, денно и нощно сидя беспрестанно на коне! Но ты веди их к подаче голосов; я пойду позади всех и узнаю дурных и неблагодарных воинов, которые лучше хотят, чтобы в походах им льстили, нежели ими предводительствовали с надлежащим порядком».

Слова эти столь сильно подействовали на воинов и столько укротили их дерзость, что все трибы подали голоса свои в пользу Эмилия. Порядок торжественного шествия был следующий: во всех конских ристалищах, которые римляне называют цирками, на площади, во всех местах, по которым торжеству надлежало пройти, построены были места для зрителей. Граждане смотрели на торжество в лучших платьях. Все храмы были отверсты и украшены венками; во всех курился фимиам. Множество городских служителей и ликторов разгоняли тех, кто стекался в средину улицы беспорядочно, запрещали бегать взад и вперед, дабы улицы были чисты и свободны. Торжественное шествие разделено было на три дня. Целый первый день едва был достаточен к показанию народу взятых в добычу кумиров, изображений и колоссов, которые везены были на двухстах пятидесяти возах. На другой день везли самые прекрасные и богатые македонские доспехи, блистающие новошлифованным железом и медью. Оные сложены были с искусством и соразмерностью, хотя казалось, были завалены случайно, без всякого порядка. Шлемы лежали на щитах; нагрудники – на поножах; критские пельты, фракийские герры, колчаны были перемешаны с конскими уздами; обнаженные мечи и воткнутые копья, сквозь них выказывающиеся, – все это было расставлено в таком друг от друга расстоянии, что от движения возов стуча одни об другие, производило ужасный шум, так что на оружия побежденных нельзя было смотреть без страха. За возами с оружиями следовали три тысячи человек; они несли серебряные деньги в сосудах, число которых простиралось до семисот пятидесяти*; каждый из оных весил три таланта и был несом четырьмя человеками. Потом другие несли множество серебряных чаш, кубков, ковшов, рогов, служащих к питью. Все оные были прекрасно расположены для глаз и отличались величиной и массивностью чеканки.

На третий день поутру шествие открылось трубачами, которые играли на трубах песнь – не ту, которая употребляется в торжественных шествиях, но ту, которой римляне одушевляют к сражению воинов. За ними шли сто двадцать упитанных, с позлащенными рогами тельцов, украшенных венками и повязками. Их вели юноши, носящие прекрасно вышитые передники, и были готовы к приношению жертвы. За ними мальчики несли золотые и серебряные сосуды, к жертвоприношению служащие. После них несли с золотыми деньгами сосуды; каждый из них весил три таланта. Деньги были разделены в сосудах, как прежние; сосудов же всех было семьдесят семь. Следовали за ними те, кто нес священную чашу, стоившую десяти талантов золота; она была украшена драгоценными каменьями и посвящена Эмилием богам*; потом несомы были чаши, называемые антигонидами, селевкидами и фериклиями*, и весь столовый прибор Персея. Следовала Персеева колесница и оружия его, на которых была его диадема. В некотором расстоянии вели пленных детей царских, сопровождаемых множеством дядек, учителей и наставников, которые все в слезах простирали руки к зрителям и научали детей также просить и умолять их. Детей было трое; два мальчика и одна девица; по нежному возрасту своему они нимало не чувствовали великости своих бедствий и этим самым бесчувствием к перемене счастья еще более возбудили в зрителях жалость, так что едва не прошел мимо Персей без всякого со стороны их замечания. С таким-то участием и состраданием обратили римляне взоры на этих детей! Многие, смотря на них, проливали слезы; у всех удовольствие было смешано с горестью, пока дети шли мимо их.

За детьми и за окружавшими их следовал сам Персей, одетый в черной одежде, в македонской обуви. По великости бедствий своих, казалось, все приводило его в изумление; он был вне себя. Толпа друзей и приближенных его сопровождала с поникшими от горести главами; они беспрестанно смотрели на Персея, проливали слезы и как бы зрителям давали заметить, что они оплакивали его одного участь, а о себе нимало не заботились. До триумфа Персей послал просить Эмилия, чтобы освободили его от сего позора, но Эмилий, шутя, может быть, над его малодушием и привязанностью к жизни, сказал: «Это и прежде от него зависело и теперь от него зависит, если только он захочет». Эмилий намекал, что Персей мог освободиться от стыда – смертью. Но несчастный не имел столько твердости на то решиться; обманутый некоторой надеждой, он ослаб духом – и сделался сам частью похищенной у него добычи.

Вслед за ними несли четыреста золотых венцов, которые присланы были к Эмилию от разных городов с посольствами, как бы в награду за одержанную им победу. Потом, сидя на колеснице, великолепно украшенной, явился Эмилий сам – муж, который и без такой пышности мог обратить на себя взоры всех; он был облечен в пурпуровую одежду, вышитую золотом; правой рукой держал лавровую ветвь. Воины его все также держали лавровые ветви, следовали стройно и отрядами за колесницей полководца, воспевая то старинные песни, в которых обсмеивали его, то победные пеаны и похвалы подвигам Эмилия. Все взирали на него с удивлением и почтительностью; никто не чувствовал зависти к его счастью. Но есть, конечно, какое-либо злобное божество, которому досталось в удел умалять великое и необыкновенное благополучие и смешивать случаи человеческой жизни, дабы ни одного человека жизнь не была свободна и не помрачена от бедствий; но, по словам Гомера, дабы те лишь счастливыми почитались, которых счастье и несчастье в равной мере следует одно за другим*.

У Эмилия было четыре сына, из которых двое, Сципион и Фабий, как выше сказано, вступили усыновлением в другие дома; два сына, родившиеся от другой матери и еще малолетние, оставались у него. Один из них, которому было четырнадцать лет, умер пять дней перед триумфом Эмилия; другой, двенадцатилетний, последовал за братом во гроб через три дня после сего триумфа. Не было ни одного римлянина, который бы не был тронут столь горестным случаем; все ужаснулись жестокости судьбы, которая в сей дом, исполненный радости, празднества и жертвоприношений, не устыдилась ввести такую печаль и с песнями победы и триумфа смешать плач и рыдание.

Эмилий, рассуждая благоразумно, что мужество и твердость духа нужны человеку не против одних мечей и копий, но и против всех ударов судьбы, так рассудительно все устроил и так соединил между собою эти разные случаи, что дурное помрачено хорошим, а домашняя горесть исчезла в общественной радости. Он не унизил величия, не посрамил важности победы. Похоронив старшего сына, как сказано, тотчас учредил триумф; а когда после торжества умер и другой, то Эмилий, собрав на площади народ римский, говорил ему речь не так, как человек, имеющий нужду в утешении, но как утешающий граждан, которые печалились о случившемся с ним несчастии. Он сказал им, что никогда ничего человеческого не боялся; что из божественных сил счастье, как нечто переменчивое и непостоянное, для него всегда было страшно, особенно же в последней войне, когда оно, как попутный ветр, сопровождало его дела; и потому он ожидал беспрестанно какой-либо перемены или отлива счастья. «За один день, – продолжал он, – пересек я Ионийское море и из Брундизия прибыл в Керкиру. Через пять дней уже приносил я жертвы в Дельфах тамошнему богу; по прошествии еще пяти я принял в Македонии начальство над нашим войском; очистил его жертвами по обыкновению*, приступил немедленно к делу и по прошествии пятнадцати дней положил прекраснейший конец сей войне. Не доверяя счастью по причине великого успеха во всех предприятиях, когда уже не было никакой опасности со стороны неприятелей, я страшился переменчивости счастья при переправе через море с войском, одержавшим победу с таким благополучием, ведшим с собою корысти и плененных царей. Прибыв к вам благополучно и увидя город наполненным весельем, изъявлением радости и жертвоприношениями, я еще подозревал счастье, будучи уверен, что оно ничего великого не дарит людям без дурного умысла и без зависти. Душа моя, погруженная в уныние и взирающая на будущее с некоторым подозрением, не прежде освободилась от страха о республике как после приключившегося со мною столь великого домашнего несчастья – лишения лучших детей, которых одних я оставлял своими наследниками; я похоронил их одного после другого, и в столь священные дни! Теперь я вне опасности касательно того, что всего важнее; я уверен и надеюсь, что счастье пребудет с вами постоянно и не причинит никакого вреда. Оно довольно истощило всю злобу и зависть свою за столь великие подвиги на меня и на детей моих, оно представило победителя не менее самого побежденного примером слабости человечества – с той только разностью, что Персей и побежденный имеет детей, а Эмилий, одержавший победу, – своих лишился».

Вот какую речь, исполненную великодушия и высоких мыслей, произнес Эмилий перед народом с откровенностью и без притворства! Что касается до Персея, хотя Эмилий жалел о нем и усердно старался ему помочь, однако не мог для него ничего сделать*. Он облегчил только участь его тем, что из так называемого карцера, или темницы, был перенесен в место чистое, где поступали с ним с большею кротостью. Здесь был он стерегом неусыпно и наконец, как писатели большей частью уверяют, уморил себя голодом. Некоторые повествуют, что он умер следующим странным образом: стерегущие его воины имели некоторую причину на него жаловаться и сердиться, но не находя другого способа его беспокоить и мучить, вздумали не давать ему спать; как скоро замечали, что он смыкал свои глаза, то будили его и всеми способами старались держать его неусыпленным. Таким образом силы его истощались от бдения, и наконец он умер. Умерли также двое из его детей; третий из них, по имени Александр, был, говорят, искусен в токарной мелкой работе. Он выучился римскому языку, умел хорошо писать и служил писарем при правителях, будучи найден человеком, способным и искусным в сем деле.

Сверх этих подвигов Эмилия в Македонии приписывают ему другую важную пользу, принесенную им народу; в общественную казну было им внесено толикое число денег, что гражданам не было нужды платить никакого налога до времени Гирция и Пансы, которые были консулами около первой войны Антония с Цезарем. В Эмилии особенно также отлично то, что, хотя он был любим и чрезвычайно почитаем народом, был всегда приверженцем аристократии и ничего не сделал и не сказал к приобретению благосклонности народа, но при решении любого вопроса государственной важности неизменно присоединялся к самым знатным и могущественным. Впоследствии это дало Аппию повод бросить резкий упрек Сципиону Африканскому. Оба они в ту пору пользовались в Риме наибольшим влиянием, и оба притязали на должность цензора. Один имел на своей стороне аристократию и сенат (которым с давних времен хранил верность род Аппиев), а другой, хотя был велик и могуществен сам по себе, во всех обстоятельствах полагался на любовь и поддержку народа. Как-то раз Сципион явился на форум в сопровождении нескольких вольноотпущенников и людей темного происхождения, но горластых площадных крикунов, легко увлекающих за собой толпу и потому способных коварством и насилием достигнуть чего угодно. Увидев его, Аппий громко воскликнул: «Ах, Эмилий Павел, как не застонать тебе в подземном царстве, видя, что твоего сына ведут к цензуре глашатай Эмилий и Лициний Филоник!»

Сципион пользовался благосклонностью народа за то, что безмерно его возвеличивал; но и к Эмилию, несмотря на его приверженность аристократии, простой народ питал чувства не менее горячие, нежели к самому усердному искателю расположения толпы, готовому во всем ей угождать. Это явствует из того, что, кроме всех остальных почестей римляне удостоили его и цензуры – должности, которая считается самой высокой из всех и облекает огромной властью, между прочим властью вершить надзор за нравами граждан. Цензоры изгоняют из сената тех, кто ведет неподобающую жизнь, объявляют самого достойного первым в сенатском списке. Они имеют надзор за оценкой имущества и за податными списками. При Эмилии в них значилось триста тридцать семь тысяч четыреста пятьдесят два гражданина. Председателем сената сделал он Марка Эмилия Лепида, который в четвертый уже раз возведен был в сие достоинство. Из сената исключил трех, не самых прославившихся сенаторов. При осмотре всадников также не оказал себя слишком строгим ни он, ни товарищ его, Марций Филипп.

Учредивши таким образом важнейшие и величайшие дела, впал он в болезнь, которая сперва была сомнительна, но со временем оказалась неопасной; однако была она трудна и неизлечима. По совету врачей отправился он в италийский город Элею, где жил долгое время в приморском и весьма спокойном поместье. Но римляне тосковали по нему; много раз на позорищах и в торжествах криком своим изъявляли желание его видеть. Наконец, по случаю некоего необходимого священнодействия, возвратился он в Рим, чувствуя себя довольно здоровым. Он принес жертву вместе с другими священнослужителями, к великой радости обступившего его народа. На другой день принес он опять жертву богам в благодарность за свое выздоровление. По совершении оной, возвратившись домой, прилег отдохнуть и, прежде нежели почувствовать в себе какую-либо перемену, впал в беспамятство и помешался в уме. На третий день после того умер, обладая всем тем, что почитается нужным к совершенному блаженству человека.

Вынос тела был самый торжественный, великолепный и приличный добродетелям сего мужа. Это великолепие не состояло ни в золоте, ни в слоновой кости, ни в дорогих и пышных приготовлениях, то было почтение, любовь и усердие, оказываемые ему не одними только гражданами, но и самыми врагами. Все по случаю тогда бывшие в Риме иберийцы, лигуры и македоняне собрались; молодые и сильные из них подняли и понесли одр его; старейшие за ними следовали, называя Эмилия благодетелем и спасителем отечеств их*. Не только во время победы своей вел он себя кротко и человеколюбиво, но во все продолжение своей жизни всегда оказывал благодеяния и покровительствовал им, как друзьям и родственникам.

Все имение его, говорят, не превышало трехсот семидесяти тысяч драхм. Наследниками своими оставил он двух сыновей своих, но Сципион, младший из них, уступил брату своему свою долю, вступив в гораздо богатейший дом Сципиона Африканского.

Такова жизнь Павла Эмилия.

Сравнение Тимолеонта с Павлом Эмилием

Изложив истории сих мужей, мы не находим в сравнении одного с другим ни многих разностей, ни большого несходства. Оба они вели войны с знаменитыми противниками. Один – с македонянами, другой – с карфагенянами. Славны были одержанные ими победы; Эмилий завладел Македонией; им пресечена Антигонова династия в лице седьмого царя. Тимолеонт уничтожил в Сицилии все тираннии и освободил ее от рабства. Может быть, в пользу Эмилия скажет кто-либо, что он поразил Персея, бывшего в силе своей и одержавшего над римлянами победу; Тимолеонт, напротив того, напал на Дионисия уже совсем обессиленного и лишенного всякой надежды. Однако к славе Тимолеонта служит то, что многих тираннов и великие карфагенские силы одолел он с самым незначащим числом войска, с наемниками, ратниками, не знавшими порядка, привыкшими служить по своей воле; а Эмилий, напротив того, вел войну с опытными в брани и наученными повиновению воинами. В равных действиях, произведенных с неравными силами, честь принадлежит одному полководцу.

Оба они в поступках своих были бескорыстны и справедливы. Эмилий имел с самого начала сии добродетели, будучи образован законами и нравами своего отечества. Тимолеонт же сам явил эти добродетели. Доказательством этому служит то, что римляне все без исключения в то время исполняли свои обязанности, были покорны отечественным обычаям, уважали законы и самых сограждан своих. Но нет ни одного из греческих полководцев, которой бы не испортился, коснувшись в то время Сицилии, если исключить одного Диона. Однако и его многие подозревали в том, будто бы он желал единоначалия и мечтал об учреждении царского правления, подобного лакедемонскому. Тимей пишет, что сиракузяне отослали с бесславием и поношением Гилиппа, открывши в нем великую жадность и ненасытность к богатству. Беззаконные и вероломные поступки спартанца Фарака и афинянина Каллиппа, покушавшихся завладеть Сицилией, описаны многими. Но надобно знать, какого они были состояния и сколько имели пособий, приступивши к сему отважному делу. Один из них служил Дионисию, изгнанному уже из Сиракуз; другой, Каллипп, был один из начальников Дионовых наемных войск. Тимолеонт, будучи послан полномочным полководцем к требовавшим и просившим его сиракузянам и долженствуя не просить войск, а принять начальство над теми, которые они давали ему добровольно, положил конец своему военачальству и великой власти по низложении беззаконных владетелей.

В Эмилии удивления достойно то, что, ниспровергнув столь великое царство, не умножил своего имущества ни одной драхмой. Он не видал, не прикоснулся денег, хотя много их дарил другим; не говорю, чтобы Тимолеонт заслуживал порицание за то, что принял прекрасный дом и дачу: получить все это после таких услуг не есть постыдно, но ничего не получить – славнее. В последнем есть некоторая роскошь и совершенство добродетели, которая показывает, что не имеет нужды в том, что могла бы себе присвоить справедливым образом.

Как то тело, которое может переносить или один жар, или один холод, не столь крепко, как то, которое может переносить все возможные перемены, так и душа та совершенно тверда и сильна, которую счастье не ослабевает и не надмевает, а несчастья не унижают. В этом отношении Эмилий кажется совершеннее Тимолеонта, ибо, когда жестокая судьба лишением детей поразила чувствительно его сердце, он не показал себя ни более великим, ни менее почтенным и твердым, как и в самом благополучии. Тимолеонт, напротив того, поступив против брата с твердостью, не мог, однако ж, рассудком противиться чувствам своим; раскаяние и горесть до того унизили дух его, что в продолжение двадцати лет не мог он видеть Народного собрания. Должно избегать и стеречься того, что бесчестно, но страшиться всякого бесславия свойственно душе кроткой и простосердечной, но не имеющей в себе величия.

Пелопид и Марцелл