Кимон
Прорицатель Перипольт, приведший царя Офельта и покоренные ему народы из Фессалии в Беотию, оставил по себе род, пребывший многие годы в цветущем состоянии. Большая часть потомков его поселились в Херонее, первом городе, которым они завладели, изгнав из оного варваров. Будучи от природы воинственны и храбры, они охотно подвергались опасностям и погибли во время нашествия мидян и в сражениях с галлами*. Оставался только один отрок, сирота, по имени Дамон, прозванием Перипольт, красотою тела и смелостью духа превосходивший всех своих сверстников, но нравом суровый и необразованный. Некоторый римлянин, начальник когорты, зимовавшей в Херонее, полюбил его тогда, когда он вышел уже из детского возраста. Не могший склонить его к себе ни стараниями, ни подарками, он явно показывал, что употребит насилие, тем более что отечество наше находилось тогда в дурном состоянии и по причине унижения и бедности своей было презираемо. Дамон боялся этого; исполненный уже гнева к римлянину за его покушения и злоумышляя против него, он соединился с некоторыми из своих сверстников, но с немногими, дабы тем удобнее сокрыть свое предприятие. Молодые люди, в числе шестнадцати, намазав лица сажей, напились вина и на рассвете дня напали на римлянина, который в то время приносил жертву на площади, убили его и многих из окружавших его и убежали. В городе сделалась тревога; сенат Херонеи собрался и осудил убийц на смерть, желая тем оправдать город перед римлянами. Вечером, когда правители по обыкновению ужинали вместе, Дамон и сообщники его ворвались в дом собрания, убили правителей и опять убежали из города.
Случилось, что в те самые дни Луций Лукулл шел с войском через Херонею. Он остановился в городе, разведал обо всем том, что недавно произошло и уверившись, что город не только нимало не был виновен в убиении римлян, но, напротив того, сам был очень оскорблен, взял с собою оставшихся там воинов и увел их. Дамона, который разбоями и набегами разорял область и нападал на город, граждане склонили кроткими представлениями и сделанными в пользу его постановлениями возвратиться в оный. Дамон возвратился, и его избрали начальником гимнасия, но вскоре убили в парильне, когда он мазал себя маслом. Долгое время, как уверяют отцы наши, на этом месте долго были видны тени и слышны стенания, так что граждане забили двери бани. Но и поныне живущим по соседству людям мерещутся призраки и шумные возгласы. Оставшиеся из рода его живут еще подле Стирея* в Фокиде и названы на эолийском наречии асволомены, то есть «замаранные сажей», ибо Дамон и его сообщники намазались сажей, когда устремились на убиение римлянина.
После некоторого времени орхоменцы, народ, соседственный херонейцам и бывший с ними в раздоре, подкупили римского ябедника, который доносил на целый город, как на одного человека и обвинял его в смерти римлян, убиенных Дамоном. Дело было представлено македонскому претору, ибо тогда еще римляне не посылали в Грецию преторов. Защищавшие Херонею призывали в свидетельство истину. Таким образом город избавился осуждения, находившись в величайшей опасности.
Спасенные в то время граждане воздвигли мраморный кумир Лукуллу на форуме, подле кумира Диониса. Мы, хотя многими поколениями отделены от оного времени, однако думаем, что благодеяние Лукулла простирается и на нас*, уверены мы также и в том, что изображение, показывающее нравы и свойства, гораздо прекраснее изображения, представляющего тело и лицо; и для того в этих сравнительных описаниях включаем деяния сего мужа, рассказывая всю истину. Довольно будет для него одного воспоминания его благодеяний, ибо он сам не захотел бы, чтобы истинное свидетельство его было награждено ложным и вымышленным о нем повествованием. Когда живописец пишет черты особы прекрасной и исполненной приятности, мы требуем, если в ней найдется какое-либо малое безобразие, чтобы он не совсем оное пропустил, но и не выразил со всей точностью, ибо одно делает образ дурным, другое несходным. Равным образом, поскольку трудно и, может быть, невозможно, представить чью-либо жизнь совершенной и непорочной, то мы обязаны сохранить истину, как подобие и сходство, во всем том, что в ней прекрасно, почитая более недостатками нашей добродетели, нежели злоумышлениями порока. Погрешности и проступки, вкравшиеся в деяния мужей великих, по страсти ли какой-нибудь или по политической необходимости, мы не должны слишком охотно и подробно изображать оные в истории, но отчасти щадить человеческую природу, которая не производит ничего прекрасного совершенным, и, в отношении к добродетели, никакого свойства неподверженным порицанию.
Когда я рассуждал, с кем сравнить Лукулла, то мне показалось, что должно сравнить его с Кимоном. Оба они были воинственны; оба ознаменовали себя мужеством в сражениях с варварами; в управлении были кротки и доставили своему отечеству успокоение от междоусобных раздоров. И тот и другой воздвигли трофеи и одержали славнейшие победы. Ни один из греков до Кимона, ни один из римлян до Лукулла не достиг столь отдаленных стран с оружием в руках, если исключим Геракла и Диониса, и если какой-либо подвиг Ясона или Персея в землях эфиопов, мидян и армян, сохраненный до нас преданиями прежних веков, можно почесть достоверным*. Общее между ними еще то, что они не довершили своих походов, оба они сокрушили силы неприятеля, но ни один из них не истребил его. В особенности же можно заметить великое сходство между ними в щедрости и благосклонности, с которой принимали приятелей своих и угощали их, в приятности и неге их образа жизни. Мы пропускаем здесь некоторые другие сходства, которые нетрудно собрать из самого повествования.
Кимон был сыном Мильтиада и фракиянки Гегесипилы, дочери царя Олора, как видно из стихотворений Архелая и Меланфия, в честь Кимона сочиненных*. Историк Фукидид, связанный родством с Кимоном, был сыном Олора, который имел одно название со своими предками и владел во Фракии золотыми рудами. Говорят также, что он кончил жизнь свою во фракийском местечке, называемом Скаптесила (то есть «вырытый лес»), где его убили. Прах его перевезен в Аттику, и памятник виден между гробницами рода Кимонова, подле гроба Эльпиники, сестры Кимона. Впрочем, Фукидид был из местечка Галимунта, а Мильтиад – из Лакиады.
Мильтиад умер в темнице, в которой был заключен за то, что не был в состоянии заплатить пятьдесят талантов пени, в которой его осудили*. Кимон остался очень молод после отца своего, с молодой и незамужней сестрой. Сначала он заслужил самое дурное имя; его порицали за беспорядочную жизнь и за пьянство и почитали во всем похожим на его деда Кимона, которому дано прозвание Коалем, или Глупый, по причине его малоумия. Стесимброт с Фасоса, живший почти в одно время с Кимоном, говорит, что Кимон не учился ни музыке, ни другой какой-либо свободной науке, какие в употреблении у греков; что он вовсе не имел приятности и красноречия аттического, но был характера весьма благородного и правдивого, и свойствами души более походил на пелопоннесца. Он был, подобно Еврипидову Гераклу, необразован, прост, способен к великим делам; и вот что можно прибавить к описанию его, сделанному Стесимбротом.
Кимон в молодости своей был обвиняем в непозволительной связи с сестрою. Эльпиника сама, как говорят, не была хорошего поведения и преступила правила чести с Полигнотом. По этой причине этот живописец, изображая в галерее, называемой тогда Писианактовой, а ныне Расписной, плененных троянок, представил Эльпинику в лице Лаодики*. Что касается Полигнота, то он не был простым живописцем и не для платы украшал своей работой общественные здания, но все делал даром и для славы своей. Так свидетельствуют историки, а поэт Меланфий говорит о нем следующее:
Искусный Полигнот, издержками своими,
Кекропов здания и храмы украшал,
Героев подвиги на них изображал.
Многие утверждают, что Кимон не тайно жил с Эльпиникой, но явно сочетался с ней браком*, ибо она, по причине бедности своей, не находила себе жениха, достойного своего знаменитого рода. Когда же Каллий, один из богатейших афинян, влюбился в нее и предлагал заплатить в общественную казну пеню, на которую был осужден ее отец, то она склонилась выйти за него замуж, и Кимон соединил ее с Каллием. Вообще кажется, Кимон был весьма пристрастен к женщинам. Поэт Меланфий, шутя в своих элегических сочинениях, упоминает об Астерии, саламинянке, и о некой Мнестре, которым Кимон старался угождать. Известно также, сколь страстно он любил Исодику, дочь Эвриптолема, сына Мегакла, соединившуюся с ним законным браком, сколь был огорчен ее смертью – если должно заключить о том по элегиям, которые писаны к утешению его в горести и которых творцом философ Панетий, судя по времени с довольной вероятностью, почитает физика Архелая.
Все прочее в Кимоне превосходно и благородно. Он не уступал Мильтиаду в смелости, Фемистоклу в благоразумии, а был их обоих справедливее. Военными способностями он нимало им не уступал; гражданскими же он даже их превосходил в высшей степени тогда, когда был еще молод и в военном деле неискусен. Когда при нашествии персов в Грецию Фемистокл советовал народу оставить область и город, стать перед Саламином с кораблями и дать сражение на море; когда народ был изумлен этим дерзким предложением, то Кимон первый со спокойным и веселым видом через Керамик взошел на Акрополь со своими приятелями, неся конскую узду для посвящения оной богине, показывая этим, что город в то время имел нужду не в коннице, но в морской силе. Посвятив узду, он взял один из повешенных на стене храма щитов, помолился богине, сошел к морю и первый примером своим внушил бодрость многим в народе. Он был видом не дурен, как говорит поэт Ион, велик и осанист; голову его покрывали густые и кудрявые волосы.
В сражении показался он столь блистательным и мужественным, что вскоре приобрел великую славу и отличную благосклонность своих сограждан. Многие толпились вокруг его и увещевали помышлять уже о важнейших трудах и предпринимать подвиги, достойные Марафона. Когда он вступил в управление республики, то народ принял его с удовольствием, и, пресытившись уже Фемистоклом, возводил Кимона на высшие степени почестей и власти, ибо он был приятен и любезен гражданам по причине своей кротости и простоты в обхождении. Немало способствовал к его возвышению Аристид, сын Лисимаха, приметя хорошие его свойства и создавая в нем противоборника силе и смелости Фемистоклова.
По изгнании персов из Греции Кимон послан был начальником морских сил тогда, когда афиняне не имели еще верховного на море предводительства, но были под начальством Павсания и других лакедемонских полководцев. Кимон, во-первых, произвел то, что воины в походах вели себя с удивительным порядком и отличились перед всеми своим усердием. Во-вторых, когда Павсаний начал иметь сношения с варварами и, помышляя уже об измене, писал письмо царю персидскому, а с союзниками вел себя сурово, нагло и ругался над ними, ради великой своей власти и безрассудной гордости, то Кимон, принимая ласково обиженных и обходясь с ними кротко, неприметным образом предал афинянам верховное начальство над греческим ополчением не силой или оружием, но приятностью своих речей и любезностью нрава. Большая часть союзников, не терпя жестокости и надменности Павсания, приставала к Кимону и к Аристиду. А те привлекали их на свою сторону и в тоже время писали эфорам, чтобы они отозвали назад Павсания, ибо он наносит Спарте бесславие и возмущает всю Грецию. Говорят, что Павсаний, находясь в Византии, послал за одной девицей, дочерью благородных родителей, по имени Клеоника, для удовлетворения своих гнусных желаний. Родители ее из страха предали ее Павсанию. Прежде вступления своего в спальню, она просила, чтобы погашен был огонь. Идучи к Павсаниевой постели тихо, впотьмах, когда он уже спал, нечаянно наткнулась она на подсвечник и опрокинула его. Павсаний проснулся; испугавшись шуму и думая, что идут его убить, схватил кинжал, бывший подле него, и поразил несчастную Клеонику. Она умерла от удара, но не давала покоя убийце; тень ее представлялась ему во сне ночью и с гневом говорила ему следующий стих:
Предстань скорей на суд! – злодейство гибель носит!
Союзники чрезвычайно негодовали на столь бесчеловечный поступок и вместе с Кимоном осадили Павсаниян. Он вырвался из Византия и, всюду преследуемый призраком, прибегнул к гераклейскому прорицалищу мертвых. Там он вызвал душу Клеоники и старался укротить гнев ее. Уверяют, что она явилась ему и сказала, что по прибытии в Спарту он избавится от всех своих бедствий. По-видимому, этим она давала ему знать о смерти, там его ожидавшей*. Об этом повествуется многими историками.
Союзники присоединились к Кимону, который предводительствуя ими, отплыл во Фракию. Он узнал, что некоторые знатные персы, родственники царские, занимали город Эион*, лежащий на реке Стримон, и беспокоили греков, поблизости того города поселенных. Сперва он победил персов на сражении и запер их в городе; потом прогнал живущих за Стримоном фракийцев, от которых персы доставали хлеб; наконец, занял их область и довел осажденных до такого недостатка в припасах, что царский полководец Бут, потеряв всю надежду освободиться от осады, зажег город и предал себя пламени со своими богатствами и друзьями. Кимон, взяв город, не приобрел значительной выгоды, ибо варвары большей частью сожгли себя. Но так как страна плодоносна и прекрасна, то он дал ее для поселения афинянам. Народ за эту заслугу позволил ему поставить в городе три герма из мрамора. На первом была следующая надпись:
Должны быть храбры те, что Мидии сынов,
В стенах Эйона, у Стримонских брегов,
Войною лютою и гладом сокрушили,
В огне конца бедам искать их побудили.
На втором:
Услуги важные, вождей деяния громки
Вот как афиняне умеют награждать!
Пусть зрят сей памятник и поздние потомки,
И их усердию стремятся подражать!
На третьем:
Из города сего Троянским ко стенам
Пустился Менесфей, Атридов по следам.
Гомер об нем речет: меж греческих героев
Он учредителем искуснейшим был боев.
Не должно ль афинян сим именем почтить?
Кто в брани их храбрей, искусней может быть?
Хотя в этих стихах не означено имя Кимона, но в то время такая честь почиталась чрезвычайной; ни Фемистокл, ни Мильтиад не удостоились подобной. Этот последний просил себе венка из оливковой ветви, но Сохан из Декелии восстал против него и сказал следующие слова, исполненные неблагодарности, но приятные народу: «Когда ты, Мильтиад, один будешь сражаться с варварами и победишь их, тогда требуй почестей одному себе!». Но почему дела Кимона столь приятны были афинянам? Не потому ли, что они под предводительством других оборонялись только от неприятелей, а под начальством Кимона могли сами им делать зло, нападали на их собственные земли, приобретали области и населили Эион и Амфиполь?
Афиняне в это время населили и Скирос, которым завладел Кимон следующим образом. Остров населяем был долопами*, народом, не искусным в земледелии и с древних времен занимавшимся разбоями на морях. Они дошли до того, что не щадили пристававших к берегам их и полагавшихся на их гостеприимство. Они ограбили и посадили в темницу некоторых фессалийских купцов, приставших к Ктесию. Эти люди, найдя случай вырваться из оков, обвинили город перед амфиктионами. Граждане Скироса не хотели удовлетворить купцов, а требовали, чтобы пеня взыскана была с тех, кто ограбил купцов и имел деньги их у себя. Грабители боялись, чтобы силой их к тому не принудили; они писали Кимону и звали его к себе с кораблями, обещаясь предать ему город. Кимон завладел островом, выгнал долопов и очистил Эгейское море от их разбоев. Узнав, что древний Тесей, сын Эгея, убежавший из Афин в Скирос, изменнически был убит на этом острове царем оного Ликомедом, который его боялся, Кимон старался отыскать гроб его, ибо незадолго перед тем афиняне получили от прорицалища приказание перевезти кости Тесея в свой город и воздавать ему почести, приличные герою. Место погребения его было неизвестно, ибо жители Скироса не объявили оного и не позволяли искать. Наконец после многих усилий гробница отыскана. Кимон перенес кости Тесея на свой корабль и, украсив их великолепно, отвез в отечество, почти через восемьсот лет после его смерти*; сие принесло народу великое удовольствие.
В воспоминание его славе учрежден известный славный суд поэтов-трагиков. Тогда играли первую пьесу Софокла, который был еще очень молод*. Архонт Апсефион*, приметя, что зрители были не согласны и разделены на две стороны, не избрал по жребию судей в этом стихотворческом прении. Когда же Кимон вместе с другими полководцами вступил в театр и принес божеству, покровителю сего места, узаконенные возлияния, то архонт не позволил им выйти, но обязав их клятвой, заставил сесть и быть судьями в этом деле. Их было десять, по одному из каждого колена. Важность судей возбуждала до чрезвычайности честолюбие исполнителей. Софокл признан победителем. Эсхил, говорят, был столь опечален и до того досадовал, что недолго пробыл в Афинах. В гневе своем он удалился в Сицилию, где умер и похоронен близ Гелы.
Поэт Ион повествует, что он, будучи очень молодым, приехал из Хиоса в Афины и ужинал вместе с Кимоном у Лаомедонта. По совершении возлияний гости просили Кимона петь. Он пел с такой приятностью, что присутствовавшие хвалили его и давали ему преимущество перед Фемистоклом в образовании, ибо Фемистокл говорил, что он не учился ни петь, ни играть на лире, но умел сделать малый и бедный город великим и богатым. После этого, как бывает обыкновенно за пиршеством, разговор обратился к подвигам Кимона. Многие рассказывали прекраснейшие из них; и Кимон рассказал одно из дел своих, которое казалось ему самым хитрым. Союзники захватили великое множество пленных из Сеста и Византия и поручили Кимону учинить раздел. Он на одной стороне поставил пленников, а на другой уборы их. Союзники жаловались на это разделение, как на неровное, но Кимон предлагал им взять одну из частей, уверяя, что афиняне будут довольны тою, которую им оставят. Самосец Герофит присоветовал союзникам лучше взять персидские уборы, нежели персов. Союзники послушались его и оставили афинянам пленных. Все тогда смеялись над Кимоном как над несмышленым, ибо союзники получили золотые цепи, ожерелья, богатые платья и пурпуровые мантии, а афиняне голые тела, мало способные к работе. Но вскоре после того друзья и родственники пленных приезжали из Фригии и Ликии и выкупали каждого из них великим количеством денег, так что Кимон четыре месяца содержал флот полученными от продажи их деньгами и притом республике доставил немалое количество золота.
Кимон, сделавшись уже богатым, похвальным образом употреблял в пользу сограждан свои сокровища, отнятые у варваров. Он велел снять с своих полей ограды, дабы иностранцы и нуждающиеся сограждане могли беспрепятственно доставать плоды. Ежедневно давал у себя стол, простой, но для многих сытный, к которому могли приходить все бедные и, будучи обеспечены в своем пропитании, заниматься свободно одними общественными делами. Но Аристотель говорит, что Кимон готовил стол не для всех афинян без различия, а для единоплеменных своих Лакиадов. Часто шли за ним хорошо одетые молодые люди, и каждый из них, когда попадался Кимону старый гражданин, одетый бедно, переменялся с ним плащом. Поступок сей почитался благородным. Эти самые молодые люди несли с собою достаточное количество денег, приближались к недостаточным порядочным людям на площади и, не говоря ничего, пускали им в руки несколько монет.
На это, кажется, намекает Кратин, комический поэт, говоря в своем представлении «Архилохов»:
И я, писец Митробий, чаял
С божественным и славным мужем,
Гостеприимнейшим из всех,
С Кимоном, первым из героев,
Что годы старости своей
В веселье проведу, счастливо.
Но ах! Оставил он меня
И прежде к мертвым удалился!
Леонтиец Горгий справедливо говорит, что Кимон приобретал богатство для того, чтобы употреблять его, а употреблял для того, чтобы заслужить почтение. Критий, один из тридцати тираннов, в элегиях своих желает себе: «Богатства Скопадов*, щедрости Кимона и побед Аркесила».
Спартанец Лих сделался известным среди греков только тем, что угощал иностранных во время гимнопедий*. Но щедрость Кимона превзошла древнее гостеприимство и человеколюбие афинян, которые по справедливости гордятся тем, что они распространили среди греков зерна, служащие к пище*, и научили людей употреблять для нужд своих ключевую воду и разводить огонь. Сделав дом свой общей для всех граждан гостиницей, позволив иностранным беспрепятственно брать в своих поместьях и первые зрелые плоды, и все то, что производят приятного разные времена года, Кимон некоторым образом ввел вновь в человеческую жизнь прославленное баснословием при Сатурне состояние, когда все было общее. Мнение людей, обвиняющих Кимона в том, будто бы он льстил народу, для привлечения его на свою сторону, и называющих поведение его демагогическим, опровергается образом мыслей сего мужа, преданного аристократии и лакедемонскому роду правления. Он вместе с Аристидом восставал на Фемистокла, слишком много возвышавшего силу народа, и впоследствии был в раздоре с Эфиальтом, который, из угождения к народу, хотел унизить Ареопаг. Все, управлявшие в то время республикой, кроме Аристида и Эфиальта, обогатили себя, грабя общественную казну, но Кимон всегда оказал себя в управлении непричастным дароприятию и до самого конца поступал и говорил бескорыстно. Говорят, что перс Ройсак, отложившись от своего государя, убежал с великими сокровищами в Афины, где клеветники не переставали мучить его. По этой причине он прибежал к Кимону и поставил у дверей его два сосуда, наполненные один серебряными, а другой золотыми дариками. Кимон, увидев их, усмехнулся и спросил у Ройсака: «Что ты хочешь иметь в Кимоне? Наемника или друга?» – «Друга!» – отвечал он. «Итак, – продолжал Кимон, – возвратись домой и возьми назад свои деньги, а я, сделавшись другом твоим, употреблю их, когда буду в них иметь нужду».
Хотя союзники афинян вносили деньги для продолжения войны, но не давали им ни кораблей, ни ратников и отказывались от походов, думая, что не имели более нужды воевать. Они желали только жить спокойно и обрабатывать поля свои, ибо варвары уже отступили и их не беспокоили. Афинские полководцы воинов и кораблей судили и наказывали не исполняющих свои обязанности и тем делали тягостной и ненавистной союзникам власть афинскую. Кимон шел противоположной им стезей: ни с кем из греков не поступал насильственным образом, а от тех, кто не желали идти с ним в поход, принимал деньги и пустые корабли, оставлял их, прельщенных спокойствием, заниматься домашними делами и из храбрых и отважных воинов, изнеженных жизнью и безрассудством своим, превращаться в земледельцев и робких купцов. Наполняя корабли афинянами по очереди и приучая их к военным трудам, Кимон, полученными от союзников деньгами, в короткое время сделал своих сограждан владетелями тех самых, кто давал им пособия. Поскольку афиняне были часто на море, имели всегда оружие в руках, от самых походов питались и учились воевать, то союзные народы привыкли их бояться и льстить им и мало-помалу превратились в данников их и подданных.
Ни один полководец столько не унизил и не обуздал гордости великого царя, как Кимон. Он не позволил ему свободно вырваться из Греции, но, преследуя его прежде, нежели варвары отдохнули и восстановили свои силы, иные области его разорял и покорял, другие возмущал против него и заставлял присоединяться к грекам, так что вся Азия, от Ионии до Памфилии, была совершенно очищена от персидских войск. Узнав, что персидские полководцы, с многочисленным войском и великим флотом, грозили
Памфилии, он предпринял устрашить их так, чтобы они не осмелились уже пускаться в море, лежащее по эту сторону Хелидонских островов. Он вышел из Книда и Триопия* с флотом, состоявшим из трехсот триер. Эти триеры построены были Фемистоклом, с самого начала были легки на ходу и подвижны. Кимон несколько расширил их и соединил палубы мостками, дабы с большим числом воинов и с большей смелостью можно было нападать на неприятелей. Он направил путь к городу фаселитов*, которые были греки, но не хотели ни пустить к себе флота, ни отстать от персидского государя. Кимон разорял их землю и приступал к стенам их. Но хиосцы, воевавшие вместе с ним, будучи издревле связаны дружбой с фаселитами, старались укротить его и между тем, пуская в город стрелы, к которым привязаны были письма, извещали жителей о намерении Кимона. Наконец успели примирить их. Фаселиты обязались заплатить десять талантов, следовать за ним и воевать против персов.
Эфор пишет, что Тифравст был тогда начальником царского флота, а Ферендат* – предводителем сухопутного войска. Но Каллисфен свидетельствует, что Ариоманд, сын Гобрия, имея верховную власть над всеми войсками, пристал флотом к реке Эвримедонту и не хотел дать сражение, ожидая восьмидесяти финикийских кораблей, которые плыли к нему с Кипра. Дабы предупредить их, Кимон приближался к персам с твердым намерением принудить их к битве, хотя бы они того и не хотели. Персы, не желая быть принужденными к сражению, вошли в реку. Когда же афиняне их преследовали, то они обратились к ним, по свидетельству Фанодема, с флотом, состоявшим из шестисот кораблей, а по словам Эфора – из трехсот пятидесяти*. Столь великая сила не произвела на море ничего достойного себя, но вскоре обратилась к твердой земле. Передние воины достигали берега и убегали к близстоявшему сухопутному войску; другие, будучи настигнуты, погибали вместе с кораблями. Многочисленность неприятельских судов доказывается тем, что хотя многие убежали, многие сокрушились и потонули, но афинянам досталось в руки двести судов.
После этого неприятельские сухопутные войска приблизились к берегу. Кимону казалось трудным сделать высадку в виду неприятеля с немногими утомленными греками и напасть на многочисленное свежее войско неприятелей, но, видя бодрость своих воинов, гордящихся своей крепостью и одержанной победой и желающих напасть на варваров, он высадил пехоту, еще пылающую от морского сражения. Быстро и с великим криком устремилась она на неприятелей. Персы устояли и твердо выдержали нападение. Началось жаркое сражение. Многие из афинян, отличные храбростью и достоинствами своими, пали на месте. Наконец после великих усилий греки, обратив в бегство варваров, убивали их, брали в плен, получали в добычу шатры их, наполненные сокровищами*. Таким образом, Кимон, как искусный подвижник, в один день дал два сражения и превзошел победу при Саламине тем, что дал сражение на твердой земле, и победу при Платеях тем, что дал сражение морское, и к этим двум победам присовокупил третью. Узнав, что финикийские корабли, не приспевшие к сражению, пристали к Гидру, Кимон поспешно выступил против них. Предводители неприятельские не знали ничего верного о том, что случилось с большими силами, они не доверяли и терялись в недоумении. Более всего устрашило их неожиданное нападение; они потеряли все корабли свои; воины большей частью погибли.
Это торжество Кимона столь много унизило высокое о себе мнение персидского царя, что он принужден был заключить оный славный договор, которым обязался отстать навсегда от греческого моря на столько пространства, сколько может конь пробежать в один день, и не содержать ни одного длинного медноносого корабля в морях, простирающихся от Кианейских скал* до Хелидонских островов. Каллисфен уверяет, что персидский царь сохранял договор не потому, что обязался, но будучи устрашен претерпенным поражением, так далеко отстал от греческих областей, что, когда Перикл с пятьюдесятью, а Эфиальт с тридцатью кораблями простерли свое плавание далее островов Хелидонских, то не встретили никаких варварских морских сил. Но в постановлениях народных, собранных Кратером, находится копия договора, как будто бы оный в самом деле заключен был. Говорят также, что по этому случаю афиняне соорудили жертвенник Миру и оказали отличные почести Каллию, отправившемуся послом к персидскому царю.
По продаже взятой добычи город получил способы к разным предприятиям и пристроил южную сторону крепости. Говорят, что Длинные стены, так называемые «Бедра», достроены были впоследствии, а первое основание их сделано издержками Кимона. При строении этих стен встретились места болотистые и топкие; почему он утвердил их безопасно, засыпав болото мелкими камешками и пустил в оное тяжелые камни. Кимон первый украсил город теми приятными местами, которые служили гражданам к препровождению времени и впоследствии были им весьма любезны. Площадь обсадил он платанами, а Академию, место сухое и безводное, превратил в рощу, орошаемую источниками, с тенистыми аллеями и чистыми местами для ристалища.
Фракийский Херсонес был еще занимаем некоторыми персами; они не хотели его оставить, но звали к себе на помощь фракийцев из внутренних областей, презирая Кимона, который с малым числом триер отправился из Пирея. Кимон напал на них с четырьмя кораблями и завладел четырнадцатью их судами, выгнал персов, победил фракийцев и весь Херсонес покорил афинянам. Потом победил в морском сражении фасосцев, которые отпали от афинян, взял у них тридцать два корабля, осадил и завоевал их город, завладел золотыми рудами, которые фасосцы имели на противоположном берегу, и всю их землю. Оттуда ему легко было переправиться в Македонию и отнять у македонян большую часть их земли. Он не сделал того, и потому обвиняли его в получении даров от царя Александра. Его неприятели соединились и сделали на него донос. Он защищался перед судьями своими и между прочим сказал, что он не связан дружбой с ионянами и фессалийцами, народами богатыми, подобно другим полководцам, которые желали только, чтобы им льстили и приносили подарки, но соединен дружбой с лакедемонянами, любя в их образе жизни простоту и умеренность, которые предпочитал всем сокровищам света; и что он радовался только тогда, когда обогащал город добычами, взятыми у неприятелей. Стесимброт, упоминая об этом суде, говорит, что Эльпиника пришла к Периклу и просила его о Кимоне, ибо он был сильнейший из обвинителей. Перикл, усмехнувшись, сказал ей: «Ты стара, Эльпиника, слишком стара, чтобы участвовать в таких делах». Но в суде Перикл оказал себя самым снисходительным из обвинителей и против него говорил только однажды, и то по своей должности.
Кимон был совершенно оправдан. Во время управления своего, находясь в городе, всегда удерживал и укрощал народ, наступавший на право знати и присвоивший себе всю силу и власть в правлении. Когда же опять он выступил в поход, то народ, чувствуя себя вовсе свободным, нарушил установленный в республике порядок и отечественные узаконения, и, водимый Эфиальтом, отнял у Ареопага ведение над судами, кроме немногих, завладел судилищами и вверг город в совершенную демократию в то время, когда уже Перикл имел большую силу и благоприятствовал стороне народной. Кимон, по возвращении своем, негодовал, видя униженную важность Ареопага, старался опять перенести к нему судейскую власть и восстановить аристократию, утвержденную во время Клисфена. Противники его кричали, возмущали народ против него, напоминали о связи его с сестрой и обвиняли его в лаконизме. К тому относятся и следующие известные стихи Эвполида, в которых он говорит о Кимоне:
Не злой он человек, но только любит пить;
В беспечности драгой спокойно любит жить;
Он в Лакедемоне нередко засыпает;
Эльпинику одну несчастной оставляет.
Пусть он предавался пьянству, пусть ни о чем не радел, но когда покорил столько городов, когда одержал столько побед, то нет сомнения, что никакой трезвый, никакой бдительный греческий полководец, ни прежде, ни после него живший, не может с ним сравниться.
Правда, что с самого начала он привержен был к лакедемонянам и одного из сыновей-близнецов своих, рожденных от жены его клейторянки*, назвал Лакедемонянином, а другого – Элейцем, как повествует Стесимброт. По этой причине Перикл часто упрекал им происхождением их со стороны матери. Но Диодор Землеописатель говорил, что как эти сыновья Кимона, так и третий, по имени Фессал, родились от Исидоки, дочери Эвриптолема, сына Мегакла. Впрочем, лакедемоняне возвысили Кимона, противясь уже Фемистоклу, они хотели, чтобы Кимон, который был еще молод, более его имел силы и власти в Афинах. Сначала афиняне смотрели на это с удовольствием, ибо, по благосклонности лакедемонян к Кимону, они получали немалые выгоды. Сперва, когда они возвышались и входили в дела союзников, лакедемоняне, из любви и уважения к Кимону, не оказывали за то неудовольствия. Он управлял большей частью делами Греции потому, что вел себя кротко с союзниками и старался угождать лакедемонянам. Впоследствии афиняне, сделавшись могущественнее и видя, что Кимон привержен был к лакедемонянам, негодовали на него, ибо при всяком случае он величал лакедемонян перед афинянами, в особенности же когда хотел упрекать их чем-либо или поощрял к чему, то обыкновенно говаривал им: «Не таковы лакедемоняне!» Этим он возбуждал против себя зависть и некоторое неудовольствие со стороны сограждан. Но клевета, которая против него столь много усилилась, имела следующее начало.
В четвертый год царствования Архидама, сына Зевксидама, случилось землетрясение, сильнейшее изо всех до того времени бывших*. Земля Лакедемонская провалилась во многих местах, Таигетские горы всколебались, и некоторые вершины гор оторвались. Весь город разрушился, осталось только пять домов, все прочие пали. Говорят, что молодые люди и мальчики занимались гимнастическими упражнениями в одном портике. За несколько минут до землетрясения показался заяц. Все мальчики, будучи уже намазаны маслом, из резвости выбежали и гнались за зайцем. В портике остались одни юноши; здание разрушилось, и все погибли под его развалинами. Гробницу их и поныне называют Воздвигнутой землетрясением. Архидам, поняв, какая опасность угрожает государству, и приметя, что граждане старались спасти из домов своих драгоценнейшие вещи, велел трубой дать знать о нашествии неприятелей, дабы они скорее собрались к нему с оружием. Это одно спасло в оное время Спарту, ибо илоты стекались от всех сторон с полей, чтобы истребить оставшихся от землетрясения спартанцев, но, найдя их вооруженными и устроенными в боевом порядке, удалились в другие города и явно вели войну, убедив к тому многих из жителей окрестных городов. В то самое время и мессенцы напали на Спарту. В крайности спартанцы послали Периклида в Афины и просили у афинян помощи. Поэт Аристофан, комически описывая посланника, говорит, что он, бледный, в красном плаще, сидя у жертвенника, просил вспомогательного войска.
Эфиальт противился этому, утверждая, что не должно вспомоществовать лакедемонянам и восстанавливать город, противоборствующий афинянам, что должно оставить гордость Спарты, поверженной и растоптанной ногами. Но Кимон, как говорит Критий, предпочел пользу Спарты приращению своего отечества, склонил народ на помощь спартанцам и сам выступил к ним с многочисленным войском. Ион сохранил и слова, которыми Кимон больше всего тронул афинян. Он просил их не оставить Грецию хромой и не допустить, чтобы город их был без пары.
Оказав помощь лакедемонянам, Кимон возвращался с войском через Коринф. Лахарт, начальник города, порицал его за то, что он ввел в оный войско, не испросив позволения у граждан. «Когда кто постучится у чужих дверей, – говорил Лахарт, – то не прежде входит, как по получении от хозяина позволения». – «Но вы, Лахарт, – отвечал Кимон, – не только не постучались у дверей клеонян и мегарян, но, разломав оные, ворвались в город с оружием, полагая, что везде отворено тому, кто больше имеет силы». Таким образом, он дал смелый ответ коринфянину в надлежащее время и продолжал путь с войском своим. Лакедемоняне призывали опять афинян к себе на помощь против ифомских мессенцев и илотов. Афиняне пришли, но лакедемоняне, боясь их смелости и блистательной славы, их одних изо всех союзников отослали назад, как людей беспокойных*. Афиняне удалились с гневом, явно негодуя на приверженных к Лакедемону граждан. Под маловажным предлогом они изгнали Кимона на десять лет, ибо такое время назначено для изгоняемых остракизмом.
Лакедемоняне, возвращаясь из похода, в котором избавили Дельфы от фокейцев, остановились лагерем у Танагры. Афиняне вышли против них, и Кимон с оружием присоединился к своему колену Энеиде, желая сразиться против лакедемонян вместе с согражданами своими. Но так называемый Совет пятисот, узнав о том, и боясь, как кричали его противники, чтобы он не расстроил фаланги и не привел в город лакедемонян, запретил полководцам принимать его. Кимон удалился, но просил Эвтиппа из Анафлиста* и всех друзей своих, которых наиболее обвиняли в лаконизме, крепко сражаться с неприятелем и самым делом опровергнуть подозрение своих сограждан. Друзья его, в числе ста человек, взяв его доспехи, положили их посреди своего строя и, соединившись в одно, сражались со всевозможной храбростью. Все пали на месте, оставив афинянам великое о себе сожаление и раскаяние в несправедливом на них подозрении. По этой причине и гнев афинян против Кимона не был продолжителен, как потому, что они помнили его заслуги, так и по тогдашним обстоятельствам, ибо они потеряли великое сражение при Танагре, а к лету ожидали нашествие пелопоннесцов на свою землю. Они вызвали Кимона из изгнания; он возвратился, по решению народному, писанному самим Периклом. Столько-то ссоры тогда были благородны, вражда умеренна и легко исчезающая, когда дело шло о пользе общественной! И честолюбие, управляющее всеми другими страстями, уступало пользе отечества, когда обстоятельства того требовали!
Кимон вскоре, по своем возвращении, прекратил войну и примирил республики. По заключении мира*, видя, что афиняне не могли быть в покое, но желали быть в беспрестанном движении и превращать свою силу военными предприятиями, дабы они не беспокоили греков, или, плавая флотом своим вокруг островов и Пелопоннеса, не подавали повода к междоусобным браням и на республику не навлекали жалоб со стороны союзников, он посадил войска на двести триер с намерением напасть вновь на Кипр и Египет. Он хотел, чтобы афиняне в одно и то же время упражнялись в войнах против варваров и справедливым образом получали себе выгоды, привозя в Грецию богатства своих природных неприятелей. Все было уже готово, и войско стояло на берегу, как Кимон увидел сон. Ему казалось, что сердитая собака лаяла на него и вместе с лаем, испустив голос, смешанный с человеческим, сказала: «Приди! Ты любезен мне и моим детям!» Трудно было объяснить это сновидение, но посидониец* Астифил, прорицатель и друг Кимона, сказал ему, что сие видение предзнаменует ему смерть. Он толковал его следующим образом: собака, лающая на человека, враг ему; врагу своему не иначе приятным быть можно, как умирая. Смешение голоса показывало, что враг есть перс, ибо войско персидское смешено из греков и варваров. После этого видения Кимон приносил жертвы Дионису, а жрец заклал животное. Сгустившуюся кровь его муравьи в великом числе принимали, помалу приносили к Кимону и мазали большой палец ноги его. Долгое время никто того не примечал, но лишь Кимон увидел это, как жрец предстал к нему, показывая, что печенка была без перепонки. При всем том, как ему нельзя уже было распустить войско, он вышел в море, шестьдесят кораблей отправил в Египет; с другими опять поплыл к тем же берегам. Он разбил царский флот, состоявший из кораблей финикийских и киликийских, покорял окрестные города и искал случая напасть на Египет*. Намерения его были велики, он хотел разрушить всю Персидскую державу, по той причине, что знал, в какой силе и славе находился у варваров Фемистокл, который принимал на себя предводительство над войсками царя, хотевшего действовать против греков. Но Фемистокл, как говорят, прекратил дни свои по своей воле потому, что не надеялся одержать верх над греками и превозмочь счастье и доблесть Кимона. Уже Кимон хотел предпринять великие подвиги, весь флот его был собран на Кипре. Он послал в Аммоново капище людей, чтобы спросить о чем-то тайном; зачем были он посланы, никому не известно. Аммон не дал посланным никакого ответа, но едва они прибыли, как велел им удалиться, ибо Кимон находился уже при нем. Посланные, услышав это, отправились к морю. Едва они пришли в греческое войско, которое тогда находилось в Египте, как узнали, что прорицалище разумело его кончину, сказав, что он был уже с богами.
Он умер, как многие уверяют, от болезни, во время осады Кития; иные говорят, от раны, полученной в сражении с варварами. Умирая, он велел своим приближенным отплыть тотчас и утаить его смерть. И так случилось, что ни варвары, ни союзники не знали о его смерти, и, как говорит Фанодем, афинский флот пристал к берегам своим безопасно, предводимый Кимоном, за тридцать дней до того времени умершим.
По смерти Кимона греческие полководцы не произвели ничего блистательного над варварами. Греки, обращенные на самих себя от демагогов сварливых, устремились к войне, не будучи никем удерживаемы. Дела персидского царя восстановились, и сила греческая им несказанно умалена. Спустя долгое время после Кимона Агесилай, царь спартанский, вступивший с оружием в Азию, вел недолго войну с полководцами царскими, начальствовавшими при море. Он не успел произвести ничего блистательного и великого; междоусобия и мятежи, восставшие между греками, заставили его возвратиться и оставить персидских сборщиков податей среди союзнических и дружеских городов. Но тогда, когда начальствовал Кимон, не видно было ни одного гонца с письмами со стороны персов, ни одного всадника их на берегу морском и на четыреста стадиев от оного.
Что прах Кимонов перевезен в Афины, о том свидетельствуют гробницы, и поныне называемые Кимоновыми. Но у китийцев находится в великом уважении некоторая гробница Кимона; оратор Навсикрат пишет, что во время голода и неурожая бог велел им не забывать Кимона, но почитать его существом высшим.
Лукулл
Дед Лукулла* достигнул некогда консульского достоинства, а Метелл, прозванный Нумидийским, был ему дядя со стороны матери. Что же касается до его родителей, то отец был изобличен в похищении общественной казны, а мать Цецилия обесславила себя дурным поведением. Лукулл в молодости своей до вступления еще в общественные дела и до принятия на себя какой-либо должности отличил себя тем, что противозаконные поступки авгура Сервилия, доносившего на отца своего, судом преследовал. Этот поступок Лукулла казался римлянам превосходным; все говорили о судопроизводстве как о славном подвиге, ибо доносить на кого-либо почиталось у римлян благородным делом. Им приятно было видеть юношей, нападающих на несправедливых людей, как добрых псов на зверей хищных. При производстве оного суда произошли великие распри; некоторые были ранены и убиты; Сервилий был оправдан.
Лукулл приобрел способность искусно говорить на двух языках: латинском и греческом. По этой причине Сулла, сочинив записки о делах своих, посвятил оные ему как умеющему лучше его сочинять и приводить в порядок историю. Красноречие его не было образованно и способно только к обыкновенным делам, подобно красноречию того, который Собранием движет так,
Как пораженный тун вращает моря бездну,
а как скоро выйдет из собрания, то «и сух, и мертв своим незнаньем». Лукулл в юности своей тщательно образовал и украсил себя свободными и изящными науками. В старости, после многих и трудных подвигов, он дал волю своему разуму покоиться и отдыхать в философии, возбудив созерцательные способности души и вовремя укротив свое честолюбие, после ссоры своей с Помпеем. Сверх того, об учености его рассказывают следующее. Будучи еще не больших лет, сперва в шутках, потом и вправду бился он об заклад с оратором Гортензием и историком Сизенной* в том, что он мог описать Марсийскую войну прозой или стихами, на греческом или на латинском языке, как по жребию ему достанется. По-видимому, жребий пал на греческую прозу, ибо существует и поныне на греческом языке история сей войны.
Хотя Лукулл изъявил брату своему Марку многие опыты редкой братней своей любви, но римляне более всего упоминают о следующем: Лукулл, будучи старше своего брата, не захотел прежде него получить место в правлении; он дождался вступления его в законный возраст и этим поступком прельстил народ до того, что был избран в эдилы вместе со своим братом во время своего отсутствия.
Во время Марсийской войны, в молодых летах, он оказал многие опыты смелости и благоразумия. Сулла более всего полюбил его за постоянство и кротость, привлек его к себе и с самого начала употреблял его во всех важных делах, между прочим и надзор за монетным делом. Большая часть денег была выбита в Пелопоннесе, во время войны с Митридатом, под надзором Лукулла. Эта монета названа «Лукулловой» и долгое время употреблялась у воинов во время войны, ибо легко ее разменивали.
Сулла, находясь в Афинах, владел сушей, но неприятели, обладая морем, отрезывали ему подвоз запасов. Он послал Лукулла в Египет и в Ливию, для приведения оттуда судов. В самую глубокую зиму Лукулл вышел в обширное море с тремя греческими легкими судами и с таким же числом родосских судов, имеющих по два ряда весел, и дерзостно нападал на неприятельские корабли, которые морем неслись отовсюду в великом множестве. Несмотря на то, Лукулл пристал к Криту и склонил жителей оного на свою сторону. Застав киренцев в расстройстве от многих тираннов и частых сражений, он восстановил спокойствие, устроил их республику, напомнил им слова Платона, сказанные им, как бы с некоторым вдохновением. Когда киренцы просили сего мудреца написать им законы и дать народу мудрый образ правления, то он отвечал им: «Трудно дать законы киренцам при таком их благоденствии». В самом деле, ничем нельзя так трудно управлять, как человеком, которому счастье благоприятствует; равным образом никто не принимает удобнее наставлений, как человек, которого счастье угнетает. И вот что сделало тогда киренцев послушными Лукуллу, дающему им законы.
Из Киринеи он отправился в Египет и потерял большую часть судов своих, при нападении на него морских разбойников. Сам он спасся и вступил торжественно в Александрию. На встречу его вышел весь флот, великолепно украшенный, как обыкновенно бывает, когда царь возвращается морем.
Молодой Птолемей* оказывал ему чрезвычайные ласки, дал ему комнаты и угощал в своем дворце: честь, которой до того времени не было оказано ни одному чужеземному полководцу. Издержки, определенные на его содержание, были не такие, какие давались обыкновенно другим, но вчетверо больше, хотя Лукулл ничего не принимал, кроме необходимого. Он также отказался от даров, которые царь к нему прислал, хотя оные стоили восемьдесят талантов. Говорят, что он не захотел ехать в Мемфис или осмотреть что-либо из удивительных и славных египетских достопамятностей. Он говорил, что сие есть занятие человека свободного и странствующего для своего удовольствия, а не того, который, подобно ему, оставил полководца под шатром на открытом поле перед самыми окопами неприятелей.
Птолемей, боясь войны, не вступил в союз с римлянами, но дал Лукуллу корабли для провожания его до Кипра. При самом отплытии царь, прощаясь с ним, обнял его и подарил ему богатейший смарагд, оправленный золотом. Лукулл сперва не хотел принять его, но когда царь показал ему вырезанный на нем образ свой, то Лукулл принял его, боясь, чтобы отказ не был сочтен знаком совершенной вражды и чтобы на море не покусились на жизнь его.
При самом плавании Лукулл собрал много кораблей от приморских городов, исключая тех, которые участвовали в морских разбоях. Переплавляясь на Кипр, известился он, что неприятельские корабли стояли на якоре и на мысах и подстерегали его. Он велел вытащить суда свои на берег и писал во все города о приготовлении припасов, как будто бы намеревался тут дожидаться весны. Но при первой благоприятной погоде неожиданно пустил суда свои в море и отправился в путь. Днем он спускал паруса, а ночью поднимал их, и таким образом благополучно достиг Родоса. Родосцы дали ему корабли; граждан Коса и Книда уговорил он отстать от Митридата и напасть на самосцев. Из Хиоса сам выгнал царских воинов, а колофонян освободил, поймав Эпигона, их тиранна.
В то самое время Митридат уже оставил Пергам и заперся в Питане*. Здесь Фимбрия окружил и осадил его со стороны твердой земли. Митридат, обращая свое внимание только на море, собирал к себе и призывал со всех сторон свои флоты, не дерзая вступить в сражение с Фимбрией, мужем смелым и победившим уже его. Фимбрия приметил его намерение, не имея морских сил, писал Лукуллу, просил его поспешить с флотом своим для совершенного вместе с ним поражения враждебнейшего им и опаснейшего из царей, дабы великая и многими трудами и усилиями преследуемая добыча – Митридат, попавшись в сети и будучи пойман, не успел вырваться из рук их. Фимбрия представлял ему, что никто столько славы не приобретет в этом деле, как тот, кто помешает его побегу и захватить бегущего, и что дело сие припишется им обоим, ибо один свергает его с твердой земли, а другой удерживает на море, и таким образом прославленные подвиги Суллы у Орхомена и под Херонеей не будут иметь для римлян никакой цены.
Слова Фимбрии были не без основания; всякому известно, что если бы тогда Лукулл послушался его, привел бы туда свои корабли, будучи недалеко, и оградил бы гавань флотом, то война была бы кончена и все избавились бы многочисленных бедствий. Но Лукулл, предпочитая ли долг свой к Сулле своей собственной и своего отечества пользе или ненавидя Фимбрию, как злодея, за то, что он из любоначальства сделался убийцей друга своего и полководца*, или по некоему божественному определению щадя в Митридате будущего своего противоборника, не последовал его представлениям, но дал Митридату время отплыть и посмеяться силе Фимбрии. Несмотря на это, Лукулл после того, во-первых, разбил Митридатовы корабли, показавшиеся при Лекте* Троадском; потом увидя при Тенедосе стоявшего с великим силами на якоре Неоптолема, выступил против него и плавал впереди всех на родосской пентере, управляемой Дамагором, человеком, приверженным к римлянам и искуснейшим в морских битвах. Неоптолем, устремясь на него с сильной греблей, велел своему кормчему ударить на корабль римский. Дамагор, боясь тяжести неприятельского корабля, вооруженного медным носом, не осмелился идти на оный прямо, но приказал быстро отвернуться и нажимать корму. Корабль, опустившись в той стороне, принял удар в подводные части свои, и потому оный не причинил ему никакого вреда. Между тем приспели его товарищи. Лукулл велел обратиться против неприятеля и, оказав в этом случае подвиги достопамятные, обратил в бегство и преследовал Неоптолема.
После того присоединясь к Сулле, который находился в Херсонесе и хотел переправиться на другую сторону, Лукулл обезопасил его переправу и оказал ему в том помощь. По заключении мира Митридат удалился в Эвксин*. Сулла наложил на Азию двенадцать тысяч талантов пени, приказал Лукуллу взыскать деньги и чеканить из них римскую монету. При такой суровости Суллы Лукулл был некоторым утешением для городов; он вел себя не только правдиво и бескорыстно, но еще кротко и человеколюбиво в препоручении, столь ненавистном и жестоком.
Когда митиленцы* явно отстали от Суллы, то Лукулл желал, чтобы они образумились и за приверженность свою к Марию легко были наказаны. Но видя, что они были тверды в своем упорстве, он прибыл к ним, победил в сражении, запер в городе и осадил их. Потом явно среди дня удалился в Элею, но возвратившись тайно, стал спокойно близ города в засаде. Митиленцы, считая римский стан оставленным, в беспорядке и с великой дерзостью устремились на разграбление оного. Лукулл напал на них; многих поймал живых, убил пятьсот человек, которые защищались, взял шесть тысяч невольников и получил добычу бесчисленную.
По некоторому неисповедимому счастью, Лукулл, занимаясь долговременно своим делами в Азии, сделался непричастным тем бесчисленным и многоразличным бедствиям, которыми в Италии Марий и Сулла отягчали род человеческий. При всем том он не менее прочих друзей Суллы пользовался его уважением. Сулла, как выше сказано, посвятил ему свои записки и из одной любви и, умирая, назначил его опекуном над своим сыном, миновав Помпея. Это, кажется, было первой причиной ссоры их и ревности друг к другу, когда они еще были молоды и горели страстью к славе.
Спустя несколько времени по смерти Суллы Лукулл был консулом вместе с Марком Коттой во время сто семьдесят шестой олимпиады. Многие хотели возобновить войну с Митридатом*, и Котта сам говорил, что война «не пресечена, но только усыплена». По этой причине Лукулл был весьма недоволен тем, что ему досталась по жребию Галлия, лежащая внутри Альпийских гор, в которой не открывалось поля ни к каким великим подвигам. Более всего беспокоили его успехи Помпея в Иберии; можно было предвидеть, что по окончании Иберийской войны не другой кто, как Помпей, будет избран полководцем против Митридата. По этой причине, когда Помпей требовал денег и писал, что ежели их не получит, то оставит Иберию и Сертория и возвратится в Италию с войском, то Лукулл всеми силами старался исполнить его требования, дабы во время консульства его Помпей не имел никакого предлога возвратиться в Италию. Лукулл знал, что вся республика покорится Помпею, если он только явится с войском, столь многочисленным. Сверх того, Цетег*, имевший тогда в республике величайшую силу, ибо все его слова и поступки клонились к угождению народу, был враг Лукуллу, который гнушался образом жизни его, исполненной разврата, наглости и пороков. Против него Лукулл вел явную войну. Но Луция Квинта, другого трибуна, восставшего против постановлений Суллы и старавшегося переменить настоящий образ правления, Лукулл успел отклонить от сего предприятия. Он успокоил его честолюбие частными и общенародными увещеваниями, управляя началом страшного политического недуга с великим искусством, к спасению республики.
В это время получено было известие о смерти Октавия, управлявшего Киликией. Многие с жадностью желали получить эту область и льстили Цетегу, который, по великой силе своей, мог оную доставить, кому бы он ни захотел. Лукулл не дорого ценил эту провинцию, но, думая, что когда ее получит, то, по близости оной к Каппадокии, граждане никому другому не поручать вести войну с Митридатом, он употребил все средства, чтобы оная не досталась другому. Наконец, против своего свойства и по необходимости, сделал он дело нечестное и непохвальное, но полезное к достижению своей цели. Оно было следующее. В Риме была женщина по имени Преция; она славилась между прочими красотой и наглостью, хотя поведением своим не была лучше явных прелестниц. Будучи искусна пользоваться властью тех, которые были с нею в связи, для содействия своим друзьям в их искательствах и честолюбивых намерениях, она к своим приятностям присоединила еще в глазах многих и то преимущество, что покровительствовала своим друзьям, что была деятельна и искусна в делах, отчего приобрела еще большую силу. Когда же она пленила Цетега, который был тогда во цвете славы своей и управлял народом по своей воле, когда он был прельщен ею и она соответствовала любви его, то вся сила республики перешла в ее руки. Ничего не производилось общенародно без старания Цетега, ничего не делал Цетег без приказания Преции. Эту-то женщину подкупил Лукулл подарками и прельстил ласкательствами. Кроме того, показывать себя покровительницей Лукулла в его домогательствах – какая великая награда для женщины надменной и честолюбивой! Цетег вскоре начал превозносить похвалами Лукулла и просить для него Киликию. Получив ее единожды, он не имел уже нужды более в помощи Преции и Цетега. Все единогласно препоручили ему Митридатскую войну, как полководцу, лучше которого никто не мог ее вести, ибо Помпей тогда воевал еще против Сертория, а Метелл* отказывался от военных предприятий по причине старости своей. Этих только двух полководцев можно было противопоставить Лукуллу как достойных его противоподвижников. Со всем тем Котта, товарищ Лукулла в консульстве, убедив сенат своими просьбами, был отправлен на кораблях, чтобы охранять Пропонтиду* и защищать Вифинию.
Лукулл, с набранным в Риме легионом, переехал в Азию и принял начальство над войсками. Все они были давно уже испорчены негой и корыстолюбием, а так называемые фимбрианцы, привыкшие к безначалию, были к повиновению не способны. Эти-то воины, наглые и беззаконные, но храбрые, могущие переносить все трудности и весьма искусные в войне, с Фимбрией убили Флакка, консула и полководца своего, а потом самого Фимбрию предали Сулле. Но Лукулл в короткое время наглость одних укротил, а других исправил. Тогда в первый раз, по-видимому, они узнали, что есть истинный начальник и полководец, ибо дотоле они привыкли быть ласкаемы и служить так, как им было угодно.
Дела неприятелей находились в следующем положении. Митридат, подобно большей части софистов, сначала гордо и надменно восстав против римлян с войском слабым и неспособным к войне, но с виду блистательным и пышным, наконец, к стыду своему, упал. Наставленный несчастиями, когда он в другой раз хотел предпринять войну, то ограничил свои силы приготовлениями истинными и нужными к войне. Он изгнал из своих войск разнородные толпы, многоязычные крики и угрозы варваров; оставил позлащенные и драгоценными камнями украшенные оружия, как добычу, достающуюся победителям и не придающую никакой крепости, оные носящим. Он велел ковать мечи по римскому обычаю, составить щиты тяжелые и крепкие; собрал коней, более приученных к войне, нежели богато украшенных, образовал пехоту, наподобие римской фаланги, из ста двадцати тысяч воинов, и конницу из шестнадцати тысяч, не считая, в том числе, вооруженных серпами колесниц, возимых четырьмя конями, коих было до ста. Он приготовил корабли без позлащенных шатров, без бань для наложниц, без женских комнат, роскошных и богато убранных; он наполнил оные оружиями, стрелами и деньгами и напал на Вифинию. Города принимали его с удовольствием; не только эта провинция, но и вся Азия впала в прежние недуги и претерпевала несносные тягости от римских заимодавцев и сборщиков податей. Этих-то грабителей, подобно гарпиям похищающих у жителей пищу, Лукулл впоследствии изгнал из Азии совершенно, но тогда наставлениями своими старался сделать их умереннее и укрощал мятежи народов, из которых никто не хотел остаться спокойным.
Между тем как Лукулл занимался такими делами, Котта, думая, что нашел благоприятное для себя время, приготовлялся воевать с Митридатом. Получив от многих известие, что наступающий Лукулл уже находится во Фригии, и думая, что триумф уже в его руках, дабы Лукулл не имел в нем участия, поспешил дать сражение, но пораженный в одно время на море и на суше, он потерял шестьдесят судов со всеми людьми и четыре тысячи пехоты, сам был заперт неприятелями и осажден в Халкедоне и только от Лукулла ожидал спасения. Многие советовали полководцу пренебречь Котту и идти далее, уверяя его, что он займет все царство Митридатово, которое было без защиты. Воины в особенности были такого мнения и негодовали на Котту, который не только себя и своих подчиненных погубил своим безрассудством, но еще препятствовал и им, тогда как они могли победить, не сражавшись. Лукулл в речи своей объявил им, что лучше хочет вырвать одного римлянина из рук неприятелей, нежели завладеть всеми их сокровищами. Когда Архелай*, который в Беотии предводительствовал войском Митридата, а потом, отстав от него, присоединился к римлянам, старался уверить его, что стоит только ему показаться в Понте, дабы все покорить, то Лукулл отвечал: «Я не должен быть трусливее обыкновенных охотников, не должен проходить мимо зверей и входить в пустые их норы». После этих слов обратился он на Митридата с войском, состоявшим из тридцати тысяч пехотинцев и двух тысяч конников. Став в виду неприятелей, он был поражен их множеством и решился не давать сражения, а длить только войну.
Когда же полководец Марий, посланный Серторием к Митридату с войском, встретился с Лукуллом и хотел с ним сразиться, то Лукулл стал в боевой порядок. Оба войска уже сходились одно с другим, как без всякой явной перемены вдруг раздался воздух и явилось некоторое пламенновидное тело, нисходящее в средину двух войск. Видом оно походило на бочку, а цветом на растопленное серебро. Обе стороны, устрашась сего явления, расступились. Это происшествие случилось, как говорят, во Фригии, при месте, называемом Офрия. Лукулл, рассудив, что никакие человеческие приготовления и никакие богатства не могут содержать долгое время, особенно же в виду неприятеля, столько тысяч войска, сколько имел Митридат, велел привести к себе одного из пленников. Он расспрашивал у него, во-первых, много ли было с ним под одним шатром воинов? Потом: много ли оставалось в шатрах припасов? Получив от него ответы, он велел ему удалиться и разведывал о том же у другого и третьего; потом сличил количество заготовленных запасов с числом питающихся и заключил, что через три или четыре дня неприятель не будет иметь припасов. По этой причине он тем более утвердился в мыслях своих длить войну и собирал множество припасов в свой стан, дабы, находясь в изобилии, свободнее ожидать благоприятного случая, когда неприятель совершенно оскудеет.
В то время Митридат злоумышлял против кизикийцев, уже пораженных в сражении при Халкедоне. Они потеряли тогда три тысячи человек и десять кораблей. Чтобы сокрыть от Лукулла свое предприятие, он пошел на них тотчас после ужина, во время ночи темной и дождливой, на рассвете был он уже перед городом и поставил стан свой на горе Адрастии*. Лукулл узнал о том и погнался за ним, будучи доволен тем, что ночью в беспорядке не пошел на неприятелей, и остановился при селении, именуемом Фракия, в весьма выгодном положении, в рассуждении дорог и мест, через которые по необходимости Митридатовы войска получали запасы. По своей прозорливости предвидя будущее, он не скрыл этого от своих воинов, и лишь только поставили стан и перестали работать, он, собравши всех, с гордостью говорил им, что после немногих дней без пролития крови вручит им победу.
Митридат обступил кизикийцев с твердой земли войсками, в десяти отделениях расположенными, а с моря оградил своим кораблями пролив, отделяющий город от твердой земли, и таким образом с двух сторон осаждал город*, жители которого стояли твердо против всех опасностей и были в готовности претерпеть для римлян все крайности, но тревожились неведением, где Лукулл находился, не имея о нем никакого известия. Хотя стан его был в виду их, но они были обмануты неприятелем, который, указывая им римлян, стоявших на высотах, говорил: «Видите? Это войско армян и мидян, присланное Тиграном на помощь Митридату». Кизикийцы были изумлены, видя себя окруженных со всех сторон столь страшными силами, и отчаивались в помощи даже и тогда, когда бы Лукулл к ним прибыл. Демонакт, посланный к ним от Архелая, первый известил их о присутствии Лукулла. Они не верили словам его, думая, что все выдумано для утешения их. В то самое время явился к ним мальчик, убежавший из плена неприятельского. Они спрашивали у него, не слышно ли, где Лукулл находится? Мальчик смеялся при таком вопросе, думая, что с ним шутят. Но, приметя, что они говорили без шуток, он указал рукой на римские окопы, и жители ободрились духом.
Недалеко от Кизика есть озеро, называемое Даскилийским*, по которому можно плавать на довольно больших лодках. Лукулл взял из них самую большую, перевез ее на колесах в море и посади на нее воинов столько, сколько в ней можно было поместить. Ночью они переправились, не будучи примечены, и вступили в город.
Кажется, само божество, уважая мужество и твердость кизикийцев, ободрило их многими явственными знамениями. Тогда настало время празднества Персефоне*. Жители, не имея черной коровы для принесения в жертву богине, сделали животное из теста и поставили перед жертвенником. Но посвященная и питаемая для богини корова, которая с другими стадами кизикийцев паслась на другой стороне моря, в тот самый день отделилась от своего стада, одна переплыла море, пришла в город и стала перед жертвенником. Богиня сама явилась во сне городскому писцу Аристагору и сказала ему: «Я веду ливийского флейтиста на понтийского трубача*. Скажи гражданам, чтобы они были благонадежны». Кизикийцы удивлялись таким речам. При наступлении дня начал дуть сильный ветер, море чрезвычайно волновалось. Стоявшие у самых стен городских царские машины, удивительные произведения фессалийца Никонида, треском и шумом своим предвещали будущее. Тогда восстал южный ветер невероятной силы; сокрушил все машины в самое короткое время, потряс и низверг деревянную башню, имевшую сто локтей вышины. Повествуют также, что многим жителям Илиона явилась во сне Афина, облитая потом. Она, показывая разодранную часть своего покрывала, вещала им, что она идет для принесения помощи кизикийцам. Илионцы показывают столп с надписями и постановлениями, относящимися к этому происшествию.
Доселе Митридат, обманутый своими полководцами, не ведал о голоде своего войска и только печалился о том, что кизикийцы избегали осады. Но вскоре гордость его и упрямство исчезли, когда почувствовал, в какой нужде были его воины, питавшиеся уже человеческим мясом, ибо Лукулл не вел с ним войны только для виду, но сильно наступал на него самым делом и все средства употреблял к отнятию у него запасов. По этой причине, когда Лукулл занялся осадой одной крепости, Митридат поспешил воспользоваться временем, выслал в Вифинию почти всю конницу с возовым скотом и ненужную пехоту. Лукулл, узнав о том, прибыл ночью в стан и поутру в самую дурную погоду, взял десять когорт и конницу, погнался за ним, несмотря на снег и на все трудности дороги. Многие из его воинов, по причине холода, не могли следовать за ним и отставали позади. С теми, кто был при нем, догнал он неприятеля на реке Риндака, поразил его и обратил в бегство, так что женщины из Аполлонии* выходили за стены отнимать обозы и грабить убиенных. Убито было великое число неприятелей, в плен взято шесть тысяч коней, несчетное множество скота и пятнадцать тысяч воинов. Лукулл, ведя их за собою, прошел мимо неприятельского стана. Я удивляюсь Саллюстию, который говорит, что римляне тогда в первый раз увидели верблюдов. Ужели он думает, что победившие прежде Антиоха под предводительством Сципиона и незадолго перед тем сражавшиеся под Орхоменом и при Херонее не имели случая видеть это животное?
Митридат вдруг обратился в бегство. Дабы отвлечь Лукулла от преследования и занять его позади себя, он послал корабленачальника Аристоника в Греческое море, но тот не успел отплыть, как изменой был предан в руки Лукулла, с десятью тысячами золотых монет, которыми хотел некоторых подкупить в римском войске. Митридат убежал через море, а полководцы его вели войско сухим путем. Лукулл напал на них при реке Граника*; великое число взял в плен; на месте положено двадцать тысяч; всех же, как говорят, ратников и служителей сего многочисленного войска погибло, как полагают, без малого триста тысяч человек.
Лукулл, вступив в Кизик, был принят с отличными почестями и любовью*. Потом, идучи по берегам Геллеспонта, собирал флот, прибыл в Троаду и остановился ночевать в храме Афродиты. Когда он уснул, то ночью предстала ему богиня и молвила:
Бодрый лев! Почто дремлешь? Серны от тебя недалеко!
Проснувшись, он позвал своих друзей и рассказал им сон. Тогда была еще ночь. В то самое время прибывшие из Илиона люди известили его, что в Ахейской пристани* появилось тридцать царских судов, плывущих на Лемнос. Лукулл тотчас устремился на них, взял их и убил Исидора, их начальника. Потом поспешил напасть и на других правителей судов. В то время они стояли на якоре, но, увидев его, начали вытаскивать суда свои на землю и сражались с палубы. Они поражали многих Лукулловых воинов, ибо место не позволяло римлянам ни обойти их, ни вытеснить спереди своими кораблями, морем колеблемыми, корабли неприятельские, опиравшиеся о берег и твердо стоявшие. Но Лукулл нашел, хотя с трудом, на острове место, к которому мог пристать, и высадил отборнейших своих воинов, которые напали с тылу на неприятелей; одних убивали, других принуждали рубить канаты и, пускаясь в море, ударяться кораблями о корабли и попадать под суда Лукулла. Неприятелей убито было великое множество. В числе пленников найден и полководец Марий, посланный Серторием к Митридату. Он был одноглазый; по этой причине Лукулл приказал воинам своим при самом нападении не убивать никого одноглазого, дабы Марий, попавшись ему, умер с поношением и ругательством.
По окончании подвига Лукулл спешил вслед за бегущим Митридатом. Он надеялся, что застанет его в Вифинии, запертого Воконием, которого он послал в Никомедию с кораблями, для удержания бегущего Митридата. Но Воконий, занимаясь самофракийскими священными таинствами и торжествами, замедлил исполнить его повеления. Между тем Митридат с флотом своим до возвращения Лукулла спешил вступить в Понт, но страшная буря, постигшая его, частью потопила корабли его. Все берега несколько дней кряду были покрыты корабельными обломками, выбрасываемыми бурей. Сам Митридат, находясь на грузовом судне, которое, при всем усилии кормчих, среди сильного волнения, не могло ни приблизиться к земле, по причине величины его, ни держаться долго на море, по своей тяжести и по множеству вступившей в него воды, бросился в разбойничье судно и, предав себя морским разбойникам, против всякой надежды, спасся бегством в Гераклею Понтийскую, претерпев великие опасности.
Итак, гордое представление Лукулла сенату не навлекло на него гнева богов, ибо когда сенат для продолжения войны хотел назначить три тысячи талантов на снаряжение флота, то Лукулл в письмах своих, употребляя выражения высокомерные, уверял, что без таких издержек и приготовлений, с одними кораблями союзников принудит Митридата оставить море. Ему это удалось при помощи самих богов, ибо говорят, что гневом Артемиды Приапской* постигла понтийцев оная буря за то, что они ограбили храм ее и похитили кумир.
Многие советовали тогда Лукуллу отложить войну, но он, не слушаясь их, через Вифинию и Галатию вступил в области Митридата. Сначала терпел он недостаток в запасах. Тридцать тысяч галатов следовали за войском, неся на плечах по медимну пшеницы. Но идучи далее и все покоряя, он имел такое изобилие в своем стане, что быка продавали по одной драхме, а невольника по четыре драхмы. Другой добычи ни во что не ставя, одни не брали, другие истребляли; некому было ее продавать, ибо у всех было всего много. Но для разорения области они простирали свои набеги до Фемискиры* и до полей Фермодонта. Несмотря на то, воины жаловались на Лукулла за то, что он брал все города мирным путем и не давал им случая обогатиться расхищением оных. «Хотя не великого труда стоит, – говорили они, – взять теперь Амис, город цветущий и богатый, если только усилить осаду, но мы оставляем его. Лукулл ведет нас к степям Тибаренским и Халдейским, дабы там сражаться с Митридатом». Лукулл, надеясь, что все это не доведет воинов до такого безумия, какое оказалось впоследствии, не заботился о них и не уважал их ропота. Перед теми же, которые обвиняли его в том, что он теряет время вокруг местечек и маловажных городов и между тем позволяет Митридату умножать свои силы, он оправдывал себя, говоря: «Я этого-то и желаю и медлю с умыслом, чтобы государь сделался опять великими и собрал многочисленное войско, чтобы он мог устоять против нас, когда нападем на него, и не предался бы бегству. Не видите ли, что позади его беспредельная, необозримая пустыня; вблизи Кавказ, многие и далеко простирающиеся горы, могущие вместить и сокрыть в себе тысячи царей, избегающих битвы; что путь от Кабиры* до Армении недалек и что государством обладает Тигран*, царь царей, имеющий великую силу, которой отрезает парфян от Азии, переселяет в Мидию греческие города, держит во власти своей Сирию и Палестину, умерщвляет царей, наследников Селевка, влечет в плен жен и дочерей их? Этот царь, союзник и зять Митридата, не презрит его, когда он попросит у него помощи, но начнет войну против нас. Таким образом, желая изгнать Митридата, мы подвергнемся опасности вооружить против себя Тиграна, который давно ищет причины восстать на нас и для которого благовиднейшим предлогом будет то, чтобы оказать помощь царю и другу в несчастии. Для чего нам добиваться этого, для чего научать Митридата, с кем против нас ему воевать должно, когда он того не знает; для чего принуждать его предать себя Тиграну, когда он того не хочет, когда считает себе бесчестием просить у него помощи? Не полезнее ли дать ему время отдохнуть и собрать силы в областях своих? Не лучше ли нам воевать с колхами и тибаренами, которых многократно мы побеждали, нежели с мидянами и армянами?»
Рассуждая таким образом, Лукулл провел долгое время вокруг Амиса*, который осаждал слабо. По прошествии зимы он поручил Мурене продолжать осаду города, а сам пошел на Митридата, находившегося в Кабирах с войском, состоящим из сорока тысяч пехоты и трех тысяч конницы, на которую более всего полагался. Митридат решился твердо стоять против римлян. Он переправился через реку Лик и вызывал их на равнину. В сражении с конницей римляне обратились в бегство. Помпоний, муж довольно знаменитый, взят был израненный и приведен к Митридату, в самом опасном положении от полученных ран. Митридат спросил его, сделается ли он ему другом, когда спасет ему жизнь? «Да! – отвечал ему Помпоний. – Когда примиришься с римлянами, а если нет, я твой враг!» Митридат, удивясь его твердости, не сделал ему никакого зла.
Между тем Лукулл боялся пуститься на равнины, по причине множества неприятельской конницы, и не решался идти далее горами, по которым дорога была длинна, лесиста и трудна. По счастью, привели к нему некоторых греков, убежавших в одну пещеру. Старший из них, по имени Артемидор, обещал Лукуллу привести его и поставить на безопасном для стана месте, в котором есть крепость, висящая, так сказать, над Кабирами. Лукулл поверил ему. При наступлении ночи развел он огни и пустился в путь. Пройдя безопасно узкие проходы, он занял укрепление, днем явился над самыми неприятелями, поставил стан на местах, с которых удобно было напасть на неприятеля, когда бы он захотел сражаться, и которые равно доставляли ему безопасность, если бы он решился остаться спокойным.
В это время ни одна из сторон не имела намерения испытать сил своих. Но случилось так, что царские воины погнались за оленем, а римляне вышли к ним навстречу, дабы их отрезать. Они сошлись, началось сражение, число воинов с обеих сторон умножалось, наконец, воины Митридата остались победителями. Римляне, видя с окопов обращение ратников своих в бегство, негодовали, прибегали к Лукуллу, просили его вести их против неприятеля и подать знак к сражению. Лукулл, желая им показать, сколь важны в сражениях и опасностях присутствие и явление разумного полководца, велел им остаться в покое; сам сошел на равнину и, встретив первых из бегущих, приказал им остановиться и вместе с ним обратиться к сражению. Одни повиновались, другие, следуя примеру их, возвратились назад, соединились и, разбив неприятелей, гнались за ними до самого стана. По возвращении своем в стан Лукулл наказал бежавших от сражения положенным бесчестием. Он велел им в туниках неопоясанных рыть окопы в двенадцать футов в присутствии других воинов.
В стане Митридата находился тогда некоторый дандарийский правитель, варварского народа, обитающего на Мэотиде, по имени Олтак, человек, отличный телесной крепостью и смелостью в военных действиях, способный давать советы в важнейших обстоятельствах, при том приятный в обхождении, услужливый и умеющий угождать. И вот он, завидуя одному из своих единоплеменных правителей, которому оказывали предпочтение, обещал Митридату важную услугу: умертвить Лукулла. Царь одобрил намерение его и сделал ему нарочно некоторые обиды, для возбуждения притворного негодования его. Олтак убежал к Лукуллу, который принял его благосклонно, ибо о нем много говорили в римском войске. Вскоре Лукулл узнал его лучше, еще более полюбил за остроумие и приятность в обращении и делал его иногда участником стола своего и совещаний. Когда дандарий думал, что уже настало благоприятное время к исполнению намерения его, то велел он служителям своим вывести из стана коня своего, сам же в полдень, когда воины отдыхали, пошел к шатру Лукулла, надеясь, что никто не воспретит ему войти, как другу полководца, и уверяя, что имеет сообщить ему нечто важное. Он вошел бы беспрепятственно, когда бы сон, который столь много вождей погубил, не спас в этом случае Лукулла. Он отдыхал тогда, и один из служителей его по имени Менедем, стоявший у дверей, говорил Олтаку, что он пришел не вовремя, что Лукулл только что предался покою и заснул после долгого бдения и великих трудов. Олтак не хотел удалиться и сказал, что войдет, хотя бы он ему не позволил, ибо хочет говорить с Лукуллом о весьма нужном и важном деле. Менедем с досадой сказал, что нет ничего важнее спокойствия самого Лукулла, и вытолкнул его обеими руками. Олтак устрашился, вышел из стана, сел на коня своего и возвратился к Митридату, ничего не произведши. Вот как случай придает действиям, равно как и лекарствам, силы то гибельные, то спасительные!
После некоторого времени Лукулл отправил Сорнатия с десятью когортами, для привоза припасов. Менандр, один из полководцев Митридата, погнался за ним, но Сорнатий дал ему сражение и разбил его с великим кровопролитием. Вскоре после того послан был Адриан с войском и в том же намерении, дабы воинам доставить всевозможное изобилие в припасах. Митридат не оставил этого без внимания; он выслал против него Менемаха и Мирона с великим числом конницы и пехоты. Все, кроме двух, изрублены были римлянами. Митридат старался скрыть важность этого поражения, разглашал, что оно малозначащее, и произошло более всего от неопытности начальников. Но Адриан с торжеством прошел мимо его стана, ведя за собою великое число возов, наполненных запасами и добычей. Этот случай привел Митридата в отчаяние, воины его впали в смятение и ужас. Решено уже было не оставаться там далее. Царские приближенные начали вывозить тайно свои имущества, между тем как другим воинам это было запрещено. Они толпились при выходе из стана и, будучи исполнены ярости, начали грабить имущество своих начальников и умерщвлять их. Здесь Дорилай, полководец царский, погиб за одну багряницу, которую он носил на себе. Жрец Гермий был растоптан у самых ворот. Сам Митридат без последователей, без конюшего, в толпе смешенных ратников, вырвался из стана, не имея даже коня царского. Спустя долгое время после того евнух Птолемей, увидев его, несомого потоком бегущих, соскочил с лошади своей и отдал ее Митридату. Уже римляне наступали, почти держали его в руках своих, едва не настигли его, уже были от него близко, как постыдное любостяжание воинов исторгло из рук римлян эту, столь долго и с такими опасностями преследуемую добычу, и лишило венца победоносного Лукулла. Конь Митридата мог уже быть пойман воинами, как один из лошаков, везущих царское золото, стал между царем и ними. Случайно ли сие случилось, или царь сам пустил его с намерением к преследующим, того не известно; воины остановились, чтобы разграбить золото, и ссорясь между собою, дали ему время убежать. Корыстолюбие воинов было причиной не одной только этой великой потери, но еще другой, весьма важной. Лукулл взял в плен Каллистрата, царского тайного поверенного, и велел некоторым воинам отвести его, но они, приметя у него в поясе пятьсот золотых монет, умертвили его. При всем том Лукулл предал грабежу стан неприятельский.
По покорении города Кабир и большей части других крепостей, Лукулл нашел в них великие сокровища. В темницах было заключено много греков и царских родственников, которые почитали себя давно уже для света умершими и для которых освобождение, получаемое от милости Лукулла, было, можно сказать, воскресением и возрождением. Там найдена была к своему спасению и Нисса, сестра Митридата, ибо другие сестры и жены Митридата, находившиеся далеко от опасности и почитавшие себя спокойными в Фарнакии*, погибли все от руки евнуха Бакхида, посланного к ним от Митридата после побега. В числе этих женщин были сестры царевы: Роксана и Статира, девицы, бывшие уже около сорока пяти лет, и две жены его, родом ионянки – Береника из Хиоса и Монима из Милета. Эта последняя прославилась в Греции тем, что царь влюбился в нее и, дабы склонить ее к взаимной любви, послал ей пятнадцать тысяч золотых монет. Она их отвергла и была непреклонной до тех пор, пока он не заключил с нею брачного договора и не прислал к ней диадемы, провозгласив ее царицей. Эта несчастная царица еще прежде провождала дни свои в горести, оплакивая пагубную красоту, которая дала ей вместо супруга – властелина, вместо брачного ложа и чертога – темницу, стрегомую варварами. Будучи далеко от Греции, она только в мечтании наслаждалась благами, которых надеялась, и лишилась благ истинных, существенных. Когда евнух Бакхид предстал перед ними и велел им умереть той смертью, какая каждой покажется удобнее и легче, то Монима, сорвав с головы своей диадему, обернула ею шею и повесилась на ней. Но вдруг диадема сорвалась, и несчастная Монима воскликнула: «Проклятый лоскут! И к этому ты мне бесполезен»! Она бросила ее, плюнула на нее и отдала на волю Бакхиду умертвить себя. Береника хотела принять чашу с ядом прежде матери, но та упросила ее дать ей часть оного. Обе выпили из смертной чаши, но отравы было достаточно для произведения своего действия над слабейшим телом матери, но не для Береники, которая выпила меньше, чем было нужно. Она терзалась мучениями смерти и не могла умереть, пока не поспешил задушить ее Бакхид. Незамужние сестры Митридата приняли яд. Роксана проклинала и ругала его; напротив того, Статира не только не произнесла на него никакого хуления, никаких слов, которые бы изъявляли ее малодушие, но еще хвалила брата за то, что он, в такой своей опасности, не пренебрег ими и имел попечение о том, дабы они кончили дни свои свободными и неподверженными поношению. Эти происшествия огорчили Лукулла, от природы доброго и человеколюбивого.
Преследуя Митридата, он дошел до Талавр, но возвратился назад, когда узнал, что за четыре дня до его прибытия Митридат опередил его и убежал в Армению к Тиграну. Лукулл покорил халдеев, тибаренов и Малую Армению, взял много городов и крепостей и послал к Тиграну Аппия, требуя от него Митридата, а сам отправился к Амису, осада которого еще продолжалась. Причиной такой долговременной осады был начальник города Каллимах, который искусством своим в созидании машин и в изобретении военных хитростей, сколько осада может позволить, причинял римлянам великий вред, за что после был ими наказан. Лукулл был хитрее его, он внезапно напал на город в тот самый час, в котором обыкновенно отступал от него для успокоения воинов, и завладел частью стены. Каллимах зажег город и ушел из него, или не желая, чтобы римляне им пользовались, или стараясь таким образом удобнее спасти себя, ибо никто не обращал внимания на то, что он на судах предался бегству. Сильное пламя скоро распространилось и объяло стены, воины готовились к расхищению. Лукулл, жалея о погибающем городе, извне старался подать ему помощь и велел гасить огонь, но никто не повиновался ему; воины требовали предать им город на расхищение и с великим криком производили стук своими оружиями. Лукулл был принужден дать им позволение грабить, думая, что таким образом избавит город от пожара. Но они сделали совсем противное ожиданию его. Простершись повсюду с факелами и внося огонь во внутренность всех домов, сами они превратили в пепел большую часть их. Когда на другой день Лукулл вступил в город, то со слезами говорил друзьям своим: «Я всегда почитал Суллу счастливейшим человеком, а в нынешний день еще более удивляюсь его счастью. Он хотел избавить Афины от погибели и избавил, а мне, когда я желал быть его подражателем, злой гений предоставил славу Муммия*». Между тем он старался, сколько можно было, о восстановлении города. Дожди, падая, по неисповедимому некоему счастью, в изобилии, погасили пламень. По взятии города Лукулл, в своем присутствии, воздвиг большую часть разрушившихся зданий; убежавших жителей Амиса принял благосклонно, позволил всем грекам, кто хотел, поселяться в городе, которому отделил земли на сто двадцать стадиев. Город был основан афинянами* в то время, когда сила их республики процветала и имела владычество над морем. По этой причине некоторые граждане, убежавшие от тираннии Аристиона и приплывшие к этим берегам, поселились в городе и имели участие в правлении, но избавившись от отечественных бедствий, должны были принять участие в чужих бедствиях. Тех, кто спасся, Лукулл прилично одел, дал каждому по двести драхм и отослал их в отечество.
В это время грамматик Тираннион был взят в плен. Мурена выпросил его у Лукулла и отпустил на волю, употребив дар сей неблагородно. Лукулл не хотел, чтобы муж, столь уважаемый за свою ученость, прежде сделался рабом, а потом отпущенником, ибо возвращение мнимой вольности значило отнятие настоящей. Впрочем, Мурена не в этом одном случае показал, сколь много уступал он сему полководцу в великодушии.
Лукулл обратился к другим городам Азии. Освободившись от забот военных, он хотел заняться судом и расправой; долго продолжавшийся в том недостаток вверг провинцию его в невероятные и неизреченные бедствия. Сборщики податей и заимодавцы грабили и превращали в рабов ее жителей. Эти принуждаемы были частно продавать прекрасных сыновей и девственных дочерей своих, а общественно дары, посвященные храмам, картины и священные кумиры богов своих. Наконец, и сами делались невольниками за долги свои. Мучения, предшествующие рабству, были ужаснее самого рабства. Надобно было вынести удары вервием, заключение в темнице, стоять на открытом воздухе, во время зноя, перед солнцем, а в холодное время быть погруженным в грязи, или в воде, так что рабство можно было считать некоторым облегчением и успокоением. Лукулл, найдя в городах такие бедствия, в короткое время избавил их от притеснителей. Во-первых, он велел считать не более одного процента с ссуды; во-вторых, уничтожил лихвы, превышающие долг; в-третьих, что всего важнее, определил, чтобы заимодавец пользовался только четвертой долей доходов должника, а кто прикладывал лихвы к капиталу, тот всего лишался. Таким образом, менее, нежели в четыре года, все долги были уплачены, имущества освобождены и возвращены хозяевам. Этот общий долг происходил от тех двадцати тысяч талантов пени, которую Сулла наложил на Азию. Заимодавцам заплачено уже было вдвое больше того, нежели сколько у них было занято, а долгу наросло лихвами до ста двадцати тысяч талантов. Ненасытные заимодавцы вопияли в Риме против Лукулла, как будто бы от него претерпевали величайшие убытки. Деньгами они вооружили против него некоторых демагогов. Эти демагоги имели в Риме великую силу, и многие из занимавших места в правлении были их должниками. Но Лукулл был любим не одними им облаготворенными народами, и другие провинции желали иметь его начальником своим, почитая счастливыми тех, кому судьба даровала подобного правителя.
Аппий Клодий*, брат тогдашней жены Лукулла, посланный к Тиграну, был ведом царскими проводниками через верхние области кружным путем, с отступлениями и бесполезными объездами. Узнав от одного вольноотпущенника-сирийца прямую дорогу, он оставил длинную и обманчивую и расстался со своими варварскими проводниками. После немногих дней он переправился через Евфрат и прибыл в Антиохию «при Дафне»*. Он получил приказание дожидаться там Тиграна, который тогда находился в Финикии и покорял некоторые города. Между тем Клодий приобрел дружбу многих правителей, принужденно повиновавшихся Тиграну, в числе которых находился и Зарбиен, царь Гордиены*. Многие из порабощенных городов посылали к Клодию своих поверенных тайно, и он обещал им помощь со стороны Лукулла, советуя оставаться между тем в покое. Власть армян была грекам тягостна и несносна. Гордость Тиграна сделалась безмерной и чрезвычайной от великого счастья. Он думал, что все то, чего люди желают и что уважают, не только принадлежало ему, но и произведено для него. Имел начало маловажное и незначащее, в последствии он покорил многие народы и усмирил парфян более всякого другого. Месопотамию наполнил греками, которых множество переселил туда насильственно из Киликии и Каппадокии, преобразил нравы арабов, кочующих в шатрах, и, переселив их, заставил иметь жительство не в дальнем от себя расстоянии для пользы торговли. Около него было много царей, прислуживавших ему, а четверо из них в особенности были всегда при нем, как последователи или стражи, и бегали за ним в коротких платьях, когда он ездил верхом; когда же сидел и занимался делами, то стояли вокруг него, переплетшись руками. Такое положение более всякого другого изъявляет признание в своем рабстве, ибо человек, принимающий такой вид, некоторым образом отказывается от своей вольности и предает господину свое тело, в готовности более сносить и терпеть, нежели действовать.
Клодий нимало не устрашился и не был изумлен этими пышными представлениями, при первом свидании смело сказал Тиграну, что он прибыл для того, чтобы взять с собою Митридата, принадлежащего Лукулловым триумфам, или объявить Тиграну войну. Тигран, хотя и принуждал себя слушать его слова с веселым лицом и притворной улыбкой, но не мог сокрыть от других перемены, в нем происходившей, от смелых слов юноши. В течении двадцати пяти лет он в первый раз услышал речи откровенные и свободные, ибо такое число лет он царствовал, или, лучше сказать, угнетал народы. Он отвечал Клодию, что не предаст Митридата и что будет защищаться против римлян, начинающих войну. Негодуя на Лукулла, который в письме своем назвал его просто «царем», а не «царем царей», в ответе своем на оное не назвал его императором. К Клодию послал богатые подарки, а когда тот не принял оных, то Тигран прибавил к ним еще новые. Дабы показать, что не из вражды и ненависти к нему отвергает их, Клодий принял одну только чашу, а прочее отослал назад и поспешно возвратился к Лукуллу.
Тигран до сего времени не хотел ни видеть прибегшего к нему Митридата, ни говорить с ним, как с родственником, лишившимся столь великого царства. Он, оказывая к нему презрение, бесчестно и надменно держал его далеко от себя и как бы стерег в местах болотистых и нездоровых. Но после того призвал его ко двору своему с великой дружбой и знаками почестей. Они говорили тайно между собою и старались истребить взаимные подозрения, к погибели своих друзей и приближенных, ибо на них обращали всю вину. В числе их друзей был и Метродор из Скепсия, муж весьма ученый и говоривший весьма приятно. Он был в такой силе при Митридате, что называли его «отцом царским». Некогда Митридат отправил его посланником к Тиграну для испрошения помощи против римлян. Тигран спросил у него: «Ты, Метродор, как советуешь мне поступить в этом деле?» Метродор для пользы ли Тиграновой или не желая, чтобы Митридат был спасен, отвечал ему: «Как посланник, советую помочь Митридату, а как советник не советую сего делать». Тигран объявил тогда Митридату совет Метродора, надеясь, что он не сделает ему никакого зла. Но Митридат тотчас умертвил его, и Тигран раскаялся в своей откровенности. Впрочем, не одно сие признание Тиграна было причиной несчастья Метродора; оно только придало некоторый перевес гневу Митридата, который давно имел против него неудовольствие. Это открылось из перехваченных тайных его бумаг, в которых между прочим была определена смерть Метродору. Тигран устроил ему великолепное погребение и, предавши его живого, ничего не пощадил для мертвого.
При Тигране умер и ритор Амфикрат, если должно упомянуть о нем из уважения к Афинам, его отечеству. Говорят, что он убежал в Селевкию, что на реке Тигр. Когда в этом городе просили его учить красноречию, то он горделиво отвечал: «Малый сосуд не может вместить в себе дельфина!»* Он перешел к Клеопатре, дочери Митридата и Тиграновой супруге, и вскоре был оклеветан. Ему было запрещено всякое сообщение с греками. Это так огорчило его, что он уморил себя голодом. Он погребен с честью от Клеопатры на месте, называемом Сафа*.
Лукулл, водворив в Азии правосудие и спокойствие, не забыл и того, что служит к удовольствию и забав. Находясь в Эфесе, он занимал города Азии великолепными торжествами, победными празднествами, борьбой атлетов и единоборцев. Города со своей стороны, в доказательство своей благодарности, учредили в честь него так называемые Лукулловы игры и показывали к нему истинную любовь, которая приятнее всех почестей.
По возвращении Клодия решено было идти войной на Тиграна. Лукулл спешил в Понт с войском и осадил город Синопу, или лучше сказать, владевших им от имени царя киликийцев, которые тогда, убив многих граждан Синопы и зажегши город, убежали ночью. Лукулл, узнав о том, вступил в город и из оставшихся киликийцев восемьсот человек предал смерти, а гражданам возвратил все то, что им принадлежало, и имел великое о городе попечение, в особенности по следующей причине. Ему приснилось, будто бы кто-то предстал пред ним и сказал: «Лукулл! Автолик пришел и желает видеться с тобой». Лукулл проснулся и не мог понять, что значило сие сновидение. В тот же самый день овладел он городом, и преследуя бежавших на судах киликийцев, увидел лежащий на берегу кумир, который они несли и не успели положить на судно. Этот кумир был одним из прекрасных произведений Сфенида*. Некто сказал Лукуллу, что это кумир Автолика, основателя Синопа. Говорят, что сей Автолик, сын Деимаха, был из числа тех, которые из Фессалии последовали за Гераклом в походе против амазонок. Возвращаясь из похода вместе с Демолеонтом и Флогием, он лишился своего корабля, который разбился в Херсонесе на месте, именуемом Педалия; сам он, спасшись со своими оружиями и товарищами в Синопе, отнял город у занимавших его сирийцев, которые, как говорят, происходят от Сира, сына Апполона и Синопы, дочери Асопа. Лукулл, узнав о всем том, вспомнил о совете Суллы, который в своих записках говорил ему, что нет ничего достовернее и несомненнее, как то, что знаменуемо бывает сновидением.
Между тем он получил известие, что Митридат и Тигран были в готовности ворваться со своими силами в Ликаонию и Киликию, дабы прежде занять Азию. Лукулл удивлялся тому, что армянский государь, имея намерение вести войну с римлянами, не воспользовался начатием оной с Митридатом, когда он был во всей силе своей, и не присоединился к нему, когда государство его было в целости, но когда он все потерял и силы его сокрушились, что с самыми слабыми надеждами предпринимал войну и соединялся с теми, кто сам восстать не мог.
В это время Махар, сын Митридата, владевший Боспором*, прислал к Лукуллу золотой венец в тысячу золотых монет, прося признать его другом и союзником римлян. Лукулл, почитая первую войну конченной, оставил тут Сорнатия с шестью тысячами войска, для охранения области Понта, а сам с двадцатью двумя тысячами пехоты и без малого с тремя тысячами конницы обратился ко второй войне. Казалось всем, что только по одной дерзости без спасительных рассуждений он ввергается в средину народов воинственных, в многочисленные толпы конных, в страну необозримую, окруженную со всех сторон глубокими реками и высокими горами, всегда покрытыми снегом. Воины его, которые и без того были довольно непокорны, следовали за ним против воли. В Риме демагоги кричали против него, представляя народу, что Лукулл выводит из войны войну тогда, когда республика не имеет в том нужды, что он никогда не хочет положить оружия, желая продолжить свое военачальство и обогатить себя среди опасностей, которым подвергает республику. Этими представлениями они со временем достигли своей цели.
Между тем Лукулл продолжал поспешно поход свой к Евфрату и нашел реку высокой и мутной от последовавших проливных дождей. Это неприятно ему было, ибо через то он полагал встретить замедление и затруднение, когда бы надлежало собирать лодки и соединять плоты, но вода с вечера начала упадать, ночью довольно уменьшилась и при наступлении дня была уже весьма низка. Окрестные жители, увидев в реке малые острова, выказывающиеся из-под воды, и вокруг их как бы стоячую воду, поклонялись Лукуллу как богу, ибо прежде такое редко случалось; им казалось, что река сама уступает ему с покорностью и дает свободу переправляться скоро и без труда. Лукулл воспользовался случаем. При самой переправе войска видимо было следующее благоприятное знамение. На берегах Евфрата пасутся коровы, посвященные персидской Артемиде, которая более всех богинь уважаема варварами, живущими на другой стороне реки. Их употребляют только в жертвоприношениях. Они блуждают свободно и имеют на себе клеймо зажженного факела, как знак богини. Трудно бывает поймать какую-нибудь из них, когда надобно. По переправе войска одна из них подошла к камню, почитаемому посвященным богине, стала на него и, преклонив голову, подобно тем, кого наклоняют веревками, предала себя на заклание Лукуллу. Он и Евфрату принес в жертву быка, из благодарности за счастливую переправу. Этот день провел он на том же месте; в следующие дни шел он через область Софену, не нанося обид никому из покоряющихся его оружию и принимающих войско дружелюбно. Когда воины его хотели взять крепость, в которой, по-видимому, хранились великие сокровища, то Лукулл, указав им вдали видимые горы Тавра*, сказал: «Вот какую крепость должно вам брать; все прочее достанется победителям». Ускорив поход, переправился через Тигр и вступил в Армению.
Первому, кто возвестил Тиграну о приближении Лукулла, вместо награды была отрублена голова*; после того никто не дерзал говорить о Лукулле. Ничего не ведая о происходящем, Тигран сидел спокойно, объятый уже пламенем войны. Он внимал только словам лести к своему удовольствию. Льстецы ему твердили, что Лукулл явит себя весьма великим полководцем, если только дождется Тиграна в Эфесе, если не убежит вдруг и не оставит Азии, когда увидит множество его воинов. Столько-то справедливо, что как не всякое тело имеет силу выдерживать великое количество вина, не опьяневши, так не всякая обыкновенная душа может, при великом счастье, пребыть в твердом и здравом рассудке! Митробарзан, первый из приближенных к Тиграну, осмелился открыть ему истину, и его смелость не самую лучшую получила награду. Он тотчас был выслан против Лукулла с тремя тысячами конницы и с великим множеством пехоты. Ему было предписано привести живого полководца, а всех других растоптать ногами. Часть Лукулловых войск уже остановилась лагерем; другая приблизилась тогда, когда передовая стража известила его о наступлении варваров. Он боялся, чтобы неприятель не напал на его воинов, разделенных и еще не устроившихся, и не привел бы их в замешательство. Он принял на себя укрепления стана и послал наместника своего Секстилия с тысячью шестьюстами конных и почти с таким же числом тяжелой и легкой пехоты, приказав приблизиться к неприятелю и остановиться, пока узнает, что все войско вступило уже в стан. Секстилий хотел исполнить его приказание, но был принужден дерзостно нападавшим Митробарзаном вступить с ним в бой. Битва началась. Митробарзан пал в сражении; все прочие, кроме немногих, в бегстве своем погибли.
После этого происшествия Тигран оставил Тигранокерт, город обширный, построенный им самим, отступил к реке Тигр и сюда со всех сторон собирал свои войска. Лукулл не дал ему времени долго приготовляться. Он послал Мурену беспокоить собиравшиеся к Тиграну войска и препятствовать их соединению, а Секстилию препоручил оставлять многочисленные толпы арабов, шедших на помощь к царю армянскому. Секстилий напал на арабов, когда они расположились станом, и большую часть их истребил, а Мурена следовал за Тиграном, между тем как тот шел по долине, узкой и неудобной для прохода многочисленного войска; пользуясь этим обстоятельством, напал на него. Тигран спасся бегством, обозы его достались римлянам, много армян побито, еще более взято в плен.
Между тем как они продолжали свои победы, Лукулл, поднявшись с войском, пошел к Тигранокерту и окружил оный. В этом городе жили многие греки, принужденно переселенные из Киликии, равно как и многие варвары, претерпевшие подобное насилие, то были адиабенцы*, ассирийцы, гордиенцы и каппадокийцы. Тигран разорил их отечества, перевел их и принудил там поселиться. Город был наполнен богатствами и приношениями богам; частные люди и владельцы из угождения к царю соревновались друг с другом в приращении и украшении города. По этой причине Лукулл производил осаду с великим напряжением, думая, что Тигран не стерпит сего, но в ярости своей и вопреки своему намерению придет и захочет с ним сразиться. И он рассчитал верно. Митридат советовал Тиграну, посылая вестников и письма, не вступать в сражение, но конницей отрезать Лукуллу доставление съестных припасов. Равным образом Таксил*, посланный им к царю и бывший в войске Тиграна, просил его беречь себя и избегать битвы, ибо римское оружие непобедимо. Сначала Тигран слушал с кротостью, но когда собрались к нему со всеми своими силами армяне и гордиенцы, когда присоединились цари мидийские и адиабенские, когда прибыли с берегов Вавилонского моря множество арабов, а с берегов Каспийского – альбаны и сопредельные им иберы, когда многие из живущих около Аракса народов, неуправляемых царями, пристали к нему, частью из дружбы, частью прельщенные подарками, то царские пиршества и царские советы были исполнены великих надежд, тщеславия и угроз. Таксил был в опасности лишиться жизни, противясь мнению тех, кто хотел сразиться. Тиграну казалось, что и Митридат, завидуя его славе, отклонял его от этого предприятия. По этой причине, не дождавшись его и дабы он не принял участия в его славе, Тигран шел к Лукуллу со всем войском, оказывал, как говорят, перед друзьями своими неудовольствие, что он должен сразиться с одним только Лукуллом, а не со всеми римскими полководцами сразу. Его дерзость не была совершенно неистова и безрассудна, ибо он видел такое число народов и царей, за ним следующих, видел многочисленные полчища пехоты и великое множество конницы. Стрелков и пращников при нем было двадцать тысяч, конницы пятьдесят тысяч, из которых семнадцать тысяч носили железные латы*, полтораста тысяч тяжеловооруженной пехоты, расположенной фалангами и когортами, работников, которые пролагали дороги, наводили мосты, очищали реки, рубили леса и занимались разными другими работами, было до тридцати пяти тысяч; они, становясь в строй позади ратоборцев, возвышали вид и красоту всего войска.
Когда Тигран перешел Тавр, вдруг все его ополчение сделалось видимым; он узрел римское войско, обступившее Тигранокерт. Тогда варвары, находившиеся в городе, с шумом и рукоплесканием обнаруживали свою радость и, угрожая римлянам с высоких стен, указывали им на армянское войско. Лукулл собрал совет. Одни советовали ему оставить осаду и идти против Тиграна, другие утверждали, что не должно оставлять позади себя такое число врагов и снимать осаду города. Лукулл сказал, что ни одно из их мнений само по себе не хорошо, но оба вместе могут быть полезны, и разделил свое войско. Мурену с шестью тысячами пеших оставил при осаде, а сам, взяв двадцать четыре когорты, в которых было не более десяти тысяч пехоты, всю конницу и около тысячи пращников и стрелков, подвинулся вперед и остановился при реке на обширной равнине. Тиграну показалось его войско весьма малочисленным; это дало повод льстецам его забавляться и шутить над Лукуллом. Одни насмехались над ним; другие в шутках бросали жребии о добыче. Каждый из полководцев и царей приходил с просьбой к Тиграну, чтобы ему одному было препоручено дело и чтобы он сам был только спокойным зрителем. Тигран, желая показаться забавным и остроумным, сказал всем известные слова: «Если они идут, как посланники, то их слишком много, а если как ратники, то слишком мало». Таким образом они провели тот день в шутках и насмешках.
С наступлением другого дня Лукулл вывел вооруженные свои войска. Неприятели стояли на восточном берегу реки, а как течение ее обращается к западу, где было место, самое удобное к переправе, то Лукулл поспешно поворотил к тому месту, так что Тиграну показалось, будто бы он отступает. Царь призвал Таксила и говорил ему со смехом: «Смотри, как непобедимая римская пехота бежит». Таксил на это ответствовал: «Желал бы я, государь, чтобы твое счастье произвело что-либо чудесное, но эти воины не надевают блистательной одежды, когда идут в путь, не вычищают тогда своих щитов, не имеют, как теперь, шлемов непокрытых и не снимают кожаных чехлов с оружий своих. Видимый блеск и сияние в войске их показывают, что они хотят сражаться и идут на неприятеля». Таксил говорил еще, как вдруг первый орел обратился направо по приказанию Лукулла, когорты разделились, чтобы повзводно переправиться через реку. Тогда-то Тигран как бы пришел в себя после упоения, дважды или трижды воскликнул: «Они на нас идут!» После этого с великим беспокойством приказал приводить войско в порядок. Тигран предводительствовал средними полками, левое крыло дал он адиабенскому царю, а правое – мидийскому, при котором находилась и большая часть конницы, вооруженной латами.
Некоторые предводители советовали Лукуллу при самой переправе войска беречься того дня, ибо он был из числа тех несчастных дней, которые римляне называются черными. Они представляли ему, что в этот же день погибло войско Цепиона*, вступившее в сражение с кимврами. Лукулл отвечал достопамятными словами: «Я сделаю и этот день для римлян благополучным!» Это был канун октябрьских нон.
Сказав это и ободрив воинов, он переправился через реку и сам вел воинов своих на неприятеля. Он носил железную чешуйчатую броню, отражающую сияние солнца, и верхнее платье, обшитое бахромой. В руке держал обнаженный меч, в знак того, что надлежало вступить в ручной бой с неприятелем, привыкшим сражаться, стреляя издали, и что скоростью нападения должно было лишить его пространства, потребного для стреляния из лука. Когда же он увидел, что вооруженная железными латами конница, на которую неприятель полагался, устроена была под одним холмом, вершина которого была ровна и широка, а дорога к нему в четырех стадиях не весьма трудна, то приказал находившимся при нем фракийцам и галатам наступать на нее с боку и отбивать мечами их копья. Вся сила конницы состоит в копьях, другого ничего не может она употребить ни себе в защиту, ни неприятелям во вред, по причине тяжести и крепости своих доспехов, но кажется как бы пристроенной к стене. Сам Лукулл взял две когорты, устремился на холм, воины следовали за ним бодро, ибо видели его, что он первый шел пешком с оружием в руках, сносил все труды и разделял с ними опасности. Взойдя на высоту холма, он стал на месте видном и открытом и громким голосом воскликнул: «Победили мы, победили, соратники!» – и с этими словами повел их на конницу, покрытую латами. Он не велел действовать дротиками, но, настигнув неприятеля, мечом поражать в бедра и в ноги, ибо эти части тела одни были не покрыты латами. Но не было нужды употреблять такой род сражения: конница не приняла наступавших римлян, но с великим криком и шумом постыдно предалась бегству и смешала себя и своих тяжелых коней между пехотой, прежде чем та начала сражение. Так побеждено было многочисленное войско, без нанесения ран, без пролития крови. Самое большое поражение их происходило тогда, когда они бежали, или, лучше сказать, когда хотели бежать, ибо они не могли того сделать, но сами себе препятствовали, по причине густоты и толщины их строев. Тигран при самом начале нападения предался бегству с немногими. Видя сына своего участником бедствия, он сорвал с головы своей диадему, отдал ему ее со слезами и приказал спасать себя другой дорогой, как только может. Юноша не осмелился надеть ее, но отдал для сохранения вернейшему из своих служителей. Этот служитель был пойман и приведен к Лукуллу, которому таким образом, между другими пленными и добычей, досталась и Тигранова диадема. Говорят, что в этом сражении погибло более ста тысяч пехоты и что конных спаслось очень мало. Из римлян ранено сто человек, убито пять.
Философ Антиох, в сочинении своем «О богах» упоминая об этой битве, говорит, что солнце никогда не видало подобной. Страбон*, другой философ, в «Исторических записках» говорит, что сами римляне стыдились и над собою смеялись, что употребили оружие против сих подлых рабов. Ливий утверждает, что никогда римляне, будучи столь малы числом в сравнении с неприятелями, не вступали в бой, ибо победители составляли менее двадцатой части побежденных. Лучшие из римских вождей и опытнейшие в военном деле более всего хвалили Лукулла за то, что он победил двух величайших и славнейших царей двумя совершенно противными средствами – скоростью и медленностью. Митридата, бывшего в полной его силе, истощал он продолжением времени и отлагательством, а Тиграновы силы сокрушил скоростью нападения. Немногие из бывших когда-либо полководцев употребили деятельную медленность и смелость, обеспечивающую безопасность.
По этой причине Митридат не спешил к сражению, а шел спокойно к Тиграну, думая, что Лукулл будет вести войну с обыкновенной своей осторожностью и медлительностью. Встретившись сначала на дороге с некоторыми армянами, отступающими в страхе, он стал догадываться о происшедшем бедствии; потом, как еще более попадалось ему безоружных и раненых, узнал о поражении Тиграна и начал его искать. Найдя его всеми оставленного, униженного, он не ругался над ним, но сошел с лошади, начал оплакивать с ним общее свое злополучие, дал ему своих служителей и ободрил надеждой на будущее; потом вместе стали они собирать новые войска.
Между тем жившие в Тигранокерте греки возмутились против варваров и хотели предать город Лукуллу, который учинил нападение и взял его. Он завладел царскими сокровищами, а город предал на расхищение*. В нем найдено, кроме других богатств, денег восемь тысяч талантов серебряных. Сверх того Лукулл разделил воинам, из полученной добычи, по восьмисот драхм на человека. Узнав, что в городе находилось великое число актеров, которых собрал Тигран отовсюду, для посвящения построенного им театра, Лукулл употребил их в играх и зрелищах, которыми торжествовал свои победы. Греков, поселенных в городе, снабдив на дорогу деньгами, возвратил в их отечества, равно как и варваров, принужденно в том городе живших. Таким образом разрушением одного города восстановлены многие, которым возвращены их жители и которые любили Лукулла, как благодетеля и основателя своего.
Лукулл имел во всем успехи, достойные человека, который более прельщался похвалами, получаемыми за правосудные и человеколюбивые деяния, нежели за военные подвиги, ибо в последних в немалой степени участвовало войско и еще более – судьба, но первые обнаруживали его кроткую и образованную душу, и именно этими качествами Лукулл без оружия покорял себе варварские народы. К нему пришли цари арабские, предавая ему свои царства. Софенцы покорились ему; гордиенцы так были привержены к Лукуллу, что хотели оставить свои города и последовать за ним всюду вместе с женами и детьми своими. Причина тому была следующая. Зарбиен, царь гордиенский, как уже сказано, имел с Лукуллом тайные переговоры о союзе посредством Клодия, не терпя суровой власти Тиграна, но намерение его открылось Тиграну, и Зарбиен был убит; вместе с ним погибли жена и дети его до вступления римлян в Армению. Лукулл не забыл их, но, вступив в область гордиенцев, сделал Зарбиену приличные похороны: воздвигнул костер, украшенный одеждами, золотом царским и добычами, взятыми у Тиграна, сам зажег оный и принес тени Зарбиена возлияния вместе с друзьями и приближенными усопшего, называя его другом и союзником римского народа. Он приказал воздвигнуть ему дорогой памятник, ибо во дворце Зарбиена найдено великое количество золота и серебра и три миллиона медимнов пшена. Таким образом воины обогатились, и Лукулл заслужил удивление тем, что, не получая ни одной драхмы из общественной казны, продолжал войну самой войною.
В это время прибыло к нему посольство от парфянского государя, который предлагал ему дружбу и союз. Лукуллу было очень лестно, он отправил со своей стороны сему государю посольство, которое успело уличить того в предательстве: он требовал от Тиграна тайно в награду Месопотамию за оказание ему союзнической помощи*. Лукулл, узнав о том, решился пропустить Тиграна и Митридата, как противоподвижников, отказывающихся от борьбы, идти прямо на парфян и испытать силы их, почитая за дело славное и блистательное одним походом, подобно искусному борцу, поразить трех царей, одного за другим, и пробежать с победами и торжеством три величайшие под солнцем державы. Он велел Сорнатию и другим полководцам, находившимся в Понте, привести к нему бывшие там войска, ибо его намерение было выступить из Гордиены против парфян. Тогда начальники понтийских войск, которые и прежде с трудом управляли непокорными и беспокойными своими воинами, явно узрели в них все их своевольство; невозможно было ни убеждением, ни силою склонить их к послушанию. Воины громко говорили, что в Понте не хотят остановиться и уйдут, оставив область без защиты. Такие мысли, дошедшие до тех воинов, что были при Лукулле, испортили их. Они сделались уже тяжелы к походам от великого богатства и роскоши и требовали спокойствия. Когда они узнали о дерзости понтийских войск, то хвалили их, называли истинными мужами, говорили, что должно им подражать и что такие подвиги, ими произведенные, заслуживают, чтобы они успокоились и отдохнули после великих трудностей.
Лукулл, слыша подобные и еще худшие речи, оставил предпринятый им поход против парфян и опять обратился на Тиграна в самой средине лета. Он поднялся на Тавр и весьма опечалился, что поля еще зеленые* – настолько времена года отстают на высотах по причине холодного воздуха! Он сошел с гор и рассеял армян, несколько раз покушавшихся напасть на него, разорял беспрепятственно селения. Отнимая запасы, приготовленные для Тиграна, довел неприятелей до того недостатка, которого сам опасался. Он часто вызывал их сражаться, то обводя окопами их стан, то разоряя область у них на глазах их, но они оставались неподвижны после того, как столько раз наносил им поражение. По этой причине он пошел к столице Тиграна Артаксате*, где находились малые дети и жены государя в той надежде, что Тигран не предаст их римлянам, не сразившись.
Говорят, что Ганнибал после поражения римлянами Антиоха перешел к Артаксу Армянскому и научил его многому полезному. Он нашел в его областях место прекрасное и весьма плодоносное, лежащее впусте и без употребления, предначертал на нем город и, приведя Артакса, показал ему это место и уговорил населить его. Царь, будучи тем весьма доволен, просил его принять на себя надзор над строительством, и Ганнибал воздвигнул город обширный и прекрасный, которому царь дал свое имя и сделал столицей Армении.
Против этого города и обратился тогда Лукулл; Тигран этого не стерпел. Он поднялся со всей своей силою и в четвертый день поставил стан свой против римлян. Река Арсаний, через которую римляне, шедшие к Артаксате, должны были переправиться, отделяла войска. Лукулл принес богам жертвы, как бы победа была уже в руках его, переправился через реку, имея двенадцать когорт впереди, а другие позади, дабы неприятели не обошли его. Многочисленная конница и отборнейшие воины ожидали его в боевом порядке; перед всеми стояли мардийские конные стрелки* и иберийские копьеносцы, на которых, более нежели на других иноплеменных, полагался Тигран, почитая их всех более воинственными. Но стрелки не произвели ничего славного. После небольшой сшибки с римской конницей они не вытерпели наступления пехоты и обратились в бегство на две разные стороны. Римская конница погналась за ними, но лишь только она рассыпалась, как Тигран со своими конными на нее пустился. Лукулл устрашился, увидев множество их и блеск оружий. Он велел коннице удержаться от преследования и первый пошел против атропатенцев, устроенных против него с отборнейшими войсками. Но дело не дошло до битвы; он устрашил их и обратил в бегство. Из трех царей, устроившихся тогда против него, Митридат убежал постыднее всех; он не вынес и крика римского войска. Долго продолжалось преследование. Римляне утомились, умерщвляя во всю ночь неприятелей, повергая их в плен и собирая богатые добычи. Ливий пишет, что в первом сражении пало больше воинов, но во втором погибло, или взято в плен, больше знаменитых неприятелей.
Вознесенный победой и ободренный надеждой, Лукулл намеревался идти далее и совершенно поразить неприятеля. Но неожиданно, во время осеннего равноденствия, восстала суровая погода и посыпался на землю снег, а при ясном небе являлись морозы и иней. Лошади с трудом могли пить чрезвычайно холодную воду. Переправы сделались неудобны; лед ломался и своей твердостью резал у лошадей в ногах жилы. Большая часть этой области покрыта лесом и имеет трудные проходы. Воины беспрерывно покрыты были водой; снег падал на них в переходах; ночи проводили они самые беспокойные в местах влажных. Спустя немного дней после сражения они следовали за Лукуллом. Вскоре начали ему противиться. Сперва просили Лукулла, посылали к нему своих трибунов, потом, собираясь с шумом ночью, кричали в шатрах громко: это есть знак бунтующего войска. Лукулл просил их, увещевал вооружиться твердостью и терпением, доколе не завладеют «армянским Карфагеном», доколе не испровергнут произведение враждебнейшего им человека Ганнибала, но все было бесполезно. Они оставались упорными. Лукулл отвел их назад и перешел Тавр другими вершинами и спустился в страну весьма плодоносную и теплую, называемую Мигдонией, в которой был город пространный и многолюдный; варвары называют его Нисибидой*, а греки Антиохией Мигдонийской. Этим городом управляли два человека: по важности своей – Гур, брат Тиграна, а по опытности и искусству в механике – тот самый Каллимах, который столь много препятствовал Лукуллу в покорении Амиса. Лукулл поставил близ города свой стан и, употребив всевозможные приемы осадного искусства, приступом завладел Нисибидой в короткое время*. С Гуром, который себя ему предал, поступил он человеколюбиво, но Каллимаха, несмотря на его обещание открыть место, где скрывались великие сокровища, велел сковать и привести к себе для наказания за то, что огнем разорил Амис и тем отнял у него случай показать великодушие и милость к жившим в оном грекам.
Доселе счастье, можно сказать, сопутствующее Лукуллу, соратоборствовало ему, но отныне он как бы лишился благоприятного ветра, все делал с великим усилием и напряжением и везде находил препятствия. Он не преставал показывать твердость и мужество, достойные великого полководца, но его деяния не имели уже никакой славы и превосходства. Среди неудачных своих предприятий, среди бесполезных ссор со своими воинами он едва не потерял прежде приобретенной им славы. Немалую причину к тому подал сам, не будучи ласков и приветлив к воинам своим и почитая началом унижения и бесчестия власти все то, что делается к угождению подчиненных*. Всего хуже было то, что он не умел приноравливаться к сильным и равным себе, но всех презирал и почитал недостойными с ним сравниться. Вот дурные его качества среди великого числа прекраснейших! Впрочем он был статен, пригож, красноречив и совершенно благоразумен в Народных собраниях и в управлении войском. Саллюстий говорит, что воины стали быть худо к нему расположенными с самого начала войны при Кизике, а потом при Амисе, когда две зимы сряду заставил он их провести в своих окопах. Следующие зимы были им равно неприятны, ибо они проводили их или в стране неприятельской, или стояли станом на открытом воздухе в земле союзнической. Ни один раз не вступил Лукулл с войском в какой-либо греческий и дружественный город. Неблагорасположенность воинов к Лукуллу еще более увеличилась от римских демагогов, завидовавших его успехам. Они обвиняли его за то, что он, единственно из любоначалия и ненасытности к богатству, длит войну; что имеет во власти своей Киликию, Азию, Вифинию, Понт, Армению и всю страну до самого Фасиса; что недавно расхитил царские дворцы Тиграна, как будто бы послан был грабить царей, а не покорять их войною. Таковые речи говорены были народу претором Луцием Квинтием, который убедил его избрать преемников Лукуллу для управления провинциями; определено было также уволить от походов многих воинов, бывших под его начальством.
К этим несчастьям присоединилось еще обстоятельство, которое всего более повредило Лукуллу. Публий Клодий, человек развращенный, исполненный дерзости и бесстыдства, брат жены Лукулла (распутнейшей женщины, которую обвиняли в непозволительной с братом связи), находился при нем, но не в таком уважении, какого он почитал себя достойным. Клодий хотел быть первым, но был ниже других по причине дурного своего поведения. Он подговаривал фимбрианских воинов и поджигал их против Лукулла льстивыми словами, которые были не неприятны людям, привыкшим, чтобы начальники им льстили. Эти воины были те самые, которых прежде Фимбрия уговорил убить консула Флакка и избрать его своим полководцем. Они принимали с удовольствием Клодия и называли его «другом воинов» за притворное негодование, которое он показывал к тому, кто обижал их. «Ужели, – говорил он, – никогда не будет конца таким трудам и сражениям? Ужели мы должны проводить жизнь свою, сражаясь с каждым народом, скитаясь по всем странам? За все труды и предприятия ужели не получим достойной награды, но только будем провожать возы Лукулла и верблюдов, навьюченных золотыми чашами, драгоценными камнями украшенными? Между тем войска, предводительствуемые Помпеем, превратившись в спокойных граждан, с женами и детьми своими населяют страну счастливую и живут в городах, не гоняясь за Митридатом по необитаемым, обширным пустыням и не ниспровергая азийских царств, но предприняв войну только в Иберии с изгнанниками и в Италии с беглыми рабами. Итак, если никогда не должно переставать сражаться, то не лучше ли нам сохранить оставшиеся тела и души наши такому полководцу, который почитает лучшим себе украшением обогащение своих воинов?»
Обольщенное такими словами войско Лукулла не захотело уже вести войну ни с Тиграном, ни с Митридатом, который из Армении выступил в Понт и начал вновь утверждать власть свою. Воины под предлогом зимнего времени оставались в Гордиене, ожидая Помпея или другого из полководцев, назначенных в преемники Лукуллу.
Получив известие, что Митридат победил Фабия и идет на Сорнатия и Триария*, они устыдились и последовали за Лукуллом. Триарий, из пустого честолюбия желая приобрести победу, которую почитал верной до прибытия Лукулла, бывшего уже близко, претерпел великое поражение. Говорят, что тогда легло на месте более семи тысяч римлян, в числе которых полагают сто пятьдесят сотников и двадцать четыре тысячника. Весь стан достался Митридату. Через несколько дней прибыл Лукулл и скрыл Триария, которого искали умертвить разъяренные воины. Не могши принудить к сражению Митридата, который ожидал Тиграна, шедшего к нему с великими силами, Лукулл решился до соединения их идти на встречу к последнему и дать ему сражение. Но дорогой фимбрианцы возмутились и оставили ряды, говоря, что они уволены от похода постановлением народным и что Лукуллу не должно начальствовать тогда, когда другой назначен правителем провинций. Тогда Лукулл прибегнул ко всем возможным средствам для приведения их к повиновению. Он ходил по шатрам, просил каждого порознь униженно и со слезами, некоторых брал за руки, но они отвергали сии знаки моления его и бросали пустые кошельки свои, говоря, чтобы он один сражался с врагами, от которых один умел обогащаться. Другие воины просьбами своими принудили фимбрианцев служить в продолжение лета с условием, что они будут уволены, если за это время никто не придет с ними сразиться. Лукулл был должен или на это согласиться, или всю область предать неприятелю. Он держал их при себе, не принуждая более и не ведя на неприятеля, желая только, чтобы они при нем остались, он предал Каппадокию на разграбление Тиграну и позволил ругаться над собою Митридату, о котором сенату писал, что он поражен уже совершенно. По этому известию отправлено было от сената несколько мужей для распоряжения в Понте делами, как в провинции совсем покоренной. Они прибыли и нашли, что Лукулл не был властен не только над Понтом, но даже над самим собою и что пренебрегают им и ругаются над ним самые воины его. Их дерзость против своего полководца дошла до того, что они, по окончании лета, надев свои доспехи и обнажив мечи, вызывали к сражению неприятелей, которых совсем там не было и которые уже удалились. Они произвели обыкновенный перед сражением крик, сделали притворное сражение и оставили стан, объявив, что уже кончился срок службы, обещанный ими Лукуллу. Между тем Помпей своими письмами звал других на свою сторону. Он уже был назначен полководцем в войне против Тиграна и Митридата, по благоприятству к нему народа и по лести демагогов. Но сенату и знатнейшим в республике казалось, что несправедливо поступают с Лукуллом, которому дают преемника не в войне, но в триумфах; что его принуждают оставить не военачальство, но должную за то награду, и уступить ее другому.
Таковой поступок против Лукулла показался всем, там бывшим, тем более ненавистным, что Лукулл не имел уже власти ни раздавать награды своим воинам, ни наказывать их. Помпей не пускал к нему никого, не позволял обращать никакого внимания на то, что он определял и учреждал вместе с десятью легатами сената, но препятствовал исполнению, издав письменные приказания, и был страшен тем, что имел большую власть. Между тем друзья их за благо рассудили их свести в одно место. Они имели свидание в одной деревне Галатии, дружески приветствовали друг друга и поздравляли с совершением великих дел. Лукулл был старше, но Помпей превышал его достоинством, ибо несколько раз больше был полководцем и дважды почтен триумфом. Обоим предшествовали ликторы, лавроносные в знак побед, ими одержанных. Но так как Помпей шел длинной дорогой, местами безводными и сухими, то лавры, которыми были увиты палки ликторов его, засохли. Заметив это, ликторы Лукулла, в знак приязни своей, дали Помпеевым ликторам от своих лавров, которые были свежи и зелены. Помпеевы друзья почли это благополучнейшим для него знамением. В самом деле деяния Лукулла украсили Помпеево военачальство.
Но свидание полководцев не произвело ничего хорошего; они разлучились, еще более чуждаясь один другого. Помпей уничтожил распоряжения Лукулла, отнял у него все войска, оставив ему только тысячу шестьсот человек для украшения триумфа, но и те не весьма неохотно за ним последовали. Столько-то Лукулл был несчастен или неспособен к приобретению того, что всего выше и нужнее в военачальстве! Если бы, при таких прекрасных добродетелях его, при его храбрости, старательности, мудрости, правосудии имел он и это счастливое свойство, то не Евфрат был бы пределом римских владений в Азии, но концы вселенной и Гирканское море. Все другие народы были уже прежде побеждены Тиграном; сила парфянская при Лукулле не была такова, какова впоследствии оказалась при Крассе; она не была еще так соединена, но по причине междоусобных и соседственных браней не могла отражать обижающих их армян. По этой причине, кажется мне, что Лукулл больше вреда сделал своему отечеству через других, нежели сам принес ему пользы, ибо победы, одержанные им в Армении, столь близко от парфян, взятие Тигранокерта и Нисибиды, великие богатства, из оных в Рим привезенные, Тигранова диадема, посланная с торжеством – все это возбудило жадность Красса и привлекло его в Азию. Он почитал варваров не другим чем, как верной и нетрудной добычей. Но вскоре, попав на стрелы парфянские, доказал собственным поражением, что Лукулл одержал верх над варварами не по причине робости их и безрассудства, но своей смелостью и искусством, как впоследствии будет сказано.
Лукулл возвратился в Рим* в то время, когда брат его Марк обвиняем был Гаем Меммием за все то, что он сделал, будучи квестором, по приказанию Суллы. Марк был оправдан, и Меммий начал возбуждать народ против Лукулла; он убедил его отказать Лукуллу в триумфе за то, что присвоил себе много похищенных богатств и длил войну. Лукулл находился в трудных обстоятельствах, когда знаменитейшие и сильнейшие в республике, смешавшись в трибы народные, с великими просьбами и стараниями насилу могли склонить народ определить ему триумф*.
Торжество Лукулла не отличалось так, как некоторых других, ни своим продолжением, ни множеством везомых вещей, не изумляло и не наводило скуки. Он украсил Фламиев цирк взятыми у неприятелей в чрезвычайном множестве оружиями и царскими машинами. Это зрелище само собою было разительно. В этом торжестве шествовали несколько конных, одетых в латы, десять колесниц, вооруженных серпами, шестьдесят любимцев и полководцев царских. Потом везли сто десять длинных судов с медными носами, Митридатов колосс, вылитый из золота, вышиной в шесть футов. Щит его, украшенный драгоценными каменьями, двадцать носилок с серебряными сосудами и тридцать две с золотыми чашами, оружиями и монетами несли носильщики. Восемь лошаков везли золотые ложа, пятьдесят шесть везли слитки серебра, еще сто семь были навьючены серебряной монетой без малого на два миллиона семьсот тысяч драхм. В книгах содержались счета деньгам, доставленным Помпею в войне против морских разбойников и внесенным в общественную казну. Сверх того каждый ратник получил девятьсот пятьдесят драхм. Он дал великолепное пиршество городу и окрестным селам, которые римляне называют «виками».
Лукулл развелся с Клодией, которая была распутна и зла, и женился на Сервилии, сестре Катона. Но и этот брак не был счастлив. Сервилия имела все пороки Клодии, если только исключить непозволительную связь с братом; она была равно невоздержна и развращенна. Лукулл терпел ее из уважения к Катону, но, наконец, и с нею развелся.
Сенат много полагался на Лукулла и надеялся, что найдет в нем и перевес в самовластии Помпея, и поборника аристократии, по причине великой славы и силы, им приобретенной, но Лукулл оставил общественные дела, или потому, что почитал невозможным восстановить республику и исцелить ее раны, или, как иные думают, потому, что будучи уже пресыщен славой, после великих подвигов и трудов, не получивших счастливого конца, он захотел вести жизнь приятную и спокойную. Одни хвалят такую перемену, говоря, что он не претерпел бедствий Мария, который после побед над кимврами, после великих и прекрасных подвигов, не захотел предаться покою, хотя и был окружен великой славой, но по ненасытности к славе и власти, будучи стар, противодействовал молодым людям в управлении республикой, и это повергло его в самые тягостные бедствия. Говорят, что хорошо было бы и Цицерону, если бы он удалился с поприща по низвержении Катилины; и Сципиону, если бы он успокоился, присоединив покоренную Нуманцию к Карфагену; и политический период* имеет свои пределы. В политических подвигах, так же как в подвигах атлетов, приметно умаление силы и крепости. Между тем Красс и Помпей смеялись над Лукуллом, предавшимся удовольствиям и роскоши, как будто бы людям в его летах менее прилично провождать жизнь в неге и забавах, нежели заниматься общественными делами и предводительствовать войском.
Жизнь Лукулла можно сравнить с древней комедией. Сначала представляются в ней общественные дела и военные предприятия; потом пиршества, великолепные ужины, даже шумные беседы, гулянья при свете факелов и все роды забав. По моему мнению, забавой можно почесть и великолепные здания, и заведения гульбищ, баней, а еще более картины, кумиры и всю охоту к художествам, произведения которых Лукулл собирал с великими издержками, расточая бесчисленные богатства, собранные в походах. И в наше время, когда роскошь возросла до величайшей степени, Лукулловы сады почитаются еще великолепнейшими из царских садов. Стоик Туберон*, увидя Лукулловы здания на берегу моря и в Неаполе, прокопанные и как бы на воздухе висящие горы, прорытые каналы, в которые проходила вода с моря и обтекала его жилище и в которых кормили рыб, огромные дома, построенные посреди самого моря, и удивляясь его богатству, назвал его «Ксерксом в тоге»*. Лукулл имел в Тускуле* загородные дома, возвышенные здания с открытыми со всех сторон видами, обширные комнаты и гульбища. Помпей некогда посетил в них Лукулла и порицал его за то, что он для лета расположил дом свой прекрасно, а для зимы сделал его необитаемым. Лукулл усмехнулся и сказал ему: «Неужели ты думаешь, что у меня меньше ума, чем у журавлей и аистов? Неужели я не умею переменять жилище с переменой годового времени?» Один претор, хотевший дать народу зрелище, просил у Лукулла пурпуровых хламид для украшения хоров. Лукулл отвечал, что он даст их, ежели у него есть. На другой день спросил он у претора, много ли ему нужно, претор отвечал, что довольно будет сотни. «Можешь взять вдвое больше», – сказал ему Лукулл. По этому случаю поэт Гораций говорит, что нет там богатства, где все то, что презирается и скрывается от взоров хозяина, не бывает больше того, что ему известно.
Ежедневные Лукулловы ужины показывали в нем человека, недавно разбогатевшего. Кроме пурпуровых ковров, драгоценными каменьями украшенных, чаш, хоров и музыки, он хотел отличить себя перед простыми людьми приготовлением различных яств, искусно и с великим издержками сделанных пирожных. Слова Помпея, сказанные им в болезни, заслужили от всех похвалу. Врач велел ему съесть дрозда. Служители объявили, что в летнее время нигде нельзя найти дроздов, как только у Лукулла, который кормит их. Помпей не велел просить у Лукулла дроздов и, сказав врачу: «Неужели без Лукулловой роскоши нельзя жить Помпею?», просил его о назначении такого кушанья, которое легко найти можно. Катон, друг и родственник Лукулла, столько не любил образа жизни его, что когда один молодой человек говорил в сенате не вовремя длинную и скучную речь о простоте и воздержании, то он, встав с своего места, сказал: «Перестанешь ли ты нас учить, ты, который богат, как Красс, живешь, как Лукулл, а говоришь, как Катон?» Некоторые утверждают, что эти самые слова сказаны другим, а не Катоном.
Лукулл, кажется, не только находил удовольствие в роскоши, но даже гордился ею, как видно из достопамятных слов его. Говорят, что несколько дней сряду угощал он некоторых греков, приехавших в Рим. Эти люди, имея истинно греческое чувство, посовестились и отказались от его приглашения, полагая, что для них ежедневно делаются великие расходы. Лукулл сказал им, усмехнувшись: «Правда, друзья мои, нечто делается и для вас, но большая часть приготовлений делается для Лукулла». Некогда он ужинал один, поставили ему стол и умеренный ужин. Лукулл, призвав приставленного к столу служителя, изъявил ему свое неудовольствие. Служитель в оправдание свое говорил, что как нет званных гостей, то он думал, что Лукулл не захочет ничего великолепного. «Как! – отвечал Лукулл. – Разве ты не знаешь, что сегодня Лукулл ужинает у Лукулла?» В городе много говорили о его пышности и роскоши. Цицерон и Помпей пристали к нему на форуме, когда он не был ничем занят. Первый был ему близкий друг, а со вторым хотя он имел вражду, происходившую от военачальства, но нередко с ним беседовал и обращался учтиво. После обыкновенных приветствий Цицерон спросил Лукулла, приятно ли ему будет их посещение; Лукулл отвечал, что оно будет чрезвычайно приятно, и просил их к себе. «Но мы хотим, – продолжал Цицерон, – ужинать сегодня у тебя так, как для тебя приготовлено». Лукулл, как будто бы затрудняясь, просил их отложить до другого дня; они на то не соглашались и даже не пускали его говорить со служителями своими, дабы он не велел приготовить более того, что для него одного было приготовлено. Они только согласились по его просьбе на то, чтобы он в присутствии их сказал одному из служителей, что сегодня намерен ужинать в «Аполлоне». Этим именем называлась одна из великолепных его зал. Этой хитростью он обманул их так, что они того не заметили, ибо, смотря по столовой, назначены были и издержки приготовления и самые приборы. Таким образом, когда служители услышали, где он хотел ужинать, то уже и знали, сколько должно и какой наблюдать порядок. Ужин в «Аполлоне» обыкновенно стоил пятьдесят тысяч драхм. Столько же было издержано и в этом случае. Цицерон и Помпей, помимо величине издержек, удивились еще более скорости приготовления. С таким презрением он употреблял богатство, им плененное и варварское!
Издержки его на книги похвальнее и достойнее уважения. Он собирал весьма многие из них и прекрасно писанные. Употребление, какое он делал из них, похвальнее самого их приобретения. Книгохранилища были для всех открыты; беспрепятственно пускали в галереи и учебные комнаты, их окружающие, всех греков, как бы в некое убежище Муз. Они туда часто ходили и провождали время в беседах между собою, освободясь от других дел. Сам Лукулл часто приходил в галерею, беседовал с ученейшими людьми и по просьбе их оказывал свою помощь тем, кто занимался общественными делами. Дом его был пристанищем и убежищем для всех приезжающих в Рим греков. Он любил философию и ко всякой системе был склонен, но с самого начала отменно был привязан к Академии, но не к Новой, которая тогда процветала сочинениями Карнеада посредством Филона*, но к Древней, имевшей тогда защитником своим Антиоха Асколонского, мужа, способного хорошо говорить и убеждать. Лукулл употребил все старание, чтобы сделать его своим другом и иметь его в своем доме. Он противополагал его слушателем Филона, в числе которых был и Цицерон, сочинивший прекрасную книгу об этой философской школе. В книге он заставляет Лукулла защищать мнение о возможности познания, а сам защищает тому противоположное. Книга известна под названием «Лукулл»*. Цицерон и Лукулл, эти два друга, держались одной стороны в республике, ибо Лукулл не совсем отстал от общественных дел, но уступил с самого начала Крассу и Катону честолюбивое старание и соревнование быть великими и сильнейшими в республике как сопряженное с опасностями и большими неудовольствиями. Эти люди сделались предстателями в сенате за тех, кто страшились силы Помпея, когда Лукулл отказался от первенства. Лукулл приходил на форум только для своих друзей, а в сенате бывал тогда, когда надлежало разрушать честолюбивые виды Помпея и восставать против его домогательств. Он уничтожал победы, одержанные Помпеем над царями, и при содействии Катона препятствовал сделанному им распоряжению о разделе земли воинам. Это принудило Помпея прибегнуть к дружбе, или лучше сказать, к заговору с Крассом и Цезарем. Помпей наполнил город оружием и воинами и насильственно утвердил свои требования, вытеснив из Собрания Лукулла и Катона. Знаменитейшие в республике негодовали на такие происшествия, и тогда помпеянцы представили некоего Веттия, которого, как они говорили, поймали умышляющим на жизнь Помпея. При допросе в сенате он обвинял некоторых других, а перед народом назвал Лукулла, будто бы им был подговорен к умертвлению Помпея, но никто этому не поверил; все ясно усмотрели, что сей человек был подучен к оклеветанию и несправедливому доносу. Подозрение еще более утвердилось после нескольких дней, когда доносчик был выброшен мертвый из темницы; хотя говорили, что он умер скоропостижно, но знаки удушения и побоев доказали всем, что он был убит теми самыми, которые его к тому доносу побудили.
Эти обстоятельства еще более отвлекли Лукулла от дел общественных; наконец он оставил их совершенно, по изгнании Цицерона из города и по отправлении Катона на Кипр. Говорят, что перед смертью разум его ослабел и увядал мало-помалу. Корнелий Непот пишет, что не от старости и не от болезни он лишился ума, но получил повреждение в нем от лекарств Каллисфена, отпущенника своего. Хотя Каллисфен давал ему лекарства для того, чтобы более привязать его к себе, думая, что они имели такую силу, но вместо того они произвели в нем безумие, так что еще при его жизни брат управлял его имением. Когда он умер, то, как бы это случилось во время его военачальства и управления республикой, народ показал великую печаль и собрался в его доме. Тело его вынесено было на площадь благороднейшими юношами. Хотели похоронить его на Марсовом поле, где был погребен и Сулла, но как смерть приключилась ему неожиданно и нелегко можно было сделать нужные к погребению приготовления, то брат его убедил народ позволить похоронить его на даче, которую Лукулл имел в Тускуле, где все было готово к погребению. Недолго и Марк жил после Лукулла. Он как годами и славою, так и продолжением жизни, мало отстал от него, отличившись нежной любовью к брату.
Сравнение Кимона с Лукуллом
Лукулла можно почесть блаженным более всего по причине его кончины. Он умер до перемены правления, которую рок междоусобными бранями приготовлял уже республике; умер в то время, когда отечество, хотя страждущее, было еще свободно. Это обстоятельство есть самое общее между ним и Кимоном. Последний окончил жизнь свою тогда, когда Греция была еще не возмущена, но находилась в полной своей силе. Но Кимон умер в военном стане и военачальствуя, не отказавшись от военных предприятий, не проводя в праздности дней своих и не увенчав военных своих подвигов, славных дел и трофеев пиршествами и забавами, подобно Орфеевым последователям, над которыми шутит Платон* и которые полагают, что в награду проведшим добродетельно жизнь свою в Аиде предстоит пьянство. Справедливо, что покойная, тихая жизнь и упражнение в тех науках, которые, занимая душу, приносят удовольствие, есть утешение, приличнейшее человеку в зрелых летах, оставившему военные предприятия и гражданское управление. Но целью прекрасных подвигов своих ставить наслаждение, после великих браней и походов посвятить себя празднествам Афродиты, предаваться забавам и неге – все это достойно не прекрасной Академии и последователя Ксенократа, но того, кто более склонен к Эпикуру. Удивительно, что один в молодости был невоздержан и благоразумен. Но тот лучше, кто переменяется к лучшему, ибо та природа превосходнее, в которой худшее состаревается, а прекрасное и благородное хранится во всей своей силе.
Оба они равным образом разбогатели, но не равно употребляли свое богатство. Можно ли поставить наряду с южной стеной крепостью, воздвигнутой деньгами Кимона, неапольские возвышенные чертоги, омываемые морем, жилище, которое выстроил Лукулл на деньги, отнятые у варваров? Можно ли сравнить с простым и человеколюбивым столом Кимона пышный и сатрапу приличный стол Лукулла? Стол Кимона, с немногими издержками, питал ежедневно великое множество нуждающихся; обед Лукулла приготовляем был с величайшими расходами для немногих роскошествующих. Может быть, эта разность происходит от разности времен и обстоятельств. Кто знает, когда бы Кимон, после великих дел своих и походов, в старости лет стал вести жизнь невоинственную и свободную от гражданских занятий, может быть, и он предался бы пышной и к наслаждению клонящейся жизни, ибо он также любил пиршества, вино и женщин, будучи обвиняем за излишнюю преданность к последним. Счастливые успехи в великих делах и предприятиях приносят с собою совсем другого рода наслаждения, заставляют души, от природы честолюбивые и способные править государствами, забывать низкие забавы и не терять на них времени. Итак, если бы Лукулл кончил жизнь свою в походах и военачальстве, то, мне кажется, человек, самый злоречивый и любящий порицать, не нашел бы случая упрекнуть ему. Довольно об этом в рассуждении их образа жизни.
В рассуждении военных действий, всем известно, что оба они были великие вожди на море и на суше, но как тех борцов, которые в один день увенчали себя победой в борьбе и в панкратии, обыкновенно называют «чрезвычайными победителями», так и Кимону, в один день на море и на суше увенчавшему Грецию двумя трофеями, по справедливости принадлежит первенство между полководцами. Сверх того Лукуллу отечество дало предводительство, а Кимон дал его своему отечеству. Один завоевал неприятельские области тогда, когда отечество имело предводительство над союзниками; другой, приняв военачальство тогда, когда отечество находилось под предводительством других, дал последнему верховную власть над союзниками и победу над неприятелем; персов принудил оставить море силою, а лакедемонян добровольно.
Если великое достоинство в полководце заставлять подчиненных повиноваться себе из любви и приверженности, то можно сказать, что Лукулл был презрен своими воинами, а Кимон заслужил уважение самых союзных воинов. От Лукулла войско перешло к другому; к Кимону перешло от других. Один возвратился в отечество, оставленный теми самыми ратниками, с которыми вышел из оного; другой возвратился назад, повелевая теми, с которыми он был выслан, для исполнения приказаний других и оказал своему отечеству три самые важные услуги: с неприятелями заключил мир, над союзниками дал верховную власть, с лакедемонянами вступил в согласие.
Оба они предприняли ниспровергнуть великие государства и завоевать Азию, но ни которому не удалось исполнить своих намерений: Кимону, единственно по случаю, ибо он умер, предводительствуя войском и среди своих успехов, а Лукулла нельзя совершенно оправдать в его поступках, ибо он не знал или не старался укротить жалоб и неудовольствий, которые возбудили против него такую ненависть. Не общее ли им и то, что и Кимона сограждане призвали к суду и наконец изгнали из города, дабы десять лет, как говорит Платон, не слышать его голоса? Обыкновенно души высокие и склонные к аристократии весьма мало умеют обходиться с народом и угождать ему. Они, употребляя большей частью насилие, причиняют неудовольствие тем, кто проступки хочет исправить. Они подобны перевязкам врачей, приводящим к природному положению вывихнутые члены. Но, может быть, и того и другого должно освободить от сего обвинения.
Лукулл простер свои завоевания далее Кимона. Он первый из римлян перешел Тавр с войском, переправился через Тигр, сжег азийские столицы – Тигранокерты и Кабиры, Синопу и Нисибиду – на глазах царей их. Он покорил римлянам земли, лежащие к северу до Фасиса, к востоку до Мидии, к югу до областей, прилежащих к Красному морю, при помощи арабских царей. Он сокрушил силы азийских государей; оставалось только поймать их, как зверей, убегающих в пустыни, в леса непроходимые. Важность его завоеваний доказывается тем, что персы, как бы ничего не претерпели от Кимона, тотчас вооружились против греков и великие их силы в Египте победили и истребили. Но после Лукулла Митридат и Тигран не произвели ничего важного; Митридат, уже ослабший и многократно пораженный в первых сражениях, ни одного раза не осмелился показать Помпею сил своих вне окопов, но убежал в Боспор и там окончил дни свои, а Тигран, безоружный, пришел к Помпею, повергся перед него и снял с головы свою диадему, положил оную к его ногам, льстя ему победой, не им, но Лукуллом одержанной. Тигран был доволен тем, что получил царские украшения от Помпея, как бы их прежде лишился. Итак тот полководец и тот борец выше, который предает преемнику своему слабейшего противника. Можно еще заметить, что при Кимоне силы царские были сокрушены и персидская гордость низложена великими и беспрестанными поражениями после побед, одержанных Фемистоклом, Павсанием и Леотихидом. Кимон нанес им удары и победил легко тела их, ибо дух их был уже побежден и низложен. Но Лукулл сразился с Тиграном, дотоле непобежденным и исполненным гордости после великих успехов. Что касается до числа неприятелей, то неприлично сравнивать силы побежденных Кимоном с теми, кто соединился против Лукулла.
Таким образом все соображая, не знаешь, которому отдать предпочтение. Божество, кажется, им обоим благоприятствовало, предвещая одному то, что должно было делать, а другому то, чего следовало беречься. Из этого видно, что сами боги подают свой голос в пользу их и признают их природу добровольной и божественной.