Сравнительные жизнеописания — страница 22 из 51

Никий

Поскольку я почел приличным сравнить Никия с Крассом и парфянские бедствия с сицилийскими, то нахожу нужным оправдаться наперед перед читателями. Я прошу их, да не думают, что в тех повествованиях, которые Фукидид описал неподражаемо и в которых превзошел сам себя в трогательности, в силе, в разнообразии, со мной случилось то же, что с Тимеем*. Этот писатель, возмечтав, что он может превзойти в красноречии Фукидида и показать, что Филист лишен всяких сведений и всякой приятности, устремился повествованием в битвы, морские и сухопутные, столь превосходными писателями описанные, пустился писать речи, перед народом произнесенные. Я не скажу о нем, употребляя слова Пиндара:

За скачущею колесницей он, пешеход, свой бег стремит.

Но, кажется мне, он вовсе необразован и в повествованиях обнаруживает ребячество; можно сказать с Дифилом*:

Он толст, наполнен он сицилианским жиром.

Во многих местах виден в нем дух Ксенарха, как то, например, когда уверяет, будто бы для афинян было дурным предзнаменованием то, что полководец Никий, имя которого происходит от слова «победа», не хотел принять начальства; будто бы искажением герм божество предзнаменовало великие бедствия, которые надлежало им претерпеть в войне от Гермократа, сына Гермона; наконец, надлежало ожидать, что Геракл будто бы поможет сиракузянам ради Коры*, от которой получил Кербера, и будет гневен на афинян за то, что они спасли граждан Эгесты*, потомков троянских, когда Геракл сам был обижен Лаомедонтом* и разрушил его город. Может быть, заставила Тимея писать все это та самая изящность, с которой исправлял он Филиста, осуждал Аристотеля и Платона. Что касается до меня, то я думаю, что соревнование к другим и завистливое желание превзойти их в слоге есть дело низкое и софистическое, и если при том оно имеет предметом своим сочинения неподражаемые, то означает совершенное безумие и глупость.

Поскольку же нельзя пропустить описанных Фукидидом и Филистом деяний, в которых заключаются нравы и склонности Никия, скрывающиеся под множеством великих несчастий, то я, в краткости изобразив нужнейшие черты, дабы не казаться вовсе нерадивым и праздным, попытаюсь собрать все то, что немногим известно и другими повествуется рассеянно, или что найдено мною в древних народных постановлениях и памятниках, ибо цель моя не та, чтобы собирать историю бесполезную, но такую, которая бы служила к познанию нравов и свойств человека.

Описывая жизнь Никия, заметить можно, как пишет Аристотель, во-первых, что в Афинах было тогда трое отличнейших граждан, которые имели к народу наследственную любовь и благорасположение, а именно: Никий, сын Никерата, Фукидид, сын Мелесия, и Ферамен, сын Гагнона, но последний менее других был уважаем, ибо упрекали его неблагодарным происхождением, как чужестранца, уроженца Коса; непостоянство же его и всегдашнее непостоянство в правлении республикой заставили дать ему название Котурна*. Старший из них, Фукидид, возглавлял сторонников аристократии и во многом противился Периклу, который желал угождать народу. Никий, хотя был моложе Фукидида, но еще при жизни Перикла имел несколько в республике влияний. Это видно из того, что он предводительствовал войском вместе с Периклом, а многократно начальствовал и один. По смерти Перикла, он немедленно возведен был на верх достоинств и более всего богатыми отличнейшими гражданами, которые хотели иметь в нем оплот против дерзости и бесстыдства Клеона. Сам народ был к нему благорасположен и содействовал его возвышению. Хотя Клеон весьма силен был тем, что приносил удовольствие народу и давал ему случай получать деньги, но несмотря на это, те самые, которым старался он угождать, видя его корыстолюбие, дерзость и наглость, большей частью приставали к Никию. Важность сего мужа не была сурова и неприятна, но смешена с некоторой осторожностью; казалось, что он боялся народа и тем самым ему нравился. Будучи от природы малодушен и нерешителен в военных действиях, он прикрывал робость свою блистательными успехами, ибо предводительствуя войском, имел всегда удачу. Но боязливость его в гражданских делах, робость и страх к клеветникам казались свойствами скромного, простого человека и приобретали ему немалую силу в народе, который боится тех, кто его презирает, и возвышает тех, кто его боится. Он думал, что знатные оказывают ему великую честь, если не презирают его.

Перикл в управлении афинянами, обладая истинно высокими свойствами и силой красноречия, не имел нужды употреблять притворство и искусство нравиться народу. Напротив того, Никий, уступая ему в дарованиях, превосходил его богатством и этим-то средством старался приобрести благосклонность народную. Не будучи способен противополагать Клеону ту дерзость и то потворство, которыми сей демагог привлекал к себе афинян, Никий угождал им представлением на своем иждивении трагедий, гимнастическим состязаниями и щедрыми издержками на все подобное, так что великолепием и вкусом во всех этих забавах превзошел как предшественников, так и современников своих. Из числа его приношений и поныне находится статуя Паллады на Акрополе, с которой сошла уже позолота, и в Дионисовом храме – малый храмик* для треножников, которые получали в награду хореги-победители. Никий, будучи хорегом, многократно получал награду* и никогда не был побежден. Говорят, что во время некоторого представления хора выступил в средину один из его рабов, высокий ростом и прекрасный лицом молодой человек, без бороды, одетый наподобие Диониса. Афинянам чрезвычайно понравилось это зрелище; они долго рукоплескали. Тогда Никий встал со своего места, сказал, что почитает беззаконным, чтобы человек, некоторым образом посвященный богу, был рабом, тотчас отпустил юношу на волю. Повествуют, что поступки его на Делосе равно блистательны и богам приличны. Посылаемые на остров из разных городов хоры для пения в честь Аполлона* приставали к берегу без всякого порядка; народ встречал их у кораблях и заставлял их начинать пение; хоры в одно и то же время спешили выйти из кораблей без всякого порядка, украшали себя венками, облекали в приличные одежды. Когда же Никию надлежало вести на Делос священное посольство, то он высадил как хор, так и жертвы с утварью на Ренею*, а ночью навел мост, сделанный им в Афинах по размеру, украшенный позолотой, разными цветами, венками и коврами, и соединил им Ренею с Делосом. Пространство, отделяющее два острова, невелико. С наступлением дня он сам торжественно привез на Делос через мост хор, великолепно убранный и поющий песни. По окончании жертв, игр и пиршества он поставил в храм медную пальму, как приношение богу, которому посвятил и место, купленное им за десять тысяч драхм. Из получаемых от него доходов делосцы должны были приносить жертвы Аполлону, учреждать пиршества и молить богов об излиянии на Никия всех благ. Это желание его было вырезано на столпе, который поставил он на Делосе как памятник сего приношения. Что касается до пальмы, то она была сломана ветром, упала на великий кумир, поставленный жителями Наксоса, и опрокинула его.

Нет сомнения, что с этими поступками Никия сопряжено честолюбие, искание славы и желание нравиться народу; но, судя по другим свойствам сего мужа, можно поверить, что дела, столь приятные народу, были следствием его благочестия. Он был, как свидетельствует Фукидид, из числа тех людей, которые одержимы суеверным ужасом к богам и весьма преданны богопочитанию.

В одном из Пасифонтовых диалогов* писано, что он ежедневно приносил богам жертвы и что имел в доме своем прорицателя; притворялся, что рассуждает с ним о делах общественных, но большей частью рассуждал о своих собственных делах, особенно же о своих серебряных рудниках. Он имел в Лавриотике многие богатые руды*, из которых получал великий доход, но разработка их была не без опасности. Он содержал множество невольников, и большая часть богатства его состояла в деньгах. По этой причине число тех, кто у него просил денег и получал их, было не малое. Он давал как тем, кто мог ему вредить, так и тем, кто достоен был его благодеяний; одним словом, для злых людей выгодна была его робость, а для добрых – его человеколюбие. Это доказывает между прочим и свидетельства комиков. Телеклид пишет об одном доносчике следующее:

Харикл ему дал мину, конечно, дал не даром;

Прося, чтобы ябедник не говорил лихой,

Что он у матери сын первый, покупной!*

Но Никий дал пять: едва поверить можно!

Зачем дал Никий? Хоть знаю то неложно,

Однако не скажу. Он мне хороший друг.

Он добрый гражданин…

Равным образом ябедник, представляемый на театре Эвполидом в комедии «Марикант»*, выводит одного из бедных и простых граждан и спрашивает:

– Давно ли с Никием не говорил? Скажи!

– Недавно видел лишь в Народном я собрании.

– А! Видел он его! Вот вам уж и признание!

Не отпирается, что знает он его.

Зачем бы видеться? Конечно, для того,

Чтоб голос свой продать. Друзья! Мы все открыли,

И Никия мы уже изобличили.

– Безумцы! Вам ли, вам его изобличать,

И мужа лучшего проступком упрекать?

Клеон у Аристофана грозит*:

Как всех ораторов за горло ухвачу,

То Никия тем я в ужас приведу.

Фриних показывает робость и пугливость Никия в следующих стихах своих:

Он добрый гражданин, и это справедливо.

Он так, как Никий, не ходит боязливо.

Никий, боясь до крайности клеветников, никогда не обедал вместе с другими гражданами, не бывал в беседах и не проводил времени в обществах. Он избегал всех увеселений. Будучи архонтом, он оставался в стратегии до самой ночи. Первый приходил в Совет и последний уходил. Когда он не занимался делами вне дома, то был неприступен; видеть его было нелегко; он сидел дома взаперти. Друзья его выходили к тем, кто желал с ним видеться и просили их извинить его, под предлогом, что он тогда занимался нужными общественными делами. Более всех помогал ему играть эту важную роль и старался придать ему величие и славу Гиерон, человек, выросший в доме Никия, который сам его учил словесности и музыке. Он выдавал себя за сына Дионисия, прозванного Медным*, который оставил после себя несколько стихотворений, был предводителем поселенцев, отправленных в Италию, и построил город Фурии. Этот Гиерона устраивал Никию тайные совещания с прорицателями и между тем рассеивал слухи, что Никий ведет жизнь тягостную и без всякого удовольствия, заботясь единственно о делах республики; что и за столом, и в бане надлежало ему заниматься чем-либо общественным; что он, не радея о собственных своих делах, печется только о делах республики и едва ложится спать тогда, когда другие уже спят глубоким сном; что от этого здоровье его расстроилось, а для друзей своих сделался он неприятным и неприступным; что, управляя республикой, он терял их вместе со своим имуществом, между тем как другие, приобретая друзей и обогащаясь в должностях своих, веселятся и как бы играют делами республики. Такова, в самом деле, была жизнь Никия, так что он говорил о себе то же, что и Агамемнон в Еврипидовой трагедии «Ифигения в Авлиде»:

Нас окружает блеск, но мы рабы народа.

Никий знал, что народ пользовался иногда знаниями людей, сильных красноречием и отличных умом, но всегда остерегался их, подозревал и старался унизить дух их и славу. Примерами тому имел он осуждение Перикла, изгнание Дамона, недоверчивость народа к Антифонту из Рамнунта*, а более всего несчастный конец завоевавшего Лесбоса Пахета, который, подавая отчет в своем военачальстве, в самом суде обнажил меч и умертвил себя. По этой причине Никий отказывался от принятия начальства в предприятиях дальних и трудных. Предводительствуя войском, он был чрезвычайно осторожен и потому имел во всем успех. Впрочем деяния свои не приписывал он ни уму своему, ни искусству, ни отличным способностям; все относил к счастью и, укрываясь под кров божества, приносил в жертву зависти свою славу. Об этом свидетельствуют сами события. В то время республика претерпела многие важные уроны. Никий ни в одном из них не имел участия. Во Фракии афиняне, под предводительством Каллия и Ксенофонта, разбиты были халкидянами. В Этолии они имели неудачу под начальством Демосфена; тысячу человек потеряли на Делосе, где предводительствовал Гиппократ*. Вину заражения моровой язвой афиняне возлагали более всего на Перикла, который во время войны заключил в городе сельский народ, непривычный к такой перемене места и образа жизни.

Ни в одом из этих бедствий нельзя было винить Никия. Предводительствуя войсками, взял он Киферу*, остров, которого положение было выгодно, дабы действовать против Лаконии, и жители которого были лакедемоняне. Он привел в повиновение многие фракийские города, отпавшие от афинян. Заперши мегарян в их городе, вскоре занял остров Миною. Потом, выступив оттуда, покорил Нисею*. Он вышел на берег в Коринф, победил коринфян и многих из них умертвил; в числе убитых был и полководец их Ликофрон. Случилось, что Никий оставил на поле сражения тела двух убитых воинов своих, которые не были примечены при снятии других. Как скоро он узнал о том, остановил флот и послал к неприятелю вестника, прося позволения взять их. По некоему закону и древнему обычаю та сторона, которая просила позволения взять мертвые тела, отрекалась некоторым образом от победы; ей не позволялось воздвигнуть трофея, ибо те почитаются победителями, во власти которых остаются тела, а те, кто просит о выдаче их, не почитаются таковыми, поскольку не могут взять их. Несмотря на то, Никий лучше хотел лишиться своей славы и уступить победу, нежели оставить двух граждан непогребенными. Он разорял приморские области Лаконии, разбил лакедемонское войско, вышедшее против него, взял Фирею, которую занимали эгинцы, и привел пойманных живых в Афины*.

По укреплении Пилоса* Демосфеном пелопоннесцы выступили против него с морскими и сухопутными силами. Дано было сражение, и на острове Сфактирии осталось около четырехсот спартанцев. Взятие их афиняне почитали весьма важным делом, как то и было в самом деле, но осада была сопряжена с великими затруднениями в местах безводных; доставление запасов летом стоило дорого и было продолжительно по причине великого обхода, а зимой соединено с опасностями и почти невозможно. Афиняне печалились и жалели, что отослали посольство, пришедшее к ним из Спарты для переговоров и заключения мира. Виновником такого поступка был Клеон, который противился принять мирные предложения, более всего в досаду Никию. Будучи его врагом и видя, что Никий помогал лакедемонянам в заключении мира, он убедил народ отвергнуть мирные предложения, но долговременность осады и трудное положение, в котором находилось их войско, заставляли их негодовать на Клеона. Клеон слагал всю вину на Никия и обвинял его в том, что он по робости своей и малодушию выпускает из их рук лакедемонян; что, если бы он, Клеон, принял начальство над войском, то они не могли бы столь долго держаться. Афиняне тогда сказали ему: «Что же ты не едешь сам против них»? Никий, встав с своего места, уступил ему предводительство в походе против Пилоса, советовал ему взять столько сил, сколько хотел, не быть смелым на словах, в которых нет никакой опасности, но оказать городу какую-нибудь отличную услугу. Клеон сперва отказывался; он пришел в смущение от сего предложения, которого не ожидал, но афиняне его принуждали. Никий кричал, и Клеон, воспламенившись честолюбием, принял начальство и обещал назначить двадцатидневный срок после отплытия своего, либо там умертвить на месте осажденных лакедемонян, либо живых привести в Афины. Афиняне более были склонны смеяться над ним, нежели ему верить. Они имели привычку забавляться его легкомыслием и дурачествами и слушать его для забавы. Говорят, что народ некогда, собравшись на площади, долго сидел, дожидаясь его. Клеон, украшенный венком, пришел очень поздно и просил народ отложить собрание до следующего дня: «Я занят сегодня, граждане! Я приносил жертву богам и должен угостить некоторых иноземцев». Афиняне засмеялись, встали, и собрание разошлось.

Но в то время, пользуясь благоприятством счастья и вместе с Демосфеном предводительствуя войском с благоразумием, он сдержал слово. До прошествия двадцати дней те спартанцы, кто не пал в сражении, сдались ему с оружием и привезены были в Афины. Этот подвиг Клеона причинил великое бесславие Никию. Из робости отказаться от предводительства по воле своей, отдать противнику своему такой подвиг, сложить самому начальство казалось афинянам постыднее и хуже, нежели бросить щит. Аристофан в комедии своей «Птицы» шутит над ним говоря:

Ну время ль нам теперь покоиться, дремать,

И так, как Никий, все думать да гадать?

В комедии же «Земледельцы» пишет:

– Работать землю я хочу да жить свободно.

– Пожалуй, ты живи так, как тебе угодно.

Мешает кто тебе?

– Увольте, вас прошу,

От всех начальств меня; за то вам поднесу

Одну драхм тысячу.

– Давай сюда тотчас;

Так с Никиевой их будет две у нас.

Немалый вред причинил республике Никий тем, что допустил Клеона приобрести такую славу и силу, которая внушала ему великую надменность и необузданное высокомерие, и это возродило великие для республики бедствия, которых немалая часть пала и на самого Никия. Клеон с того времени пренебрег всякой благопристойностью; он первый в продолжение речи своей народу начал кричать, поднимать одежду свою, ударять себя в бедро, говорить и бегать в одно время и этим подал людям, занимающимся гражданскими делами, пример того своевольства и того пренебрежения к приличию, которое потом все смешало и расстроило.

Между тем начинал показываться и Алкивиад, новый демагог, хотя не столько, как Клеон, невоздержанный и дерзкий. Свойства Алкивиада, подобно египетской земле, производящей, по причине своей тучности, как целебные, так и пагубные зелья, обращались стремительно к добру и к злу и толкали к великим переменам. Никий, освободившись от Клеона, не успел успокоить и устроить республику во всем совершенстве. Он обратил дела на прямой и спасительный путь, но должен был отстать от своего предприятия и был снова ввержен в войну силою и стремительностью Алкивиадова честолюбия, что случилось следующим образом.

Противниками мира между греческими народами были Клеон и Брасид. Война пороки одного скрывала, а добродетели другого украшала; одному подавал случай к несправедливейшим поступкам, другому к блистательным подвигам. Как тот, так и другой пали при Амфиполе в одной и той же битве*. Никию известно было, что спартанцы давно желали мира, что афиняне не полагались уже на войну и что обе стороны, слабые и изнеможенные, опускали, так сказать, руки по своей воле. Он старался сблизить дружбою обе республики, примирив других греков, и освободив их от всех бедствий, утвердить счастье их в будущем на непоколебимом основании. Все богатые люди, старики, все земледельческое сословие были склонны к миру; частными разговорами, многими наставлениями и увещеваниями он прохладил жар их к войне и, таким образом, подав хорошую надежду спартацам, призывал их приступить к миру. Спартанцы верили ему, как по причине известной кротости его, так и потому, что он имел попечение о плененных в Пилосе и скованных, оказывал им человеколюбивое пособие и тем облегчал тяжкую их участь. Обе стороны начали с того, что заключили перемирие на год*. В это время сходились граждане с обеих сторон, вкушали опять сладости свободы и спокойствия, провождали время в приятном сообществе с друзьями и желали тихой и мирной жизни, не оскверняемой пролитием крови. Они с удовольствием слушали хоры поющих:

Почий, мое копье, почий ты на стене!

Пусть вокруг тебя вьются изделия пауков!

Приятно было им повторять известные слова, что в мирное время людей пробуждают от сна петухи, а не трубы; бранили тех, кто говорил, что войне предопределено продолжаться трижды девять лет*; вступили в переговоры и заключили мир. Все думали, что бедствия уже кончились; говорили о Никии с почтением, называли его человеком, любимым богами, который за свое благочестие удостоился той славы, что первейшее и важнейшее в свете благо, мир, назван по его имени. В самом деле все почитали мир делом Никия, а войну – делом Перикла. Один вверг греков в величайшие бедствия за маловажные причины; другой заставил их примириться и забыть величайшие неприятности. По этой причине тот мир и поныне называют Никиевым*.

В договоре положено было, чтобы каждая сторона взаимно сдала города, места и пленных, отнятых у другой. Жребий назначал, кому наперед сдача всего того достанется. Никий деньгами произвел то, что лакедемонянам досталось первым сдать оные, как повествует о том Феофраст. Поскольку же коринфяне и беотийцы не были довольны миром, но разными требованиями своими и жалобами, казалось, вновь хотели воспламенить войну, то Никий склонил афинян и лакедемонян придать миру крепость и силу заключением между собою союза. Этим способом мир между ними был бы прочнее и они сделались бы страшнее для тех, кто от него отставал.

Между тем Алкивиад, не будучи способен жить в покое и видя внимание и приверженность лакедемонян к Никию, раздражался против них гневом; между тем как его не уважали и презирали, он с самого начала противился заключения мира, но не имел в том успеха. Вскоре после того узрел он, что афиняне по-прежнему не были довольны лакедемонянами, которые, казалось, обижали их, ибо с беотийцами заключили союз, а Панакт* и Амфиполь не возвратили им в целости. Пользуясь настроением сограждан, Алкивиад начал раздражать и подстрекать народ. Наконец он заставил аргивян прислать в Афины посольство и хлопотал о заключении с ними союза. Между тем прибыли из Лакедемона полномочные послы, которые были представлены сенату; предложения их показались самыми справедливыми. Алкивиад, боясь, чтобы эти предложения не убедили народ к принятию мира, обольстил послов ложными клятвами и обещаниями и уверил, что он во всем им будет содействовать, если они не объявят, что прибыли с полномочием, ибо в таком только случае достигнут того, чего хотят. Послы поверили его словам, пристали к нему и отпали от Никия. На другой день он представил их собравшемуся народу и спросил перед всеми, имеют ли они полномочие для переговоров о всех делах. Они объявили, что не имеют его. Тогда Алкивиад, против ожидания их переменив тон, призывал сенат во свидетели их лживости, увещевал народ не обращать к ним никакого внимания и не верить людям, которые лгут явно и которые о том же деле прежде говорили одно, а теперь другое. Послы были в изумлении; Никий не знал, что сказать, но был поражен удивлением и печалью; народ хотел тотчас призвать аргивян и заключить с ними союз. Случившееся тогда землетрясение принесло Никию ту пользу, что собрание было распущено. На другой день народ опять собрался. Много трудов стоило Никию остановить союз с аргивянами; он испросил у афинян позволение отправиться в Лакедемон, уверяя, что все будет кончено к их удовольствию. По прибытии своем в Спарту, он был принят лакедемонянами с честью, какую заслуживали добродетели его и приверженность к ним, но не имел в этом деле успеха. Сторона тех, кто хотел союза с беотийцами, превозмогла. Он возвратился бесславно, заслужив порицание сограждан. Он боялся афинян, которые жалели и негодовали на то, что его послушались и возвратили лакедемонянам столь многих граждан их, ибо взятые афинянами в Пилосе спартанцы были из первейших домов и связаны дружбой и родством с сильнейшими в Спарте гражданами, но афиняне в гневе своем не причинили Никию никакой обиды. Они избрали в полководцы Алкивиада, заключили союз с аргивянами, равно как и с мантинейцами и элейцами, отпавшими от лакедемонян, и послали в Пилос войско для разграбления Лаконии. Так война вновь возгорелась.

Раздор Никия с Алкивиадом был во всей своей силе, когда настало время остракизма. Афиняне имели обыкновение употреблять по временам это средство против какого-нибудь из подозрительных для них граждан или против тех, кто славою или богатством навлекал на себя зависть их; они удаляли таковых из Афин на десять лет. В то время как Никий, так и Алкивиад, были в страхе и опасались, что одному из них надлежало непременно подпасть остракизму. Афиняне гнушались образом жизни Алкивиада и страшились его дерзости, как сказано в его жизнеописании, а Никий своим богатством привлекал на себя зависть; важность его и необходительность, склонность к олигархии и отвращение от народа были им неприятны. Противясь прихотям их, поступая против мыслей их и принуждая принимать лучшие меры, он причинял народу неудовольствие. Тогда молодые и войну любящие граждане спорили с миролюбивыми и старыми; одни хотели обратить остракизм на Алкивиада, другие на Никия, но

В междоусобиях и злой почтен бывает.

Раздор, господствовавший в Афинах, открыл путь к действиям самым дерзким и коварным гражданам. Из числа их был и Гипербол из Перитед*, человек, которому не сила или власть какая-либо придавала дерзость, но дерзость придавала силу, и который наносил республике бесчестие, получая от нее почести и силу. Этот-то Гипербол, в то время почитая себя безопасным от остракизма, ибо был достойнее кандалов, и надеясь, что если один из тех двух мужей будет изгнан из Афин, то он сделается противоборником остающемуся, явно радовался раздору их и возбуждал народ против обоих. Никий и Алкивиад, поняв его замыслы, тайно сошлись, условились между собою и, соединив своих приверженных, произвели то, что остракизм пал не на них, а на Гипербола. Сначала это приятно было гражданам; они смеялись над Гиперболом, но впоследствии негодовали, почитая остракизм униженным оттого, что подпал ему недостойный человек, ибо в самых наказаниях есть некоторое достоинство; остракизм был, по их мнению, наказанием для Фукидида, для Аристида и им подобных, но для Гипербола оный служил честью; он мог бы гордиться тем, что за подлость свою наказан наравне с лучшими гражданами. Это заставило Платона, комического стихотворца, сказать о нем:

За качества его наказан он достойно,

Но подлости его – бесчестно непристойно:

Не ради таковых уставлен остракизм.

С тех пор никого уже не изгоняли остракизмом; Гипербол был последний, а первым был Гиппарх из Холарга, родственник тираннов*.

Но судьба есть существо неверное и уму непостижимое. Когда бы Никий подвергнул остракизму себя или Алкивиада, то, или одержав верх, изгнал его из Афин и стал бы сам жить в них спокойно; или, будучи им побежден, сам бы вышел из города, не претерпел бы крайних бедствий и сохранил славу хорошего полководца. Феофраст повествует, что Гипербол изгнан по раздору Алкивиада с Феаком, а не с Никием, но историки большей частью описывают это происшествие так, как мною описано.

Когда прибывшие посольства Леонтин и Эгесты уговаривали афинян идти войной на Сицилию, то Никий противился этому предприятию; между тем Алкивиад замыслами своими и честолюбием одержал верх над ним, ибо еще прежде Народного собрания он, расточая пышные слова и поселяя в гражданах великие надежды, настолько овладел их умами, что юноши в палестрах и старики в лавках и на полукружных скамьях, сидя вместе, чертили вид Сицилии, описывали омывающие ее моря, пристани и положение их в отношении к Ливии. Наградой войны не почитали они Сицилию; она была бы для них сборным местом и пристанью, откуда они могли воевать с карфагенянами, завладеть вместе с Ливией всем морем, простирающимся до Геракловых столпов. Между тем, как мысли афинян устремлены были на это предприятие, Никий противоречил им, но не имел на своей стороне ни многих, ни сильных поборников. Богатые, против ожидания, молчали. Они боялись, чтобы народ не подозревал их в том, что избегают службы и издержек на снаряжение кораблей. Несмотря на это, Никий не переставал противиться и даже после того, как определено было народом предпринять войну и избрать его первым полководцем вместе с Алкивиадом и Ламахом, при вторичном собрании народа он опять восстал и говорил об уничтожении похода. Он кончил речь свою, обвиняя Алкивиада в том, что он, для собственных видов и для удовлетворения своему честолюбию, ввергает отечество в опасную войну за пределами своего моря. Усилия его были тщетны; по опытности своей он почитаем был искуснейшим полководцем; все были уверены, что дела будут управляемы безопасно, если смелость Алкивиада и пылкость Ламаха будут умеряемы осторожностью Никия. Это рассуждение еще более заставило утвердить избрание их. Демострат, один из народных вожаков, который всех более побуждал афинян к войне, восстав, сказал, что он заставит Никия перестать искать отговорок. Он предложил народу дать полководцам полную власть, и в отечестве, и вне оного советоваться и действовать. Этим убедил народ к утверждению его предложения.

Говорят, что и жрецы приводили многие препятствия к предприятию, но Алкивиад, имея других прорицателей, выводил из некоторых древних прорицаний, что афиняне приобретут от Сицилии величайшую славу. Из Аполлонова храма прибыли к нему посланники с прорицанием, что афиняне возьмут всех сиракузян. Противные знамения были умалчиваемы, дабы граждане не впали в уныние. Самые явные и очевидные не могли их отвратить, как то: искажение в одну ночь всех герм, кроме одной, называемой Андокида, которая сооружена племенем Эгеиды и стоит перед домом, тогда принадлежавшем Андокиду; странное происшествие, случившееся при жертвеннике двенадцати богов, на которой вспрыгнул вдруг один человек, растянул ноги и оскопился камнем. В Дельфах поставлено было афинянами на медной пальме золотое изображение Паллады. В продолжении нескольких дней прилетали на нее вороны, клевали его, а золотые плоды грызли до того, что повалили их на землю. Афиняне говорили, что это были басни дельфийцев, подкупленных сиракузянами. Некое прорицание повелевало им привести из Клазомена в Афины жрицу. Она была действительно привезена и называлась Гесихией, то есть Тишиной. Вероятно, что божество давало знать афинянам, что им надлежало пребывать в мире. Астролог Метон, начальник части войска, устрашенный ли этими знамениями или человеческим рассуждением предвидя опасность похода, притворился сумасшедшим и зажег дом свой. Некоторые говорят, что он не притворился таковым, но, сжегши ночью дом свой, на другой день предстал перед народом в униженном виде и просил граждан, из уважения к случившемуся с ним несчастью, уволить от похода сына его, которому следовало ехать в Сицилию и управлять триерой. Гений возвестил мудрому Сократу, посредством знамений, обыкновенно ему даваемых, что поход предпринимаем был к погибели республики. Сократ говорил о том приятелям своим, и слова его дошли до ушей многих. Некоторые приведены были в уныние, когда им приходило на мысль, в какие дни флот пускался в море. Женщины тогда справляли праздник Адониса. По этой причине в разных местах города они выносили и погребали кумиры с воплями и рыданиями. Те, кто не презирал подобных знамений, были огорчены; они страшились, чтобы все приготовления и вся столь великая и блистательная сила вскоре не исчезла.

То, что Никий противился Народному собранию, что он твердо стоял на своем, не прельстясь надеждами, не восхитившись величием власти, это показывало человека добродетельного и благоразумного. Но когда он не смог ни отвлечь народа от войны, ни освободить себя от военачальства; когда народ, подняв его, так сказать насильственно, поставил полководцем над военными силами, тогда уже время не позволяло быть слишком осторожным и нерешительным и, подобно младенцу с корабля, все смотреть назад, мыслить и твердить беспрестанно, что против воли принужден принять начальство. Этими поступками он не только лишил соначальствующих ему бодрости, но и потерял удобнейшее к действию время. Ему бы следовало быстро напасть на неприятеля и на поле брани испытать счастье. Но Никий, не слушаясь ни советов Ламаха, который хотел плыть прямо к Сиракузам и дать сражение близ самого города, ни представлений Алкивиада, который предлагал возмутить города против сиракузян и потом идти на Сиракузы, противореча им во всем, был такого мнения, что надлежало плавать спокойно около берегов Сицилии, показывать оружия свои и корабли, потом возвратиться в Афины, оставя только малую часть войска у Эгесты, и тем разрушил их предначертания и унизил дух. Вскоре после того Алкивиад был отозван назад афинянами для произведения над ним суда. Никий, оставшись по имени вторым полководцем, но будучи в самом деле по своей силе единственным, не переставал быть в бездействии, объезжать Сицилию, советоваться, пока наконец сила надежды в воинах его ослабла, а в неприятелях исчезли изумление и страх, внушенные им при первом появлении сил афинских. До отплытия Алкивиада афиняне приплыли к Сиракузам на шестидесяти судах. Они стали вне сиракузской пристани и десять из них послали внутрь оной для осмотра. Эти суда объявили через вестника леонтинцам, чтобы они возвратились в свое отечество. Между тем поймали неприятельское судно, везшее таблицы, на которых написаны были по коленам имена сиракузских граждан. Эти таблицы лежали далеко от города в храме Зевса Олимпийского; в то время привозили их в город для смотра и описи годных носить оружие граждан. Когда таблицы были привезены к афинским полководцам, и они увидели число и все имена сиракузян, то прорицатели оказали великое неудовольствие, боясь, чтобы не исполнилось изречение оракула, что афиняне возьмут всех сиракузян. Впрочем, некоторые говорят, что прорицание сбылось в другое время, когда афинянин Калипп убил Диона и завладел Сиракузами.

По отплытии Алкивиада из Сицилии власть перешла уже к Никию. Ламах был человек мужественный, справедливый и, в сражениях действуя с отличной храбростью, не щадил жизни, но был настолько беден и простодушен, что каждый раз после похода ставил в счет афинянам и малое количество денег, издержанное им на платье и обувь. Сила Никия была велика как по другим причинам, так и по богатству и славе его. Говорят, что некогда в общем собрании военачальников он велел сказать свое мнение стихотворцу Софоклу, как старейшему изо всех. Софокл сказал ему: «Ты, Никий, старейший; я – древнейший». Никий, имея тогда под своим начальством Ламаха, способнейшего полководца, действовал всегда робко и медлительно. Объезжая Сицилию как можно далее от неприятелей, он внушил через то им бодрость; он напал на малый город Гиблу, но отступил, не завладев им, и навлек на себя со стороны их явное презрение. Наконец он прибыл в Катану, не произведши ничего другого, как покорив местечко Гиккары*, населенное варварами. Известная гетера Лаида, которая была еще очень молода, тогда же была продана в числе гиккарских пленных и привезена в Пелопоннес.

По прошествии лета узнал он, что сиракузяне, уже ободрившись, хотели первые учинить нападение на афинян. Конные их осмеливались уже приближаться к стану его и спрашивать с насмешкой, не за тем ли афиняне прибыли, чтобы вместе с катанцами поселиться или чтобы леонтинцев возвратить в прежнее их жилище. Эти насмешки насилу заставили Никия идти на Сиракузы. Дабы спокойно и безопасно поставить стан свой, он подослал из Катаны к сиракузянам человека с ложным известием, что они могут взять афинский стан и оружие, никем не охраняемое, если выступят в Катану со всем войском в известный день; что афиняне проводят большей частью время в городе; что приверженные к сиракузянам решились, как скоро они узнают о их приближении, в одно и то же время занять ворота и сжечь флот афинский; что число заговорщиков уже велико, и что они ожидают только их прибытия. Это было искуснейшее дело Никия в Сицилии. Он принудил выйти в поле все войско неприятельское, не оставил в городе ни одного из своих воинов и, отправясь из Катаны всем флотом, завладел сиракузскими пристанями. Он занял для стана такое место, с которого надеялся действовать беспрепятственно против неприятеля теми силами, на которые последний полагался, не претерпевая ни малейшего вреда от тех неприятельских сил, в которых должен был уступать сиракузянам*. Сиракузяне, возвратившись из Катаны, стали перед городом в боевом порядке; Никий вывел свое войско против них и одержал победу. Убито неприятелей немного*, ибо конница препятствовала их преследовать; между тем Никий разрушил мосты, наведенные через реку. Это подало случай Гермократу ободрить сограждан своих; он говорил им, что Никий очень смешон тем, что старается всеми средствами избегать сражения, как будто бы он прибыл в Сицилию не для того, чтобы сразиться. Невзирая на это, Никий навел на сиракузян такой страх и ужас, что они вместо пятнадцати полководцев избрали трех и клятвенно обещались позволить им управление с неограниченной властью.

Афиняне хотели занять храм Зевса Олимпийского, недалеко от них стоявший, в котором хранилось много золотых и серебряных приношений. Никий, отлагая нарочно это предприятие, пропустил время и смотрел с равнодушием, что в оный вошло сиракузское войско для охранения. Он думал, что если воины его расхитят богатства храма, то республика не получит от того пользы, а вина за нечестивый поступок падет на него.

Победа, им одержанная, была славная, но он не извлек из нее никакой выгоды, а по прошествии немногих дней удалился в Наксос*, где и провел зиму. Содержание столь многочисленного войска стоило дорого, но он производил весьма неважные дела с некоторыми сицилийцами, к нему приставшими. Сиракузяне опять ободрились; они выступили против него близ Катаны, опустошили область и сожгли афинский стан. Хотя все порицали Никия за то, что медлительностью, долгим размышлением и излишней осторожностью терял время, благоприятное к действиям, но ни в чем не можно было порицать самых действий его. Он был смел и деятелен в исполнении, но медлителен и робок, когда надлежало решиться.

Он повел опять войско на Сиракузы, употребив такое искусство и действуя вкупе с такой быстротой и осторожностью, что пристал к Тапсу*, высадил войско и занял Эпиполы прежде, нежели сиракузяне это заметили. Они послали против него отборнейшее войско; Никий победил его, захватил триста человек живых, разбил даже конницу неприятельскую, которая почиталась непобедимой. Всего более изумило сицилийцев и грекам казалось невероятным то, что он в короткое время обнес стеной Сиракузы, город, который пространством был не менее Афин, и который, по причине неровности местоположения, близости моря и окружавших его болот, труднее обнести стеною, нежели Афины. Едва совсем не достроил он столь длинной стены; при таких заботах и беспокойствах не пользовался он и телесным здоровьем, но страдал каменной болезнью; эта болезнь, без сомнения, была препятствием к окончанию строения стены. Я не могу не удивляться как прилежанию полководца, так и храбрости воинов в великих подвигах. Еврипид, после их поражения и совершенной погибели, сочинил в честь им надгробные стихи, в которых говорит:

Сии воины одержали над сиракузянами восемь побед,

Пока боги оказывали обоим сторонам равную помощь.

Между тем находим, что сиракузяне побеждены ими более восьми раз, пока боги или судьба не восстали против афинян, которых могущество достигало высочайшей степени.

Никий, превозмогая немощи своего тела, находился почти во всех сражениях. Некогда, при усилившейся болезни, он лежал в стане с немногими служителями, а Ламах, предводительствуя войском, сражался с сиракузянами, которые со своей стороны строили стену, простиравшуюся от города до стены афинян, дабы тем остановить их работу.

Афиняне, одерживая верх над ними, преследовали их беспорядочно. Случилось, что Ламах остался один и должен был выдержать нападение сиракузской конницы. Предводителем ее был Калликрат, человек отважный и стремительный. Ламах был вызван им на единоборство, вступил в бой, получил от противника рану, потом сам поразил его, упал и вместе с Калликратом умер. Сиракузяне, получив верх, взяли тело его с оружиями и быстро устремились к афинской стене, где лежал Никий без всякой помощи. Необходимость заставила его встать. Видя опасность, он велел служителям принести огонь и зажечь как весь лес, перед стеною находившийся для составления машин, так и сами машины. Это удержало сиракузян и спасло Никия, стены и обоз афинский. Неприятель, видя великое пламя, восставшее вдруг между ним и стеною, решился отступить.

После этого происшествия Никий остался один предводителем; он имел великие надежды на счастливый успех; многие города присоединились к нему; суда, нагруженные хлебом, со всех сторон неслись к его стану; пока благоприятствовало счастье, все к нему приставали. Уже и сиракузяне, не имея надежды обороняться с успехом, делали ему некоторые предложения о мире. Сам Гилипп, который из Лакедемона спешил к ним на помощь, узнав на пути, что Сиракузы обнесены стеною и находятся в крайности, продолжал путь свой в уверении, что Сицилия уже покорена. Он намеревался защитить только италийские города, когда бы ему и это удалось, ибо молва всюду распространилась, что афиняне во всем имеют успех и что полководец их непобедим, по своему благоразумию и счастью.

Эти успехи и великие силы внушили Никию бодрость и смелость, которых не было в его характере. Полагаясь на тех, кто к нему из города был посылаем и вел тайные с ним переговоры, надеясь, что скоро Сиракузы будут ему сданы на условиях, он нимало не заботился о приближении Гилиппа и не поставил никаких стражей. Гилипп, совершенно им пренебрегаемый, тайно пристал к берегу на малой лодке, вышел на берег весьма далеко от Сиракуз и начал собирать многочисленное войско. Сиракузяне не ожидали его и не знали, что он находился в Сицилии. По этой причине назначено было Народное собрание для совещания об условиях, какие надлежало заключить с Никием, и уже некоторые из граждан собрались, думая, что надлежало заключить с ним мир, не ожидая, чтобы город был совершенно обойден стеною; достроить же ее оставалось весьма немного, все вещи, к строению нужные, были уже готовы и стояли на месте.

В этом положении дел и в такой опасности прибыл в Сиракузы Гонгил на одной триере. Все граждане стеклись к нему и узнали, что скоро приедет Гилипп и что посланы к ним будут на помощь корабли. Они еще не совсем верили словам Гонгила, как пришедший от Гилиппа вестник объявил им, чтобы они выступили к нему навстречу. Они ободрились, начали вооружаться. Гилипп, выстроивши свое войско, повел его на Никия. Никий также поставил своих воинов в боевой порядок. Тогда Гилипп, сложив оружие, послал к Никию вестника с объявлением, что он позволяет афинянам выйти из Сицилии. Никий не удостоил его ответом; воины смеялись и спрашивали: «Неужели присутствие одного плаща и одной палки лакедемонской до того вдруг усилило сиракузян, что они могут презирать афинян, которые выдали спартанцам в оковах триста воинов, бывших во власти их и телесной крепостью и длиной власов* далеко превосходивших Гилиппа?» Тимей говорит, что и сицилийцы нимало не уважали Гилиппа, что при первом появлении его шутили над его плащом и длинными волосами; впоследствии еще более его презирали, узнав низкое его корыстолюбие. Но он же говорит, что едва Гилипп показался, что многие охотно принялись за оружие и стекались к нему, как птицы слетаются к сове. Это известие справедливее первого. В плаще и в палке Гилиппа сицилийцы видели образ и достоинство Спарты и по этой причине собирались к нему. Что Гилипп один все произвел, о том свидетельствует не только Фукидид, но и сиракузянин Филист, очевидный свидетель всех этих событий.

В первом сражении афиняне одержали победу и умертвили несколько сиракузян, в числе их и коринфянина Гонгила. Но на другой день Гилипп показал, что значат опытность и искусство полководца. Употребив те же оружия, ту же конницу, на том же самом месте, но не таким образом, он победил афинян, переменив только порядок войска. Афиняне убежали в стан. Гилипп заставил сиракузян продолжать начатую стену, теми камнями и тем лесом, которые собраны были афинянами, и перерезал стену афинскую так, что афиняне не получили бы от того никакой выгоды, даже одержав победу. Сиракузяне, ободрившись от этого успеха, снаряжали суда, а с конницей своей и союзническою выступили в поле и брали в плен многих неприятелей. Гилипп, объезжая города, понуждал всех к поднятию оружия, составлял войска; все охотно ему повиновались и помогали. Никий, вновь обращаясь к прежним мыслям и видя такую в обстоятельствах перемену, терял бодрость и писал афинянам, чтобы они или прислали новое войско или вызвали бы из Сицилии первое. Как в одном, так и в другом случае он настоятельно просил увольнения от начальства, ссылаясь на болезнь.

Афиняне еще прежде хотели послать в Сицилию новые силы, но вельможи, по зависти к такому счастью Никия, находили многие отлагательства и при всем том поспешили тогда отправлением пособий. Демосфену назначено было с многочисленным флотом отплыть по окончании зимы. Эвримедонт отплыл еще зимой. Он вез деньги и назначение об избрании полководцами Эвфидема и Менандра, находившихся при Никии.

Между тем Никий вдруг претерпел нападение с моря и с земли. В морском сражении сперва был принужден уступить, но потом отразил неприятеля; многие корабли его потопил, но не успел прийти на помощь пехоте. Гилипп напал неожиданно и взял Племмирий*, где хранилось множество корабельных снарядов и денег, немалое число афинян умертвил и взял в плен. Всего важнее было то, что он отнял у Никия средство получать припасы. Пока афиняне владели этим местом, доставление оных было безопасно и скоро; с потерей же его сделалось оно весьма трудным, ибо надлежало сражаться с неприятелями, корабли которых стояли на якоре. Сиракузяне при том чувствовали, что причиной их урона был беспорядок, с которым гнались за неприятелем, а не силы неприятельские. Они начали снаряжать свой флот с большим блеском. Никий не хотел дать морского сражения; он говорил, что было бы безрассудно дерзнуть на битву с малочисленными и дурно содержимыми силами, когда спешил к ним на помощь многочисленный флот и свежее войско под предводительством Демосфена, но Менандр и Эвфидем, незадолго перед тем определенные в полководцы, по честолюбию своему и по ревности к двум другим полководцам желали, до прибытия Демосфена, произвести что-либо славное, а Никия превзойти своими деяниями. Под тем предлогом, что слава отечества совершенно помрачится и погибнет, если бы они стали бояться наступающих сиракузян, они принудили его дать сражение, но искусством коринфского кормчего Аристона*, по уверению Фукидида, левое крыло их было совершенно разбито; они потеряли много людей. Никий находился в крайнем унынии, ибо, предводительствуя один, претерпел он великие труды, а управляя с другими, был увлекаем ими в важные ошибки.

Между тем показался Демосфен за пристанью; флот его был блистателен своими приготовлениями и страшен неприятелям. На семидесяти трех кораблях посажено было пять тысяч пехоты и около трех тысяч стрельцов, пращников и метателей копий. Красота оружий, знаки на кораблях, множество флейтистов и начальников над гребцами представляли великолепное зрелище, устроенное к ужасу противников. Сиракузяне находились опять в великой опасности; они не видели конца бедствиям, не имели надежды освободиться от них; казалось им, что трудились тщетно и погибали без пользы. Никий недолго радовался прибытию нового войска. Демосфен, при первом с ним свидании, советовал ему немедленно напасть на неприятеля и быстрее дать решающий бой, взять Сиракузы и возвратиться в Афины. Никий, устрашенный стремительностью и смелостью Демосфена, просил его ничего не предпринимать отчаянно и безрассудно; говорил ему, что медлительность обратится к пагубе неприятелей, которые не имели уже денег и вскоре остались бы без союзников; представлял ему, что они, претерпевая недостаток, вскоре возобновят прежние с ним переговоры. В самом деле многие из сиракузских граждан имели тайные с ним сношения; они ему советовали несколько подождать, ибо жители изнемогали под бременем войны и были недовольны Гилиппом; они уверяли его, что если нужда еще немного усилится, то жители вовсе потеряют бодрость. Никий, не желая обнаружить явно сих обстоятельств и только слегка намекая, заставил своих товарищей винить его в робости. Они говорили тогда, что опять началась прежняя медленность, отсрочки, излишняя осторожность, среди которых он потерял много благоприятнейшего времени, нападая на неприятелей не во цвете силы своей, но тогда уже, когда она как был увяла и сделалась презрительной. Они пристали все к Демосфену, и Никий с трудом принужден был принять их предложение.

Демосфен с пехотой ночью приступил к Эпиполам. Прежде нежели неприятели заметили его приближение, он некоторых убил, а тех, кто еще защищался, обратил в бегство. Одержав верх, он не остановился на том месте, но шел вперед до тех пор, пока не встретил беотийцев; первые они построились и устремились на афинян с обращенными против них копьями, издавая громкие крики, и многих положили на месте. Афиняне вдруг исполнились страха и смятения; побеждающие из них смешались с теми, кто уже предавался бегству; несущиеся вперед были опрокидываемы устрашенными воинами; они нападали друг на друга, думали, что бегущие их преследуют, и своих принимали за неприятелей. В беспорядочном смешении людей, исполненных страха и неизвестности, при неверности зрения среди ночи, в которой не было ни совершенной темноты, ни довольно ясного света, но такой, какой бывает при закате луны, закрываемой телами и оружиями движущихся воинов, невозможно было различать предметов; ужас, внушенный неприятелями, заставлял бояться и своих. Положение афинян становилось крайне сомнительным и опасным. К несчастью, луна светила им сзади; они бросали тень одни на других и тем скрывали от неприятелей множество блестящих оружий своих; между тем как свет луны, отражаясь на щитах неприятельских, показывал их многочисленнее и блистательнее. При отступлении они были окружены со всех сторон наступающими неприятелями; одни бегали от них, другие умирали, поражая друг друга, иные свергались со скал. Многие рассыпались и блуждали, с наступлением дня конница ловила их и умерщвляла. Убито было до двух тысяч человек, из тех, которые спаслись, не многие возвратились с оружием.

Никий, пораженный этим*, хотя не неожиданным ударом, винил Демосфена за его дерзость. Этот полководец, приводя всевозможные оправдания, советовал Никию оставить Сицилию как можно скорее, ибо других сил они не могли ожидать, а с оставшимся у них войском не в состоянии были одержать верх над неприятелем, но даже если бы они и победили, им надлежало бы оставить это место, которое, как он слышал, всегда было нездорово и тяжело для войска, а в то время, как сами они видели, было совершенно гибельно. Тогда уже начиналась осень, в войске много было больных, и все унывали. Никий с неудовольствием слушал речи об отплытии и об отступлении не потому, чтобы он не боялся сицилийцев, но потому, что еще более боялся афинян, их суда и клеветы. Он сказал Демосфену, что не предвидит никаких бедствий, а ежели какое и случится, то лучше хотел умереть от рук неприятелей, нежели от рук своих сограждан. Сколь мысли его далеки от мыслей Леонта Византийского*, который сказал некогда своим гражданам: «Я хочу лучше умереть от вас, нежели с вами!» Впрочем, в рассуждении места, куда надлежало перевести войско, Никий объявил, что посоветуется на досуге. Таковы были мысли Никия. Демосфен не имел успеха в прежних своих предначинаниях, перестал принуждать его, а другие полководцы уверились, что Никий чего-то ожидал от сиракузян и, полагаясь на них, столь твердо противился отплытию. По этой причине во всем согласились с ним. Но когда сиракузяне получили новое подкрепление, когда болезни в афинском стане более распространялись, то и Никий решился оставить Сицилию и приказал воинам готовиться к отплытию.

Уже все было готово, а неприятели, ни о чем не подозревавшие, не стерегли их, но вдруг ночью сделалось лунное затмение. Никий и все те, кто по невежеству или суеверию, боятся подобных явлений, были объяты ужасом. Многие знали, что в тридцатое число месяца бывает затмение солнца от соединения его с луною, но трудно было понять, с чем луна, соединяясь, вдруг, во всей полноте своей, лишалась своего сияния и принимала разные цвета. Это явление было для них чрезвычайным; все почитали его знамением, ниспосланным от богов, для предвещания великих бедствий. Анаксагор, первый мудрец, предавший письму яснее и смелее всех других рассуждение об освещении и затмении луны, был тогда еще не древний писатель; сочинение его не было известно, но почиталось тайным и переходило из рук в руки с великой осторожностью между немногими по доверенности. Так называемые физики и метеоролесхи* в то время не были еще терпимы, ибо считалось, что они унижают силу божества, приписывая действия природы неразумным причинам, силам без промысла и необходимым случаям. Протагор* был изгнан, Анаксагор заключен в темницу, и едва смог Перикл освободить его. Сам Сократ пострадал за философию, хотя эти предметы не входили в учение его. Через долгое время после того воссияла слава Платона, который, как по добродетельной жизни своей, так и потому, что подчинял естественные, необходимые действия божественным и высшим началам, освободил философию от нарекания и открыл всем дорогу к математике. Когда Дион, друг Платона, готов был отплыть с Закинфа для нападения на Дионисия, тогда случилось лунное затмение, но он, нимало не испугавшись этого явления, пустился в путь, пристал к Сиракузам и изгнал тиранна.

К несчастью Никия, в то время не имел он при себе и искусного прорицателя. Стилбид, который всегда ему сопутствовал и который уменьшал суеверный страх его, незадолго перед тем умер. Тогдашнее знамение, по уверению Филохора, не только не предвещало отъезжающим худых последствий, но напротив того было весьма благоприятно, ибо дело, производимое в страхе, имеет нужду в темноте; свет ему противен. Впрочем, как Автоклид пишет в своих «Толкованиях», после лунного или солнечного затмения в продолжении трех дней ничего предпринимаемо не было, но Никий хотел дождаться нового лунного оборота, ибо ему показалось, что луна очистилась, как скоро миновала темное место, на которое земля бросала тень свою.

Никий оставил все дела свои и проводил время в жертвоприношениях и прорицаниях. Между тем неприятель с твердой земли осадил пехотой стену и стан его, а с моря окружил пристань кораблями. Не только триеры неприятельские нападали на него, но и малые дети, приближаясь к афинянам на рыбачьих лодках и челноках, вызывали их к сражению и дразнили их. Один из них, по имени Гераклид, сын известных родителей, выступив вперед на лодке, был преследуем афинским судном и находился в опасности быть пойманным. Поллих, дядя его, боясь, чтобы он не попал в руки неприятелей, обратился на них с десятью триерами, которыми он начальствовал; другие, боясь Поллиха, двинулись туда же. Началось жаркое сражение, в котором одержали верх сиракузяне; они умертвили многих афинян, в числе которых был и Эвримедонт.

После этого поражения афиняне не могли сносить продолжения войны; они кричали и требовали от своих полководцев, чтобы отвели их сухим путем в отечество, ибо сиракузяне, по одержании победы, немедленно заперли и оградили пристани. Никий не мог на это решиться; для него было постыдно бросить перевозные суда и триеры, которых число простиралось до двухсот. Он посадил лучшую пехоту и искуснейших стрельцов на сто десяти триерах, ибо у других не было весел; прочую часть своего войска поставил у моря, покинув большой стан и стены, соединяющиеся с Гераклионом. В то же время жрецы и полководцы сиракузские взошли на оный и принесли Гераклу обычные жертвы, которые долгое время не приносились.

Между тем афиняне на судах отправлялись в путь. Прорицатели предсказали сиракузянам славу и победу, если они, не начиная сражения, будут только защищаться, ибо Геракл карал своих врагов, обороняясь и претерпевая от них нападение. Сражение было самое жаркое. Смотревшие на оное войска были объяты таким же страхом и смятением, как и те, кто был в действии; они могли видеть все дело, которое на малом пространстве принимало многообразные и неожиданные перевороты, приготовления и оружия афинян вредили им, не менее самих неприятелей. Они сражались тяжелыми и соединенно действующими судами против легких неприятельских судов, с разных сторон на них нападавших; будучи поражаемы отовсюду каменьями, они мешали копья и стрелы, которые, по причине колебания моря, не были бросаемы прямо и в цель не попадали. Коринфский кормчий Аристон научил сиракузян сражаться таким образом. Он и сам сражался с великой храбростью и пал уже в то время, когда сиракузяне побеждали.

Афиняне были разбиты и претерпели великое поражение; следствием этого было то, что отступление морем для них пресеклось. Они видели, что спасаться сухим путем также было трудно; они уже не препятствовали неприятелям приближаться и брать суда их; не просили позволения снять и погребсти мертвые тела. Больные и раненые, оставляемые ими, в собственных глазах их были для них достойнее жалости, нежели непогребенные мертвые; они почитали себя злополучнее их, чувствуя, что по претерпении величайших бедствий, ельзя будет им миновать той же участи.

Они решились отступить ночью. Гилипп, видя, что сиракузяне после одержанной победы и ради настоящего праздника предавались веселью, приносили жертвы и пиршествовали, не надеялся ни убедить, ни принудить их выступить в поле и преследовать отступающих. Гермократ выдумал следующую хитрость, дабы обмануть Никия: он подослал к нему некоторых друзей своих с объявлением, будто бы они присланы от тех граждан, с которыми прежде Никий имел тайные сношения, и будто эти граждане советуют ему не отступать ночью, ибо сиракузяне поставили засады и заняли все проходы. Обман имел желаемый успех, и Никий должен был претерпеть действительно от неприятелей то, чего ложно опасался. Неприятели выступили на рассвете дня, заняли узкие проходы, укрепили переправы через реки, сломали мосты, на ровных открытых местах поставили конницу, дабы не осталось афинянам никакого места, по которому бы могли пройти, не сражаясь. Они остались еще один день и в следующую ночь начали, как будто бы удалялись от отечества, а не от земли неприятельской, как по причине крайнего недостатка во всем нужном, так и потому, что оставляли без помощи друзей и знакомых. При всем том настоящие бедствия почитали они весьма легкими в сравнении с теми, которых ожидали.

Хотя в войске много было горестных явлений, но не было зрелища жалостнее самого Никия. Изнуренный болезнью, принужденный довольствоваться, не по достоинству своему, самым необходимым к содержанию жизни и самыми малыми пособиями к подкреплению тела, хотя состояние здоровья его много требовало, он делал и сносил, при всей своей слабости, и то, что едва ли сносить могли многие из самых здоровых людей, тогда как все знали, что он не для себя и не для спасения жизни своей переносил такие труды, но единственно для сограждан своих не терял надежды. Между тем как другие от страха и печали рыдали и плакали, Никий, хотя иногда и принужден был предаться своей горести, но явно показывал, что это происходило единственно оттого, что он сравнивал позор и бесславие настоящего положения со славой и великими подвигами, которые надеялся совершить. Смотря на лицо его, а еще более вспоминая слова его и увещания, которыми старался отклонить афинян от этого предприятия, воины чувствовали, что он не заслуживал подобного несчастья. Самая надежда на богов оставила их при мысли, что сей муж, столь боголюбивый, показавший великие опыты своего благочестия к богам, претерпевал участь столь же горестную, как самый последний человек в войске.

Невзирая на все бедствия, Никий старался видом, голосом, приветствиями казаться выше всех зол. В продолжение восьмидневного пути, ежедневно получая от неприятелей раны, он сохранил войско свое непобедимым до тех пор, пока Демосфен, который сражался при селении Полизеле, со всем его отрядом не был отрезан, окружен и пойман неприятелем. Он обнажил меч, поразил себя, но не умер, ибо неприятели бросились на него и схватили*. Когда сиракузяне возвестили Никию о пленении отряда и когда полководец, послав несколько всадников, удостоверился в том, то он решился вступить с Гилиппом в переговоры. Он предложил ему позволить афинянам выйти из Сицилии, оставив заложников до возмещения сиракузянам убытков, но те отвергли эти условия. Ругаясь на афинян, грозя им с гневом и понося их, они не преставали поражать их. Никий терпел уже совершенный во всем недостаток, но во всю ночь выдерживал нападение неприятеля. Поутру продолжал он путь свой к реке Асинар*, беспрестанно поражаемый неприятелем. Здесь воины его частью были опрокинуты в ручей от стеснения неприятелей, частью, томимые жаждой, сами бросались в воду, и на этом-то месте произошло величайшее и ужаснейшее избиение. Воины в одно время в реке пили и были умерщвляемы, пока наконец Никий, бросившись к ногам Гилиппа, сказал: «Сжальтесь не надо мной, который такими несчастиями приобрел великое имя и славу, но над афинянами; вспомните, что счастье войны общее и что афиняне, среди успехов своих, поступили с вами кротко и снисходительно». Эти слова и зрелище имели некоторое действие над Гилиппом. Ему было известно, что Никий оказал помощь лакедемонянам при заключении мира. При том почитал он славным для себя взять живыми полководцев противника. Он поднял Никия и ободрил его, а других велел ловить живых, но как приказание его разнесено медленно, то и число спасшихся было гораздо менее умерщвленных, хотя воины многих пленников скрывали. Наконец сиракузяне собрали всех тех, кто явно были пойманы. Они повесили взятые оружия и доспехи на самых больших деревах близ реки, надели на головы венки, украсили великолепно своих лошадей, остригли гривы у неприятельских и возвратились в свой город, окончив славнейшую войну, какую когда-либо вели греки против греков, и одержав совершеннейшую победу с великими напряжениями, силой усердия и доблести.

В общем собрании народа сиракузского и его союзников демагог Диокл* предложил почитать священным тот день, в который пойман Никий, приносить богам жертвы и не производить работы, праздник же наименовать по имени реки, Асинарией (это был двадцать шестой день месяца карнея, который афиняне называют метагитнионом), рабов афинских продать, равно и союзников их, а самих афинян и союзных им сицилийцев заставить работать в каменоломнях*, исключая полководцев, которых предать смерти. Сиракузяне утвердили его утверждение. Когда Гермократ сказал, что хорошее употребление победы лучше самой победы, то они подняли страшный против него шум. Гилипп требовал, чтобы афинские полководцы живые приведены были в Спарту*, но сиракузяне, гордясь уже счастьем своим, ругали его, не терпя и прежде, во время войны, суровости его и строгости лакедемонского начальства. По свидетельству Тимея, они обвиняли его в мелочном и низком сребролюбии, страсти в нем наследственной. И Клеандрит, отец его, изобличенный в дароприятии, был изгнан из отечества; и сам Гилипп впоследствии, взяв тридцать талантов из числа тысячи, которую Лисандр послал в Спарту, спрятал их под кровлей дома своего, был изобличен и постыдным образом оставил Спарту; о чем подробнее сказано в жизнеописании Лисандра.

Впрочем, Тимей говорит, что Демосфен и Никий не были закиданы каменьями, как пишут Филист и Фукидид, и что еще в продолжение Народного собрания Гермократ послал к ним человека, который был впущен стражей и объявил им решение народа; после чего они сами себя умертвили. Тела их были выброшены за ворота на позор всем тем, кто хотел их видеть. Я слышал, что и поныне в Сиракузах в некотором храме показывают щит, который называют Никиевым; и что золото и пурпур соединены на нем с великим искусством.

Что касается до других афинян, то они большей частью погибли в каменоломнях от болезней и худой жизни, ибо они получали в день только две котилы ячменя и одну котилу воды*. Многие из сокрывшихся, или спрятанных воинами, были проданы, как невольники. Их продавали с клеймом на лбу, представляющим лошадь. Многие из них, сверх неволи, претерпевали и это бесчестие. Благопристойное и хорошее поведение многим помогло в их бедственном положении; они частью скоро получали свободу, частью оставались охотно у своих господ, заслужив их почтение. Многим спас жизнь Еврипид. Сицилийцы более других, вне Греции обитающих греков, любили творения сего стихотворца. Они заимствовали у приезжающих к ним некоторые места и отрывки из его сочинений и с удовольствием сообщали оные один другому. Говорят, что в то время многие из возвратившихся в свое отечество афинян обнимали и благодарили Еврипида; одни рассказывали, что, будучи в неволе, получили свободу, научив сицилийцев тому, что сами помнили из его сочинений; другие, что после сражения, скитаясь туда и сюда, получали пищу и питье с помощью его стихотворений. Этому не должно удивляться, если вспомнить, что некогда жители Кавна не хотели впустить в свою пристань судно, преследуемое морскими разбойниками, но уверясь, что мореходы знали Еврипидовы стихи, позволили им вступить в пристань и приняли их благосклонно.

Говорят, что афиняне не поверили вести о несчастье главным образом потому, что вестник, принесший известие, показался им недостоверным. Он был чужестранец, который вышел в Пирей и, сидя в лавке брадобрея, говорил о случившимся так, как будто бы оное было известно уже афинянам. Брадобрей, услышав о них прежде, нежели кто-нибудь другой, побежал поспешно в город и нашел правителей на площади, объявил им это известие; все приведены были в смятение и ужас. Правители собрали народ и представили ему брадобрея. Спросили его, от кого он узнал об этом. Не могши сказать ничего верного, он показался всем пустым рассказчиком, который хотел только смутить народ; его приковали к колесу и долго мучили, пока наконец прибыли люди с верным известием об этом несчастии. Лишь тогда афиняне поверили, что Никий претерпел те бедствия, которые он многократно им предсказывал.

Красс

Марк Красс был сыном римлянина, достигшего цензорства и удостоившегося триумфа. Он воспитан в небольшом доме с двумя братьями, которые при жизни еще родителей своих были женаты; все семейство обедало за одним столом. Это обстоятельство, по-видимому, немало способствовало к соделанию его воздержанным и умеренным в образе жизни. По смерти одного из братьев своих он принял к себе жену его и содержал детей. Таким образом он и в отношении к добропорядочной жизни не уступал ни одному римлянину, хотя в зрелых летах обвиняли его в непозволительной связи с весталкой Лицинией. Донос на нее учинен некоторым Плотином. У нее была прекрасная загородная дача*. Красс, желая получить оную за малую цену, оказывал всегда приверженность и уважение к сей женщине и тем навлек на себя подозрение. Страсть его к богатству служила ему некоторым извинением в этом случае, и он судом был оправдан, но не отстал от Лицинии прежде, нежели завладел поместьем.

Римляне уверяют, что жажда наживы, единственный порок Красса, омрачало многие его добродетели, но, по моему мнению, сей порок, будучи сильнее других его пороков, сделал все остальные менее заметными. Неоспоримым доказательством корыстолюбия его служит как способ, каким он обогащался, так и великое его состояние. В начале обладал он имуществом, не стоившим более трехсот талантов, но потом, во время своего управления, принесши Геркулесу десятину своего имения, угостил народ и подарил каждому римлянину на три месяца пшена. Когда перед началом парфянской войны оценил он для себя свое имение, то нашел, что оное стоило семь тысяч сто талантов. Если должно сказать правду, хотя к осуждению его, то большую часть своего богатства нажил он огнем и войной, употребив общественные бедствия в свою пользу. Когда Сулла, завладев Римом, продавал имущества умерщвленных им граждан, почитая и называя оные своей добычей и желая сделать участниками в своих преступлениях большое число из сильнейших граждан, то Красс не переставал брать у него даром и покупать имения. Видя при том, что всегдашняя и обыкновенная участь Рима была та, чтобы быть подверженным пожарам и разрушению, по причине множества и огромности зданий, Красс покупал рабов, которые были зодчими и домостроителями. Их у него было до пятисот человек. Он покупал горевшие дома и смежные с ними; хозяева уступали оные ему за малую цену из страха и неизвестности перед будущим. Таким образом завладел он большей частью Рима. Впрочем, имея великое число работников, сам ничего не построил, кроме своего собственного дома; при том он говаривал, что охотники строиться сами себя разоряют без содействия противников и врагов. Хотя обладал он многими серебряными рудниками, доходными поместьями и великим числом обрабатывавших оные земледельцев, но все это ничто в сравнении со стоимость его рабов – столь велико было их число и столь они были искусны! То были чтецы, писцы, пробирщики серебра, домоправители и буфетчики. Их учили в его присутствии; он обращал внимание на их успехи, сам учил их, почитая обязанностью господина иметь попечение о своих рабах, как об одушевленных хозяйственных орудиях. Мнение его справедливо, если, как сам он говаривал, должно управлять всеми делами через своих служителей, а служителями управлять самому. Умение вести хозяйство, которое в отношении к неодушевленным вещам есть искусство умножать свои доходы, в отношении к людям переменяется в политику. Но то уже нехорошо в Крассе, что он не почитал и не называл богатым того, кто не мог содержать своими доходами войска, ибо война, как говорил Архидам*, не имеет определенного продовольствия; следственно, и богатство, потребное для войны, неограниченно. Сколь различно мнение его от мнения Мария! Когда сей полководец отделил по четырнадцати плефров земли на человека и узнал, что воины хотели еще больше, то сказал: «Ни один римлянин не должен почитать малым того пространства, которое достаточно к его прокормлению».

Красс принимал иностранцев с удовольствием. Дом его для всех был открыт. Приятелям своим давал он деньги взаймы без лихвы, но по окончании срока требовал оные назад без отговорки, так что снисхождение его становилось тягостнее, нежели самая большая лихва. К ужину звал он простых людей без разбора. При опрятности стола, приветливости хозяина простота кушанья была приятнее всякой пышности. В отношении к учению, он образовал себя в красноречии и в искусстве быть полезным народу. Он, будучи от природы способнейшим мастером красноречия среди римлян, старанием и трудами превзошел ораторов с отличнейшими дарованиями. Сколь бы ни было маловажно дело, о котором надлежало говорить ему, он никогда не приходил в Собрание без приготовления. Нередко случалось, что когда Помпей, Цезарь или Цицерон колебались и медлили говорить, то Красс принимал на себя защиту дела. Этим приобрел он благорасположение сограждан своих и заслужил славу человека старательного, и охотно другим помогающего. Ни один римлянин, какого бы он состояния ни был, никогда не поклонялся ему без того, чтобы Красс не отвечал на приветствие его, называя его по имени. Говорят, что он был весьма сведущ в истории, что занимался немного философией и что прилежал к чтению сочинений Аристотеля. Учителем его был некто по имени Александр, человек, которого кротость и умеренность доказываются самою связью с Крассом, ибо трудно решить, когда он сделался беднее, став учителем Красса или после того. Он один из друзей Красса сопутствовал ему всегда в странствованиях; за то ему давали шляпу*, которую при возвращении требовали назад. Какое терпение в человеке, по правилам которого есть различие между бедностью и богатством!* Но это относится к позднейшему времени.

Как скоро Цинна и Марий одержали уже верх*, то не было сомнения, что они вступят в Рим, не к благу отечества, но к погибели и совершенному истреблению лучших граждан. Те из них, кто оставался в городе, преданы были смерти; в числе их отец и брат Красса. Сам Красс, будучи еще очень молод, избегнул тогда смерти, но, видя себя со всех сторон преследуемым и обступаемым отовсюду тираннами, взял трех друзей и десять служителей и с необычайною скоростью убежал в Иберию, где он прежде провел несколько времени при отце своем, бывшем там претором и приобрел многих друзей. Красс нашел всех в страхе; они трепетали пред свирепствами Мария, как будто бы он находился среди них. По этой причине Красс не осмелился никому себя открыть, но обратился к поместьям Вибия Пациана, лежащим близ моря, где была обширная пещера, в которой спрятался, а к Вибию послал служителя, дабы испытать его. Между тем он и спутники его начинали чувствовать недостаток в запасах. Вибий, узнав, что Красс жив, весьма обрадовался, разведал о числе спутников его и местопребывании. Вибий не захотел с ним видеться, но, призвав немедленно управителя того поместья, приказал ему ежедневно приносить готовый обед, класть его на камень и удаляться в безмолвии, не разведывая и не любопытствуя знать, для кого это делается. Он обещал сему управителю вольность за верное исполнение его приказаний и грозил смертью, когда бы он стал любопытствовать.

Пещера стояла недалеко от моря; скалы, вокруг нее сходясь, образуют дорогу узкую и едва приметную, которая ведет внутрь ее. Вступая в пещеру, находишь, что она чрезвычайно расширяется в высоту и содержит в окружности своей обширные впадины, которые сообщаются одна с другой. Тут нет недостатка в воде и свете. У самой скалы течет источник прекрасной воды; самородные трещины скалы пропускают извне дневной свет, достаточный для освещения этого места. Воздух внутри пещеры сух и чист, ибо толщина скалы отделяет от себя влагу и сырость, которую обращает к близ текущему источнику.

В этом месте скрывался Красс, и раб Вибия приносил туда ежедневно все нужное к содержанию его, не видя и не зная тех, кто там находился, но они его видели, знали и подстерегали. Приготовляемое для Красса кушанье не только достаточно к удовлетворению нужд его, но было еще изобильно и приятно. Вибий хотел оказать ему все опыты своей к нему дружбы. Ему пришел на мысль возраст Красса, который был еще очень молод, и он решился быть снисходительным к слабостям лет его, ибо удовлетворять только нуждам значило бы служить более по необходимости, нежели из усердия. Итак, взяв двух красивых рабынь, повел их к морскому берегу и, показав им ведущую вверх дорогу, велел идти вперед, ничего не страшась. Красс, увидя их, боялся, чтобы его убежище не сделалось известным. Он спросил у них, чего они хотят и кто такие? Они отвечали, по наставлению Вибия, что ищут скрывающегося тут господина своего. Красс понял шутку и благорасположение к нему Вибия. Рабыни с того времени оставались у него; через них он открывал Вибию то, в чем имел нужду. Фенестелла говорит, что видел одну из них, когда та была уже стара, и много раз слышал, как она сама рассказывала об этом происшествии.

Красс пробыл в этом убежище восемь месяцев и обнаружил себя только по получении известия о смерти Цинны*. К нему стеклось немалое число преданных ему людей. Он выбрал две тысячи пятьсот человек и с ними объезжал города. Некоторые пишут, что он разграбил один из этих городов – Малаку*, но Красс от того отрекается и этот слух опровергает.

Собрав несколько судов, переправился он в Ливию и присоединился к Метеллу Пию, мужу знаменитому, который предводительствовал немаловажными силами, но недолго у него пробыл. Он поссорился с ним, перешел к Сулле и находился при нем, пользуясь великим уважением. Сулла, по прибытии своем в Италию, хотел, чтобы бывшие с ним молодые люди оказывали величайшую деятельность. Он препоручил им разные дела. Красс между прочим получил приказание ехать в область марсов с некоторым военным препоручением. Он просил у Суллы провожатых для безопасности, ибо ему надлежало пройти дорогу, занимаемую неприятельским войском.

Сулла отвечал ему с гневом: «Я даю тебе в провожатые твоего отца, брата, друзей и родственников, преданных смерти; тех, кто умертвил их, я преследую с оружием в руках». Красс был тронут и раздражен этими словами. Он отправился немедленно, прошел отважно сквозь войско неприятельское, набрал довольно ратников и ревностно помогал Сулле во всех его предприятиях. Говорят, что в делах тогдашнего времени честолюбие возродило в нем соревнование к Помпею. Этот полководец, будучи моложе Красса, происходя от отца, обесславленного в Риме и до крайности ненавистного всем гражданам*, в тогдашних обстоятельствах прославился и явился столь великим, что Сулла вставал, когда он к нему подходил, обнажал голову и называл его императором – такой почести редко оказывал Сулла равным себе и старейшим полководцам. Все это воспламеняло завистью и раздражало Красса, который по справедливости был унижаем. Он не имел довольно опыта в военном деле, а корыстолюбие и мелочная расчетливость, эти свойственные ему пороки, помрачали блеск деяний его. Завладев умбрийским городом Тудертией, он присвоил себе большую часть денег, и был в том обвинен перед Суллой. Но в данном близ Рима сражении, последнем и важнейшем, когда Сулла был побежден и войско его было разбито и частью истреблено, Красс, предводительствуя правым крылом, одержал верх и до самой ночи преследовал неприятеля. После того он послал сказать Сулле о своих успехах и требовал у него пищи для воинов.

Когда начались казни и конфискации, то Красс вновь порицаем был за то, что покупал за малую цену богатейшие имения или просил оные себе в дар. Уверяют также, что он, без ведома Суллы, из одной жадности к богатству, включил в проскрипции некоего бруттийского гражданина. Это дошло до сведения Суллы, который более не употреблял Красса в делах общественных, хотя он был весьма способен уловлять лестью людей и сам также легко попадал в сети, расставляемые ему лестью. Особенное же от других в нем свойство то, что будучи сам корыстолюбивейшим человеком, чрезвычайно ненавидел и ругал тех, кто был ему подобен.

Более всего было ему неприятно то, что Помпей был столь счастлив в предводительстве, что удостоился почестей триумфа, не будучи еще сенатором; и что прозван от граждан Магном, или Великим. Когда некто сказал в присутствии Красса, что Помпей Великий приближается, то он, усмехнувшись, спросил, насколько тот велик. Красс, потеряв надежду сравниться с ним в военных делах, вступил в гражданское поприще. Ценой больших усилий и речами судебной защиты, ссужая деньгами и осуществляя всякого рода поддержку тем, кто искал чего-либо в народе, приобретал он силу и славу, равную той, какую Помпей стяжал многими и великими военными подвигами. С ними случилось нечто необыкновенное. Помпей, будучи вне Рима, имел большую важность и силу по причине своих военных предприятий, а находясь в городе, часто должен был уступать Крассу. Желая сохранить свое достоинство и важность, Помпей избегал Народного собрания, скрывался от народа, не многим оказывал помощь и то без большого усердия, дабы его влияние было тем действительнее, когда бы он стал просить за себя. Красс, напротив того, был всегда услужлив, всем доступен, являлся в народе, находился в средине всех дел и снисходительным, кротким поведением своим одерживал верх над важностью Помпея. Что касается до наружной сановитости, убедительности в речах, привлекательности и приятности лица, то эти качества в обоих были в равной степени.

Но ревность Красса не возродила в нем вражды или злоумышления против Помпея. Ему было равно неприятно, когда Помпей и Цезарь были более его уважаемы, но честолюбие его не было сопряжено со злобой и коварством. При всем том Цезарь, попавшись в руки разбойников в Азии и находясь под стражей, воскликнул: «Как ты обрадуешься, Красс, узнав о моем положении»! Впрочем, впоследствии они обходились дружески между собою, и когда Цезарь отправлялся в Иберию претором, когда не имея денег, терпел притеснение от заимодавцев, которые хотели захватить обоз его, то Красс не оставил его без помощи; он освободил его, поручась за него восьмьюстами тридцатью талантами.

Рим вообще был разделен тогда на три стороны; начальником одной был Помпей, другой Цезарь, третьей Красс. Что касается до Катона, то слава его превосходила его силу, его более уважали, нежели ему следовали. Граждане, здравомыслящие и любящие благоустройство, были привержены к Помпею, беспокойные и предприимчивые следовали за великими надеждами Цезаря; Красс находился между ними, употреблял в свою пользу то одну сторону, то другую. Многократно переменял он мысли касательно образа правления, не был ни верным другом, ни непримиримым врагом, он забывал любовь и ненависть, смотря потому, как было для него выгоднее, так что в короткое время показывал себя то защитником, то противником одних и тех же людей, одних и тех же законов. Он приобрел великую силу благосклонностью к себе народа и страхом, который умел внушать, но последним более, нежели первой. Однажды спросили Сициния*, того самого, который беспокоил тогдашних правителей и демагогов республики, почему он одного Красса не трогает и оставляет в покое. Сициний отвечал: «У него сено на рогах»*. Римляне имеют обычай привязывать сено к рогам быка, который бодается, для предостережения подходящих к нему людей.

Восстание гладиаторов, которое многими называется Спартаковой войной, и разорение Италии, от того происшедшее, получили свое начало от следующих причин.

Некто, по имени Лентул Батиат, содержал в Капуе школу гладиаторов, большей частью из галлов и фракийцев, которые не были виновны ни в каком преступлении, но по несправедливости купившего их были заключены и принуждены поневоле заняться этим ремеслом. Двести человек из них согласились бежать, но намерение их обнаружилось; но около восьмидесяти из них, захватив в поварне ножи и вертелы, выбежали из города. Дорогой попались им телеги, на которых везли гладиаторские орудия из одного города в другой, они расхитили оные и вооружились. Заняв некоторое крепкое положение, избрали они трех начальников, из которых первый был Спартак, из племени кочующих фракийцев, человек, который не только имел великий дух и отличную телесную крепость, но и превышал свое состояние благоразумием и кротостью, а свой народ греческим просвещением. Говорят, что когда впервые привезен был он в Рим для продажи, то увидели змею, которая обвилась вокруг его лица, между тем как он спал. Жена его, одного с ним племени, будучи прорицательницей, посвященной в Дионисовы таинства, сказала ему, что это есть предзнаменование великого и страшного могущества, конец которого не будет благополучен. Эта женщина жила с ним и сопутствовала ему в бегстве.

Прежде всего гладиаторы отразили вышедшее из Капуи против них войско, отняли у него оружия, разделили их между собою и бросили гладиаторские орудия, как бесчестные и варварские. После этого был выслан из Рима против Спартака претор Клавдий с тремя тысячами воинами. Он осаждал Спартака на горе, к которой вела лишь одна трудная и узкая дорога, которую стерег Клавдий. Все окрестности ее были окружены скалами и утесами, а поверхность была покрыта множеством дикого винограда. Гладиаторы рубили лозы, сплели крепкие и длинные лестницы, которые, будучи привязаны сверху, простирались по скалам до равнины. По этим лестницам безопасно сошли они все, кроме одного, который остался, дабы бросать им оружия и, кончив это дело, сам спасся. Римляне этого вовсе не знали. Гладиаторы обошли их, неожиданным нападением привели в ужас, заставили бежать и завладели их станом. Многие из тамошних пастухов, люди крепкие и быстрые, пристали к ним. Гладиаторы одних вооружили тяжелыми доспехами, других употребляли вместо передовых и легких воинов.

После того вместо Клавдия послан был против них другой претор, Публий Вариний. Сначала гладиаторы разбили наместника его Фурия, у которого было две тысячи человек; затем советника его и товарища Коссиния, отправленного с великой силою. Спартак, подстерегая его, едва не поймал в то время, когда он купался близ Салин*. Коссиний убежал с великим трудом, но Спартак завладел его обозом, гнался за ним по пятам, поражая его жестоко, и завладел его станом, причем сам Коссиний был умерщвлен. Спартак одержал многократно решительные победы над полководцем Публием и, наконец, захватил ликторов его и лошадь.

Этими подвигами Спартак был уже знаменит и страшен. При всем том он, рассуждая весьма здраво и не надеясь нимало преодолеть могущество римское, вел войско свое к Альпам с намерением перейти оные и возвратиться в прежние свои жилища, но воины его, полагаясь на свою многочисленность и гордясь своим успехами, не слушались его. Они, пробегая Италию, грабили ее.

Уж не только низний и недостойный характер восстания беспокоил сенат; боясь Спартака и почитая себя в опасности, как будто бы от войны трудной и страшной, сенаторы выслали против него обоих консулов*. Один из них, Геллий, напал неожиданно на отряд германцев, которые по дерзости и гордости своей отделились от войска Спартака, и всех истребил. Товарищ его Лентул окружил Спартака многочисленными войсками, но последний напал всеми силами на его наместников, дал им сражение, победил их и взял весь обоз их. Между тем как он стремился к Альпам, Кассий, претор лежащей по реке Паду части Галлии, встретил его с десятью тысячами воинами. Дано было жестокое сражение; Кассий был разбит, потерял множество людей и едва сам избегнул смерти*.

Сенат, получив о том известие и негодуя на консулов, повелел им не предпринимать ничего более и избрал полководцем Красса. Многие знаменитые люди последовали за ним в поход*, как по своей к нему дружбе, так и по причине славы его. Красс остановился у границы Пицена, дабы встретить устремившегося туда Спартака, а Муммия, своего наместника, с двумя легионами послал в обход, с приказанием ему следовать за неприятелем, но отнюдь не вступать с ним в сражение и не иметь с ним стычек, но Муммий, возымев с самого начала некоторую надежду победить неприятеля, дал сражение и был разбит. Многие из воинов его пали на месте; многие спаслись бегством, бросив оружия. Красс принял Муммия с гневом; он раздавал воинам оружия, требуя от них поручителей в том, что они будут их беречь, но пятьсот человек из передовых, которые скорее всех предались бегству, разделил он на пятьдесят десятков и из каждого десятка казнил по одному человеку, на которого падал жребий. Этот род наказания в древности был в употреблении у римлян и после многих лет возобновлен Крассом. Казнь воина сопряжена с посрамлением; до произведения оной, в присутствии всего войска, совершаются обряды, весьма мрачные и ужасные.

После того Красс обратил своих воинов на неприятеля, который через Луканию отступал к морю. Спартак нашел в проливе киликийские разбойничьи суда, хотел на них переехать в Сицилию; он переправил две тысячи воинов, дабы вновь возжечь невольническую войну*, незадолго перед тем погасшую, к воспламенению которой требовалось небольшой искры. Киликийцы согласились его перевезти, взяли дары, но обманули его и отплыли. Спартак был принужден удалиться от моря и остановиться на Регийском полуострове*. Красс приблизился к тому месту, положение которого показало ему, что надлежало предпринимать; он решился застроить перешеек, дабы через то не оставлять воинов своих в праздности, а неприятелей лишить средства получать запасы. Это трудное и великое предприятие совершено им неожиданно в краткое время. Он вырыл во весь перешеек, от моря и до моря, ров длиной в триста стадиев, глубиной и шириной в пятьдесят футов; за рвом построил стену, которая вышиной и крепостью возбуждала удивление. Спартак сперва взирал с презрением на эту работу, но, чувствуя уже недостаток в запасах и будучи принужден идти далее, увидел он себя обнесенным стеною и вне возможности получить что-либо на полуострове. Воспользовавшись туманной ночью и сильным ветром, он завалил небольшую часть рва землей, лесом и сучьями и таким образом пробрался с третьей частью своего войска.

Красс был в страхе, чтобы Спартак не вздумал идти прямо на Рим. Он успокоился, узнав, что многие из Спартаковых воинов, поссорившись с ним, от него отстали и отдельно от него остановились близ Луканского озера*, вода которого, как говорят, по временам меняет вкус и бывает то пресная, то соленая и неспособная к питью. Красс напал на отряд, вытеснил его за озеро, но не мог его преследовать и истребить, ибо Спартак показался быстро и удержал его. Он писал прежде сенату, что должно вызвать и Лукулла из Фракии*, и Помпея из Иберии, но после раскаялся в том и спешил с окончанием войны до прибытия этих полководцев, зная, что всю честь подвига получил бы не он, а тот, кто придет к нему на помощь. Итак, он решился предупредить их и напасть на неприятелей, отделившихся от Спартака под предводительством Гая Канниция и Каста. Он послал шесть тысяч человек для занятия одного холма, с приказанием произвести все самым скрытным образом. Они старались скрываться от взоров неприятеля, покрывая свои шлемы, но вдруг примечены были двумя женщинами, которые приносили жертвы перед войском неприятельским и были уже в великой опасности, когда бы Красс не поспешил к ним на помощь и не дал сражения, которое было самое ужасное. Он положил на месте двенадцать тысяч триста неприятелей и в таком множестве только двух нашел он раненными в спину; все другие умерли, стоя в рядах и сражаясь с римлянами.

После этого поражения Спартак удалился к Пентелийским горам, будучи преследуем римлянами, под начальством наместников Крассовых: легата Квинтия и квестора Скрофы. Спартак обратился на них и привел их в такое расстройство, что они насилу могли взять раненого квестора и спастись бегством. Этот успех был причиной погибели Спартака. Беглецы возмечтали о себе слишком много. Они уже не хотели отступить, не повиновались предводителям своим, но, окружив их на самом пути с оружием в руках, принудили их вести войско назад на римлян через Луканию, куда и Красс уже спешил, ибо получено было известие, что Помпей приближался. При выборах народных многие утверждали, что Помпею предназначено одержать победу и что он, получив начальство, даст сражение и прекратит войну. И так Красс, желая вступить в дело, приближался к неприятелю. Он начал копать ров. Невольники вскакивали в него и сражались с теми, кто тут работал. С обеих сторон шли к ним на помощь воины. Спартак, видя необходимость сразиться, двинулся всем войском. Когда к нему приведена была лошадь его, то он, обнажив меч, вонзил его в нее, говоря, что, одержав победу, будет иметь хороших лошадей, отнятых у неприятелей, а, будучи побежден, не будет иметь и в этой нужды. После того, пробираясь сквозь неприятелей и получая раны, устремился он на самого Красса, но не попал в него, умертвив только двух сотников, которые с ним сошлись. Наконец, когда все воины его разбежались, он остался один, был окружен великим числом неприятелей и, сражаясь с ними, был изрублен.

Хотя Красс пользовался счастьем благоразумно, чрезвычайно хорошо предводительствовал войском и подвергал себя всем опасностям, но успехи его послужили к умножению славы Помпея. Те из неприятелей, кто убежал в последней битве, попались Помпею и были им истреблены совершенно. Он писал в сенат, что Красс победил беглых невольников в открытом сражении, а он вырвал самый корень войны. Помпей удостоился триумфа за победы, одержанные над Серторием и за иберийские подвиги. Красс не осмелился просить себе большого триумфа. Пеший триумф, называемый овацией, казалось, был ниже его достоинства и не приличествовал ему за окончание войны с беглыми невольниками. Чем разнится последний триумф от первого, и от чего он получил свое название, о том сказано мною в жизнеописании Марцелла.

После этих подвигов Помпей был призываем на консульство. Хотя Красс имел надежду быть товарищем Помпею в консульстве, но не отказался просить его помощи. Помпей принял с удовольствием его просьбу, желая некоторым образом, чтобы Красс чем-нибудь был ему обязан. Он помог ему с усердием. В заключение речи, произнесенной народу, сказал, он, что благодарит граждан за своего товарища не менее, как и за самое начальство. Но по получении консульства* приязнь их недолго продолжалась; они почти ни в чем не были согласны, обо всем спорили, ни в чем не уступали друг другу, так что консульство их проведено в бездействии и ничем не ознаменовано, кроме того, что Красс принес великие жертвы Гераклу, угостил народ на десяти тысячах столах и дал каждому гражданину пшеницы на три месяца. Уже начальство их приходило к концу, как в Народном собрании Гай Аврелий, римский всадник, человек мало известный, проводивший жизнь вне города, не занимавшийся делами общественными, взошел на трибуну, рассказал народу виденный им сон: «Юпитер, – говорил он, – явился мне в сновидении и велел сказать вам, граждане, чтобы вы не позволяли консулам слагать начальство прежде, нежели они примирятся». Как скоро это было произнесено, то народ велел консулами мириться. Помпей стоял спокойно; Красс простер к нему руку и сказал народу: «Граждане! Я думаю, что не поступаю низко и недостойно себя, предлагая первый дружбу и приязнь Помпею, которого вы назвали Великим тогда, когда он был еще без бороды, которому вы определили триумф прежде, нежели он заседал в сенате».

Вот все, что есть достопамятного в консульстве Красса. Что касается до его цензорства*, то оное проведено им в совершенном бездействии. Он не делал ни испытания сенату, ни смотра всадникам, ни описи гражданам, ни оценки имениям, хотя товарищ его, Лутаций Катул, был человек самый смирный. Говорят, что Красс принял насильственное и жестокое намерение покорить римлянам Египет и что Катул противился ему с великой твердостью. Отсюда произошел между ними разрыв, и оба они добровольно сложили свои достоинства.

Когда Катилина предпринял важные дела, от которых Рим едва не был ниспровержен, то некоторое подозрение падало и на Красса. Некто из заговорщиков объявил, что Красс принадлежит к числу их, но никто этому не поверил. Цицерон в одной речи своей явно наводит подозрение на Красса и Цезаря. Впрочем, речь эта издана по смерти обоих. Цицерон в речи «О консульстве» говорит, что Красс пришел к нему некогда ночью, принес относящееся до Катилины письмо, в котором делалось разыскание и доказывался заговор. Это было причиной всегдашнего негодования Красса против Цицерона, но Публий, сын Красса, препятствовал отцу своему наносить явно вред Цицерону. Любя словесность и науки, Публий столько привязан был к Цицерону, что когда тот был судим, то он не только сам переменил вместе с ним одежду, но и других молодых людей заставил следовать своему примеру. Наконец удалось ему примирить отца своего с Цицероном.

Цезарь, возвратившись из провинции, готовился искать консульства. Видя, что Красс и Помпей между собою были в раздоре, он не хотел сделать одного из них врагом себе, просивши помощи у другого, и не надеялся достигнуть своей цели без помощи одного из них. Итак, решился их примирить, приступал то к одному, то к другому, представляя им, что они один другого уменьшают силу, между тем как возвышают Цицеронов, Катулов и Катонов, людей, которые на республику не будут иметь никакого влияния, если они соединят своих друзей и приверженных и будут управлять ею соединенными силами и по одному предначертанию. Он убедил их, примирил и составил из троих одну непреоборимую силу, которая испровергла власть сената и народа, между тем как Цезарь не усилил одного через другого, но через обоих сделал сильнейшим одного себя. Содействием их он торжественно возведен был на консульское достоинство. Как скоро Цезарь достигнул консульства, то они поручили ему предводительство над войсками и управление Галлией и таким образом, засадив его таким образом как бы в крепость, надеялись разделить между собою все правление, по утверждении за ним доставшейся ему по жребию провинции. К этому поступку Помпей побужден был безмерным властолюбием, что касается до Красса, то к древней болезни его – корыстолюбию – присоединилась новая страсть к триумфам и победам, возженная в нем завистью к знаменитым подвигам Цезаря, дабы ими одними не быть ниже того, о котором думал, что превышал его в других отношениях. Он не отстал и не успокоился до тех пор, пока не подверг жизни своей бесславной смерти, а отечество великому несчастью.

Когда Цезарь прибыл из Галлии в город Луку*, то многие римляне стеклись туда. Между прочими Помпей и Красс имели с ним тайные переговоры; они положили приступить к делу сильнее и покорить себе совершенно республику. Цезарю надлежало оставаться по-прежнему вооруженным, а между тем Крассу и Помпею брать другие провинции и войска. К достижению этого было только одно средство: получить вторичное консульство. Положено было им искать его, а Цезарю им содействовать. Он обещал писать друзьям своим и посылать в Рим многих воинов для подачи голосов при выборах народных.

По возвращении их в Рим они возбуждали во всех подозрение; все говорили, что не к добру республики клонилось свидание их. В сенате Марцеллин и Домиций спрашивали Помпея, намерен ли он просить консульства. Он отвечал, что, может быть, будет просить, а может быть, и нет. При вторичном вопросе он сказал, что будет просить оного в пользу добрых граждан, а не дурных. Эти ответы Помпея показались всем гордыми и надменными. Красс отвечал с большей умеренностью, что будет искать консульства, если то республике полезно, в противном случае он от того откажется. Эти слова ободрили некоторых искать консульства, в числе их был и Домиций; когда же они оба явились в числе кандидатов, то все другие устрашились их и от искательства отстали, но Катон увещевал и убеждал родственника и друга своего Домиция не терять надежды, но быть поборником общей вольности. Он представлял ему, что Помпей и Красс домогаются не консульства, но самовластия; и что поступки их обнаруживают не желание начальства, но похищение провинций и войск. Этими словами и рассуждениями Катон вывел Домиция на площадь почти поневоле; многие пристали к ним, многие изъявляли свое удивление, говоря: «Зачем они ищут вторично консульства? Зачем опять вместе? Зачем не с другими? Много у нас других мужей, не недостойных быть товарищами Крассу или Помпею в консульстве». Эти речи устрашили Помпея и его приверженных; они решились на все непристойные и насильственные поступки. Оставя другие, упомянем только о следующем: они поставили засаду на месте, мимо которого шел на площадь еще ночью Домиций с друзьями, умертвили того, кто нес перед ним факел и ранили многих, среди прочих и Катона. Таким образом, прогнав их и заперши в доме, они избрали сами себя в консулы. Вскоре после того обступили трибуну, вытеснили из площади Катона, умертвили тех, кто хотел им противиться, и Цезарю определили начальство еще на пять лет, а себе назначили Сирию и обе Иберии. Они бросили жребий; Крассу досталась Сирия, а Помпею Иберия.

Жребием этим все были довольны. Граждане вообще желали, чтобы Помпей был недалеко от Рима, а Помпей, любя страстно свою жену*, хотел большую часть времени проводить в Риме. Как скоро Сирия досталась Крассу, то он изъявил такое удовольствие, что, казалось, в жизни своей не получал успеха, блистательнее тогдашнего; насилу он мог скрыть свою радость при чужих и при многочисленном собрании, но в присутствии своих приятелей обнаружил он ее такими пустыми и ребяческими выражениями, которые не приличествовали ни летам его, ни природным свойствам. Он нимало не было хвастлив и высокомерен, но тогда в исступлении своем мечтал, что Сирия и парфяне не будут пределами его счастливых успехов; он мнил доказать, что подвиги Лукулла против Тиграна и Помпея против Митридата были детские игры, и надеждами своими парил до земель бактрийцев и индийцев и до внешнего моря. Хотя в народном постановлении о Крассе* не упоминается о войне с парфянами, но все знали, что он горел желанием начать оную. Цезарь писал ему из Галлии, хвалил его намерение и поджигал его к началу войны. Но трибун Атей готовился препятствовать выходу его из Рима. К Атею пристали многие граждане, которые почитали весьма несправедливым, чтобы кто-либо вел войну с народом, не оказавшим никакой обиды римлянам, и с которым были заключены договоры. Красс, устрашенный их выражениями, призвал на помощь Помпея и просил его быть провожатым при выезде из Рима. Помпей пользовался великим уважением среди граждан. В то время множество народа было готово остановить Красса и кричать против него, но, увидев Помпея, идущего впереди Красса со спокойным и веселым видом, все укротились и в безмолвии пропустили его. Но трибун Атей пошел к нему навстречу и сперва голосом и заклинаниями своим запрещал ему идти далее, потом велел ликтору схватить Красса и удержать его. Другие трибуны этому препятствовали, а ликтор пустил его. Атей, побежав к воротам, положил жаровню с огнем. Между тем как Красс приближался к воротам, Атей, вместе с курением и возлияниями, произносил страшные проклятия, призывая поименно каких-то ужасных и странных богов. Римляне говорят, что эти древние и таинственные проклятия имеют великую силу и что не избежал их действия ни один из тех, на кого были произнесены. Они уверяют при том, что и произносящий оные навлекает на себя несчастье. По этой причине оные немногими и не в обыкновенных случаях были употребляемы. Многие тогда порицали Атея за то, что произносил эти проклятия и ввергал в ужас город, за спасение которого он вооружался против Красса.

Красс прибыл в Брундизий. По прошествии зимы, хотя море еще не успокоилось, но он, не дожидаясь благоприятной погоды, пустился в море и потерял множество кораблей. Собрав все свои силы, он шел поспешно через Галатию. Здесь он нашел царя Дейотара, который, будучи уже весьма стар, строил новый город. Красс, шутя над ним, сказал: «Государь! В двенадцатом часу* ты начинаешь строиться!» Галатский царь, улыбнувшись, отвечал: «И ты, император, как я вижу, не очень рано поднялся против парфян!» Тогда Крассу было более шестидесяти лет, но с виду он казался еще старше своих лет.

По прибытии его к назначенному месту, обстоятельства сперва соответствовали великим его надеждам. Он без труда навел мост на Евфрате, безопасно провел по оному войско, занял в Месопотамии многие города, которые добровольно сдались ему. В одном городе, которым владел некто по имени Аполлоний, убиты были сто римских воинов. Красс пошел против этого города с войском, завладел им, разграбил его и всех жителей продал. Город называли греки Зенодотией*. По взятии города он принял от своих воинов название императора. Эта малая выгода, приведшая его в такое восхищение, навлекла на него порицание и показала в нем человека, не имеющего ни величия души, ни надежды к произведению чего-либо важного. Он оставил в городах охранное войско, состоявшее из семи тысяч пехоты и тысячи человек конницы, и отступил в Сирию для проведения там зимнего времени и для принятия своего сына, прибывшего из Галлии, где он служил под начальством Цезаря. Молодой Красс был украшен знаками отличий и вел с собою тысячу человек отборной конницы.

Первая ошибка Красса, по предпринятии похода, который должно почитать величайшей ошибкой, была следующая: вместо того, чтобы идти вперед и занять Вавилон и Селевкию*, города, всегда враждебные парфянам, он дал время неприятелю приготовиться. Занятия его в Сирии всеми порицаемы были, ибо оные были более экономические, нежели стратегические. Он не занимался смотрами войска и оружия, не заставлял воинов упражняться в воинских движениях, а считал только доходы городов и несколько дней подряд в Иераполе* мерил богатство тамошней богини; сперва назначил городам и владениям ставить ратников; потом увольнял от службы тех, кто приносил деньги, и через то обесславил себя и был всеми презираем. Первое неблагоприятное знамение показано ему богиней, которую одни называют Афродитой, другие Герой, а иные почитают природой или той причиной, которая порождает все существа из влаги, дает им начало и открывает людям источник всех благ. При выходе из храма, у самых врат, упал молодой Красс, а на него и отец его*.

Уже Красс собирал войско из зимних жилищ, как пришли к нему от Арсака* посланники с короткими изъяснениями. Они говорили, что если войско послано против парфян римлянами, то война будет жестокая и непримиримая; если же Красс против воли отечества, как у них слышно, для собственных своих выгод подъемлет оружие на парфян и не покоряет их области, то Арсак будет снисходительнее и, из жалости к летам его, отпустит римлянам воинов, которых он более сам блюдет, нежели они блюдут города. Красс высокомерно сказал, что ответ на это даст в Селевкии. Старейший из посланников, по имени Вагиз, засмеялся. И показав ладонь своей руки, сказал: «Красс! Скорее тут вырастут волосы, чем ты увидишь Селевкию». Посланники возвратились к царю с объявлением, что война неизбежна.

Между тем некоторые воины, насилу вырвавшись из городов, римлянами занимаемых в Месопотамии, принесли известия, весьма озабочивающие римлян; эти воины были очевидными свидетелями как множества неприятелей, так и битв, ими данных при нападении на города. По обыкновению все было возвещаемо в страшнейшем виде; говорили, что неприятель, когда он преследует, неизбежен; что когда он бежит, то невозможно догнать его; что перед ним летят нового рода стрелы, которые поражают все, что им ни попадется, прежде, нежели можно видеть оные или пустившего их; что оружия покрытой латами конницы сделаны так, что все разрубают, а доспехи всему противятся. От этих известий бодрость воинов упадала. Они прежде воображали, что парфяне ничем не различествуют от армян и каппадокийцев, которых, разоряя и покоряя, Лукулл утомился. Полагая прежде, что труднее всего в этом походе долгая дорога и преследование неприятеля, который, по мнению их, не осмелится вступить с ними в бой, теперь, вопреки надеждам, они ожидали войны, сопряженной с великими опасностями. Важнейшие в войске чиновники думали, что надлежало бы Крассу остановиться и снова составить совет о настоящем предприятии. В числе их был и квестор Кассий*. Жрецы также давали знать тайно, что в жертвах всегда являлись Крассу неблагоприятные знамения, но Красс никого не слушал, а следовал только тем, кто советовал ему идти вперед с поспешностью.

Немного бодрости придал ему Артабаз*, царь армянский, прибывший в римский стан с шестью тысячами конницы, то были хранители и проводники царские. Артабаз обещал привести десять тысяч латами покрытой конницы и тридцать тысяч пехоты на собственном содержании. Он советовал Крассу вступить в Парфию через Армению, уверяя, что не только войско не будет ни в чем нуждаться, получая в изобилии от него припасы, но движение его будет безопасно, ибо таким образом Красс был бы защищаем цепью гор и холмов, местами, на которых коннице, единственной силе парфян, не было возможно действовать. Усердие государя и важное его подкрепление приятно было Крассу, но он сказал, что пойдет через Месопотамию, где были оставлены многие храбрые римляне. После того армянский царь от него отделился.

В то самое время, как Красс переводил войско свое через реку у Зевгмы*, загремели страшные громы; частые молнии, сверкая, ударяли в глаза войску; вихрь, сопровождаемый тучей и палящими громовыми стрелами, ударил в мост, сорвал и частью сокрушил его. На место, где намерены были поставить лагерь, дважды ударил гром. Одна из лошадей полководца, богато убранная, понесла конюха, бросилась в реку и исчезла. Говорят также, что первый орел, поднявшись сам, обратился назад. К этим знамениям присоединилось и следующее: когда после переправы стали раздавать воинам припасы, то прежде всего, по случаю, дали им чечевицы и соли; вещи эти ставятся перед мертвецами и от римлян почитаются печальными. Когда Красс говорил войску речь, то вырвалось у него несколько слов, которые привели всех в смущение. Он сказал, что хотел сорвать мост, дабы никто из них не возвратился назад. Ему надлежало бы почувствовать непристойность этого выражения, оправиться и объяснить свою мысль для ободрения оробевших, но он пренебрег этим по своей надменности. Наконец, по принесении обыкновенной жертвы очищения прорицатель дал ему внутренности животного; они выпали из рук его. Красс, видя, что присутствующие были этим опечалены, и сказал, улыбаясь: «Вот какова старость! Но оружие не выпадет из рук моих!»

После того Красс вел далее войско вдоль реки, имея семь легионов пехоты, без малого четыре тысячи конницы и столько же легкой пехоты. Некоторые из передовых стражей, осмотревши страну, возвратились с известием, что вся она бесплодна и что между тем открыли они следы многочисленной конницы, как бы отступающей назад. Эти слова внушили Крассу более надежды; воины начали уже вовсе пренебрегать парфянами, думая, что они не смеют вступить в бой с ними. Несмотря на то, Кассий советовал опять Крассу или остановиться в каком-либо из городов, охраняемых римлянами, пока не получит верных о неприятеле сведений, или идти прямо в Селевкию, следуя вдоль по реке. В таком случае они получали бы на судах в изобилии все припасы; река служила бы им оградой, чтобы неприятельские силы их не обошли; и римляне были бы в состоянии сражаться с ними, имея равные выгоды.

Красс еще был в нерешимости и рассуждал сам с собою, как прибыл к нему вождь арабского племени, по имени Абгар*, человек коварный и лукавый, соделавшийся для Красса и его войска самым великим и решающим злом из всех, какие судьба в нем совокупила к погибели римлян. Некоторые из тех, кто сопутствовал в походе Помпею, знали, что Абгар получил в то время знаки благорасположения от полководца и показывал себя другом римлян, но теперь, с согласия полководцев парфянских, передался он Крассу, с намерением завести его, как можно, далее от реки и гористой страны и пустить его в необитаемые равнины, в которых он мог быть окружен со всех сторон. Они изыскивали все средства к тому, чтобы не вступить с римлянами в сражение. По прибытии своем Абгар, который имел дар говорить приятно, начал прославлять Помпея как благодетеля своего, превозносил силы Красса, но порицал медленность, с которой производил всегда приготовления, как будто бы он имел нужду в оружиях, а не в быстроте ног и деятельности рук против людей, которые давно уже собираются с тем, что всего для них драгоценнее и любезнее, убежать к скифам и гирканам. «Если ты намерен сражаться, – говорил он, – то надлежит спешить, прежде нежели царь парфянский, ободрившись, соберет воедино все свои силы. Против вас посланы вперед Сурена и Силлак, дабы на себя обратить стремление ваше, но царя самого нигде не видно».

Все это было ложно. Гирод* с самого начала разделил силы свои на две части: с одной сам разорял Армению, мстя Артабазу, а другую, под начальством Сурены, пустил на римлян; не из высокомерия и презрения, как некоторые уверяют, ибо не сообразно было бы с рассудком, почитая Красса, первейшего римлянина, противоборником, недостойным себя, вести войну с Артабазом и разорять армянские области. По всему видно, что он, чувствуя всю опасность, стоял, как в засаде, ожидая будущих происшествий, а Сурену послал вперед, дабы занять неприятеля и испытать в сражении с ним свои силы. Сурена не был из числа незначащих людей, богатством, родом и славой, по царе, он был второй в государстве, а по храбрости и по способностям, был первый из парфян своего времени; сверх того ростом и телесной красотой никто не превосходил его. Он всегда выступал в поле с тысячью верблюдами, везшими его обоз, и двумястами колесниц для своих наложниц. Его сопровождали всегда до тысячи конных, покрытых латами, а легкоконных еще того более. Вся его конница составляла не менее десяти тысяч подданных его и служителей. По своему роду, он имел право налагать венец на нового царя парфянского. Он привел к парфянам самого Гирода, который был изгнан подданными и завладел, в пользу его, великой Селевкией. Он первый взошел на стены города и своей рукой поверг неприятелей, ему противившихся. В то время не было ему еще тридцати лет, но он был уже весьма славен своим благоразумием и прозорливостью. Ими-то, главным образом, погубил он Красса, который, сперва по самонадеянности своей и высокомерию, а впоследствии от страха и от свалившихся на него бедствий, легко попадал в расставленные им сети.

Абгар, склонив Красса к своим намерениям, удалил его от реки и вел равнинами, сперва по дороге гладкой и покойной, но такой, которая оказалась впоследствии весьма трудной, ибо римляне встречали уже глубокие пески, безлесные и безводные степи, пространству которых ни в какой стороне не видно было пределов. Не только жажда и трудность дороги томили и мучили воинов, но и самые виды природы не приносили им никакого утешения и ввергали их в уныние. Они не видели ни растения, ни ручья; не находили ни возвышающейся горы, ни зеленеющей травы; отовсюду окружены были беспредельными, морю подобными, песчаными пустынями. Это навлекло уже некоторое подозрение на Абгара в его вероломстве. Между тем прибыли вестники от армянского царя с известием, что он окружен многочисленным войском устремленного на него Гирода; что не может послать Крассу никакой помощи; и что советует ему обратиться к Армении и, соединившись с ним, воевать против Гирода или, по крайней мере, идти вперед, приближаясь всегда к горам, избегая ровных мест, на которых способно действовать конницей, но Красс, в гневе и в безрассудстве своем, не дал ему и письменного ответа, а только велел сказать, что теперь ему некогда заниматься Арменией; и что после пойдет туда, для наказания Артабаза за его предательство.

Кассий негодовал; он перестал давать советы Крассу, которому наставления его были неприятны. Между тем наедине ругал он варвара. «Какой злой демон, – говорил он ему, – привел к нам тебя, коварный человек! Какими отравами, какими чародействами заставил ты Красса ввергнуть войско в сию беспредельную степь, в сию бездну и следовать дорогой, приличной более начальнику кочующих разбойников, нежели полководцу римскому?» Но Абгар, как человек хитрый, старался его ободрять и с унижением просил его еще немного потерпеть. Хотя вместе с воинами и оказывая им помощь, он говорил им со смехом: «Вы воображаете, что идете по Кампании, и потому желаете находить всюду источники, ручьи, тени, гостиницы и бани; вы забываете, что проходите пределы ассирийцев и арабов». Этими словами варвар утешал римлян, и, прежде нежели открылся обман его, он ускакал, не без ведома Красса, которого уверил он, что идет для произведения беспокойства и тревоги в неприятельском войске.

Говорят, что в тот день Красс предстал войску в черном, а не в красном плаще, по обыкновению римских полководцев, но опомнившись, тотчас переменил его. Знаменосцы насилу могли поднять некоторые знамена, так плотно утвердились они в земле! Красс тому смеялся и спешил идти вперед, заставляя пехоту следовать за конницей. Наконец несколько воинов, из числа посланных вперед для наблюдения за неприятелем, возвратились с известием, что часть их погибла от руки неприятелей, что сами они с трудом убежали, и что неприятели, исполненные смелости и в великом множестве, идут с намерением сразиться. От этих слов все приведены были в волнение. Красс был как бы вне себя, он начал устраивать фалангу поспешно и с беспокойным духом. Сперва, следуя совету Кассия, растянул он пехоту, сколько было можно, далее в поле, для избежания объездов, а конницу расставил по обоим крылам, но вскоре переменил мысли, собрал фалангу и дал ей вид продолговатого четвероугольника так, чтобы она могла действовать на все стороны. Двенадцать когорт составляли каждый бок четвероугольника. При каждой когорте поставил он по отряду конных, дабы ни одна часть фаланги не оставалась без прикрытия конницы, но со всех сторон была совершенно ограждена. Одно крыло дал он Кассию, другое своему сыну, а сам предводительствовал центром.

В таком устройстве войско, следуя вперед, наконец пришло к ручью, который называют Баллисом. Этот ручей был небольшой и необильный водою, но показался воинам весьма приятен после того, как они с великими трудами прошли безводную степь в знойную и сухую погоду. Большая часть военачальников была такого мнения, что тут надлежало остановиться, провести ночь и, узнав, сколько можно, число и устройство неприятелей, на рассвете идти на них, но Красс, побуждаемый сыном своим и бывшими у него конными, которые советовали идти вперед и вступить в бой с неприятелем, дал приказание, чтобы кто хотел из воинов, ел и пил, стоя в строю. Прежде нежели все воины это исполнили, он повел их не шагом и не давая им отдыха так, как должно бы поступать, идучи к сражению, но с великою поспешностью и с напряжением, до тех пор, пока не увидели неприятеля. Он показался римлянам, против ожидания их, и немногочисленным, и нестрашным, ибо Сурена закрыл передовыми многочисленность своего войска, а воинов заставил держать плащи перед оружиями, дабы скрыть их блеск. Как скоро они приблизились к римлянам, и полководец дал знак, то по всему полю раздался глухой гул и ужасный шум. Парфяне не одушевляют себя к сражению трубами и рогами, но с разных сторон вдруг ударяют в пустые сосуды, покрытые кожами и обвешанные медными гремушками. Эти издают глухой и ужасный звук, смешанный как бы с ревом зверей и треском громов. Они знают, что слух пугливее других чувств, скорее возбуждает страсти души и приводит человека вне себя.

Римляне были поражены этим шумом, как вдруг парфяне, снявши то, что скрывало их оружие, показались как бы в огне; шлемы их и брони, сделанные из маргианского* железа, заблистали ярким лучом; кони были покрыты медными и железными листами. Явился Сурена, великий ростом, прекрасный собою; женообразная красота его не соответствовала его храбрости, ибо, по обыкновению мидян, он употреблял притирания* и разделял волосы пробором, хотя другие парфяне, по примеру скифов, поднимали оные на лбу, дабы казаться страшнее. Сперва неприятели хотели ворваться с дротиками в римскую фалангу и опрокинуть передовых, но, видя глубину и плотность сомкнутого их строя, твердость и неколебимость воинов, отступили назад. Казалось, что они уже рассеялись и что рушилось их устройство, но между тем неприметным образом окружали они римское войско. Красс велел выбежать легким воинам; немного они пошли вперед, тучи стрел посыпались на них, поражали их и принудили вновь укрыться в фалангу. Укрывающиеся воины произвели страх и неустройство в других воинах, видевших, как тяжело поражали стрелы, которые ломали оружия и насквозь пробивали мягкие и твердые доспехи. Парфяне, разделившись, начали со всех сторон бросать издали на римлян стрелы; они не имели нужды метить; по причине густоты и плотности римского войска невозможно было, чтобы стрела не попала в кого-нибудь, хотя бы пустивший оную того не хотел. Удары их были сильны и действенны по причине великих и твердых луков, из которых пускали стрелы тем с большим усилием, чем круче были загибаемы. Римляне были уже в невыгодном положении; оставаясь в строю, они были поражаемы; пытаясь идти вперед вместе, подвержены были той же участи, не будучи в состоянии нанести равный вред неприятелю, ибо парфяне, поразив их, немедленно убегали. В этом образе войны они, после скифов, весьма искусны. В самом деле, этот способ весьма выгоден: спасать себя, сражаясь, и таким образом прикрывать позор своего бегства.

Римляне, надеясь, что неприятель, истощив стрелы свои, или прекратит сражение, или вступит в ручной бой, сносили терпеливо свое несчастье, но когда узнали, что у него было множество верблюдов, навьюченных стрелами, и что передовые, объезжая их, брали стрелы, то Красс, не видя конца бедствиям, стал впадать в уныние. Он послал сказать своему сыну, чтобы он употребил все способы принудить неприятеля к сражению прежде, нежели их обступить, ибо неприятель устремился наиболее к его стороне и обходил крыло, дабы зайти с тылу. Молодой Красс, взяв тысячу триста конных, (из которых тысяча присланы были Цезарем), пятьсот стрельцов и восемь когорт из близ стоявших щитоносцев, пошел к неприятелю, чтобы на него ударить. Обступающие парфяне, встретив ли на дороге болото или умышляя заманить Красса как можно далее от войска, поворотили назад и ускакали. Молодой Красс кричал своим, что неприятель не выдерживает их нападения, и пустился преследовать его вместе с Мегабакхом и Цензорином, из которых первый отличался отважностью и крепостью, а другой был сенаторского достоинства и искусный оратор. Оба они были друзья его и почти одних с ним лет. Пехота, исполненная усердия и радостной надежды, не отставала от преследующей конницы; они думали, что побеждают и гонятся за неприятелем и только тогда почувствовали обман, когда были очень далеко от войска, когда те, кто, казалось, бежал, поворотил на них, и когда число наступающих умножалось более и более. Римляне остановились, надеясь, что неприятель вступит с ними в бой, по причине их малого числа. Парфяне тогда поставили впереди против римлян латами покрытых воинов, между тем как легкая их конница, без всякого устройства разъезжая вокруг них по равнине, переворачивала песчаные кучи и подняла такую страшную пыль, что римляне с трудом могли видеть и говорить; будучи стеснены в малом месте и сталкиваясь друг с другом, были поражаемы стрелами; они не умирали скорой и легкой смертью, но от ужасной боли и мук приходили в отчаяние, вращались на земле со стрелами, в них вонзенными, ломали оные в ранах и когда пытались силой вытащить из тела своего загнутые в крюк острия, которые втыкались в жилы их, то растравляли свои раны и тем сами себе вредили. Многие таким образом умирали; живые не были в состоянии действовать и защищаться. Когда Публий увещевал их напасть на тяжелую конницу, то они показывали ему свои руки, приколотые к щитам стрелами, и ноги, пригвожденные ими к земле, так что они не были способны ни бежать, ни защищаться. И так Публий, ободрив конницу, сам устремился с отважностью на неприятеля. Он вступил с ним в бой, который был неравный, как в отношении к ударам, так и к средствам, служащим к обороне. Воины его ударяли слабыми и короткими дротиками в брони железные, обтянутые сырой кожей; между тем как галлы, легковооруженные и не покрытые доспехами, были поражаемы копьями. При всем том Публий на них полагал всю надежду и с ними оказал чудеса храбрости. Галлы хватались руками за копья, обвивались вокруг неприятелей и свергали их с лошадей, ибо тяжесть их доспехов делала их неповоротливыми. Многие слезали со своих лошадей, бросались под лошадь неприятеля и поражали их в брюхо. Лошади от боли вспрыгивали, попирали ногами в одно время и всадника и неприятеля, вместе лежащих, и умирали. Более всего томили галлов жар и жажда, ибо ни к тому, ни к другому они не были привычны. Большая часть лишилась своих лошадей, устремясь на неприятельские копья. И так они принуждены были отступить к тяжелой пехоте тогда, когда уже Публий от полученных ран находился в опасном положении. Видя близ себя песчаный холм, они устремились на оный, собрали в средину лошадей, извне сомкнулись щитами и надеялись в таком состоянии лучше защищаться от варваров, но оказалось совершенно противное тому. На ровном месте передовые сколько-нибудь ограждают задних, но тогда, по неровности места, один был выше другого; задние постепенно возвышались над передними, и потому никто не мог избегнуть ран; все были равно поражаемы, оплакивая бесславную и бездейственную смерть свою.

При Публии находилось двое греков: Иероним и Никомах, жители тамошнего города Карры; они советовали ему убежать тайно с ними в Ихны*, город, недалеко от того места лежащий, жители которого держались римской стороны, но Публий сказал им, что нет столь жестокой смерти, которая могла бы устрашить Публия до того, чтобы кинуть воинов, за него погибающих. Он приказал им искать себе спасения, обнял их и отпустил. Не будучи в состоянии действовать рукой, которая была прострелена, он велел оруженосцу своему поразить его мечом и открыл ему бок свой. Такой же смертью, говорят, умер и Цензорин. Мегабакх убил сам себя; примеру его последовали все отличнейшие мужи. Парфяне въезжали на холм и поражали копьями тех, кто еще оставался жив, а живых поймано было не более пятисот человек. Они отрезали голову Публия и понесли ее для показания Крассу, положение которого было следующее.

После того, как он приказал сыну своему напасть на парфян, получил известие, что неприятель обратился в бегство и сильно преследуем на дальнем расстоянии. Видя, что и те, кто против него стоял, не нападали с равной смелостью, ибо большая часть их обратилась к другой стороне, он несколько ободрился, собрал свое войско и поставил его плотно на возвышении, дожидаясь возвращения сына от погони. Посланные к нему Публием с извещением об опасности, в которой он находился, первые погибли, попавшись в руки варваров, а последние спаслись с великим трудом и возвестили ему, что погибнет Публий, если не получит скорого и сильного от него подкрепления. Красс, волнуемый в одно время разными страстями, ни на что уже не смотрел с холодным рассудком; будучи с одной стороны в страхе за всех, а с другой влеком любовью к вспомоществованию своему сыну, наконец решился идти вперед со всеми силами. Но в то самое время неприятели на него обратились, будучи уже страшнее прежнего; они издавали громкие крики и победные песни; барабаны их вновь заревели вокруг римлян, которые ожидали нового сражения. Те, кто нес воткнутую на острие копья голову Публия, приблизившись к ним, показывали войску и в насмешку спрашивали, какого он рода и кто отец его. «Невозможно, – говорили они, – чтобы Красс, подлейший и злейший из людей, родил столь храброго и добродетельного сына». Это зрелище более всех других бедствий поразило римлян и ослабило душевные их силы; оно не воспламенило их яростью к отмщению, как можно было ожидать, но внушило всем ужас и трепет. Красс, при всей душевной горести, в то время превзошел сам себя великодушием; он обходил ряды римлян и восклицал к ним: «Римляне! Меня одного касается злополучие; великое счастье и слава Рима пребудут незыблемы и непобедимы, когда вы спасетесь. Если вы тронуты жалостью ко мне, лишенному лучшего сына, то докажите это яростью против варваров, лишите их радости, накажите свирепость; да не унизит духа вашего случившееся несчастье;

надлежит что-либо претерпеть, предприняв великие подвиги. Не без пролития крови Лукулл победил Тиграна, Сципион Антиоха; предки наши в Сицилии потеряли тысячу кораблей, а в самой Италии много полководцев и военачальников. Поражение их не воспрепятствовало нашим победить своих победителей. Рим не возвысился счастьем; постоянство и мужество среди бедствий вознесли его на такую степень славы».

Так говорил Красс, стараясь ободрить воинов, но не многие охотно повиновались ему. Он велел им издать обыкновенный перед сражением крик, но слабость его и неровность обнаружили только уныние войска. Между тем варвары издавали громкие и смелые восклицания; они начали действовать. Конные стрельцы, объезжая сбоку римлян, бросали стрелы, а передовые, действуя копьями, заставляли их тесниться на малом пространстве; только некоторые, желая избегнуть смерти, наносимой им стрелами, дерзали бросаться на неприятелей отчаянно и, причиняя им некоторый вред, находили смерть скорую, получая тяжкие и смертельные раны, ибо копья пробивали их насквозь тяжелым острием, а нередко по своей силе пронзали вдруг по два человека. Сражение продолжалось таким образом до самой ночи; с наступлением ее неприятели удалились, объявив, что они даруют Крассу одну ночь для оплакивания сына, если он, рассуждая благоразумнее о своем положении, не захочет лучше прийти по своей воле к Арсаку, нежели быть приведенным к нему.

Парфяне расположились недалеко от римлян, исполненные великих надежд. Ночь для римлян была ужасна; никто не помышлял ни о погребении умерших, ни о лечении раненых и умирающих; всякий оплакивал только себя. Они не чаяли спасения, когда бы остались тут до утра или когда бы в ночь пошли назад по беспредельной равнине. Немало беспокойства причиняли им раненые, ибо, будучи увозимы, они препятствовали бы скорости отступления, а оставаясь назади, криком своим обнаружили бы движение войска. Хотя все почитали Красса виновников всех несчастий, но желали видеть его и слышать его голос. Он лежал один в темноте, покрывшись плащом и представляя собою для многих пример превратности счастья, а для здравомыслящих – безрассудства и ненасытного честолюбия, ибо он, не довольствуясь тем, что был первым и могущественнейшим среди многих миллионов людей, почитал себя лишенным всего потому только, что был ниже двух человек. Легат Октавий и Кассий хотели поднять и ободрить его, но, видя его лишенным всякой надежды, они созвали на совещание полковых и ротных начальников; все были согласны в том, чтобы далее там не оставаться. Они подняли войско без звука труб и в глубокой тишине. Раненые едва приметили, что их оставляют, как вдруг наполнили воздух воплями и стенаниями; от этого в стане произошли беспорядок и смятение. Те, кто несколько отошел вперед, были в беспокойстве и ужасе, как будто бы неприятель их преследовал, то продолжали они путь свой, то устраивались, то поднимали раненых, следовавших за ними, то опять опускали их и таким образом потеряли много времени. Только триста человек конных, под предводительством Эгнатия, убежали к Каррам в полночь. Эгнатий звал стражей на латинском языке и велел им сказать начальнику отряда Копонию, что между Крассом и парфянами дано было жестокое сражение. Более ничего не сказал, не объявил, кто он таков, и продолжал дорогу свою к Зевгме. Таким образом, он спас своих воинов, но был порицаем за то, что покинул полководца. Впрочем, данное Копонию известие принесло некоторую пользу Крассу. По поспешности вестника и по неясным словам его Копоний заключил, что полученное известие не содержало в себе ничего доброго; он велел воинам своим вооружиться и как скоро уверился в приближении Красса, то вышел к нему навстречу, оказал войску пособие и проводил его в город.

Неприятели заметили ночью, что римляне удалялись, но не преследовали их. Поутру, прийдя на оставленное место, умертвили всех тех, кто тут оставался, числом не менее четырех тысяч человек. Конница их ловила тех, кто блуждал по полям. Легат Варгунтей еще ночью отделился от войска с четырьмя когортами и сбился с дороги. Неприятели окружили его на некотором холме и изрубили всех защищавшихся воинов, кроме двадцати человек, мужество которых привело их в изумление; эти воины пробирались сквозь них с обнаженными мечами; неприятель дал им дорогу, и они спокойно продолжали путь свой до города Карры.

Между тем до Сурены дошло ложное известие, что Красс с отличнейшими римлянами убежал и что стекшиеся в Карры воины были из числа тех, кто не заслуживал их внимания. Сурена, думая, что из-за этого потеряна награда за победу его, и находясь еще в сомнении, хотел знать истину, дабы потом решиться, либо остаться тут и осадить Карры, либо преследовать Красса, не заботясь о каррийцах. Он подослал к стенам города человека, знающего оба языка, с приказанием звать на латинском языке самого Красса или Кассия и объявить, что Сурена желает вступить с ним в переговоры. Это было возвещено Крассу, который охотно принял предложение. Вскоре прибыли к нему со стороны варваров арабы, которые, будучи до сражения в римском стане, хорошо знали лица как его, так и Кассия. Увидев на стене последнего, говорили они ему, что Сурена заключает с ними мир и позволяет им, как приятелям царя его, удалиться в безопасности, оставив Месопотамию, полагая, что такое условие будет для обеих сторон полезным, прежде нежели дойдут они до последней крайности. Кассий на то согласился; он предложил, чтобы назначено было место и время для свидания Красса с Суреной. Они обещались все исполнить и ускакали.

Вот как Сурена, к удовольствию своему, удостоверился, что и они в числе осажденных. На другой день он повел к городу парфян, которые ругались над римлянами и объявляли им, что если те хотят получить мир, то должны выдать им Красса и Кассия в оковах. Римляне негодовали на такой обман, советовали Крассу оставить пустые и дальние надежды на армян и предаться бегству. Положено было скрывать это намерение от жителей Карр, но Андромах, самый вероломный из них, не только узнал о том от Красса, но и получил от него должность указателя дороги войску. И так от парфян не было ничего сокрыто, ибо Андромах давал им знать обо всем, но так как парфяне не имеют обычая сражаться ночью, что было бы для них неудобно, и поскольку Красс решился выступить в поход ночью, то дабы парфяне не слишком отстали от преследования, изменник Андромах употребил хитрость, водил их то по одной, то по другой дороге; и, наконец, завел их на дорогу, исполненную глубоких болот и рвов, с намерением сделать путь как можно более трудным и продолжительным для тех, кто за ним следовали. Некоторые, догадавшись, что не с добрым намерением Андромах водил их взад и вперед, не захотели за ним следовать. Кассий возвратился опять в Карры. Проводники его, которые были арабами, советовали ему дожидаться, пока луна пройдет через созвездие Скорпиона. «Но я более того боюсь Стрельца», – отвечал Кассий и выступил в Сирию с пятьюстами конных*. Некоторые отряды, имевшие верных проводников, достигли гористых мест, называемых Синнаками*, и до рассвета были уже в безопасности. Всех было до пяти тысяч человек под предводительством храброго Октавия. Красс при наступлении дня, по злоумышлениям Андромаха, находился еще среди болот и мест непроходимых. У него было четыре когорты щитоносцев, весьма малое число конницы и пять ликторов. После многих трудов едва вышли они на дорогу, будучи уже настигаемы неприятелем; им оставалось пройти двенадцать стадиев, чтобы соединиться с Октавием. Красс убежал на холм, положение которого было некрепко и неприступно для конницы. Этот холм стоял под Синнаками, с которыми соединялся длинным хребтом гор, простирающимся до них по полю. Октавий видел своими глазами, в какой опасности находился Красс. Он первый бросился с высот с немногими воинами на помощь к нему. Воины последовали его примеру, укоряя сами себя. Они напали на неприятелей, вытеснили их с холма, обступили Красса, оградили его щитами своими и говорили смело, что ни одна стрела парфянская не коснется тела полководца их, пока все они не погибнут, сражаясь за него.

Сурена, заметив, что парфяне уже не нападали с прежним жаром, и полагая, что если наступит ночь и римляне достигнут горы, то невозможно ему будет их поймать, опять употребил хитрость. Он отпустил несколько пленных, которые слышали, как варвары говорили нарочно между собою, что царь не намерен вести войны непримиримой с римлянами, но хочет возобновить с ними мир, оказать им некоторое удовольствие и поступить с Крассом снисходительно. Парфяне удержались от нападения, и Сурена, спокойно приблизившись к холму с важнейшими чиновниками, опускает лук, протягивает руку, зовет Красса к заключению условий и говорит: «Вы испытали силу и храбрость царя против воли его; ныне он по своей воле изъявляет вам кротость свою и дружелюбие; он хочет заключить мир с вами при вашем отступлении и дать вам способы удалиться безопасно». Эти предложения были приятны римлянам, они все радовались, но Крассу, который многократно впадал в их сети, казалась странной столь внезапная перемена; он не слушался их и рассуждал сам с собою. Воины кричали, настаивали, потом поносили его, называли трусом за то, что хотел заставить их сразиться с теми, с кем не дерзал он вступить в переговоры, хотя они были безоружны. Сперва он хотел их упросить, представляя им, что они, проведши остаток дня на этих гористых и неровных местах, ночью могут идти далее; он показывал им дорогу и просил их не терять надежды тогда, когда спасение их было близко, но воины негодовали, стучали оружиями и грозили. Устрашенный Красс выступил вперед и, обратившись к воинам, сказал только эти слова: «Октавий и Петроний и все здесь присутствующие римские военачальники! Вы видите, что я вынужден идти; видите, насколько недостойно и насильственно поступают со мной; когда вы спасетесь, то говорите всем, что Красс погиб, обманутый неприятелем, а не преданный согражданами».

Октавий не покинул его, но сошел с холма вместе с ним. Красс велел удалиться ликторам, которые за ним следовали. Сначала встретили его двое греков из тамошних поселенцев; они соскочили с лошадей, поклонились Крассу, приветствовали его на греческом языке и просили послать вперед людей своих, которым Сурена покажет, что он и сопровождающие его были все без оружий и без железа. Красс отвечал, что если бы хоть мало дорожил он жизнью, то никогда не предался бы в руки их, но послал двух братьев Росциев узнать о числе ожидавших его и об условиях встречи. Сурена поймал их и задержал; после того прискакав верхом с важнейшими чиновниками, сказал: «Что это значит? Римский император идет пешком, а мы на конях». Он велел немедленно привести ему лошадь. Красс отвечал, что ни Сурена, ни он не поступают непристойно, если каждый из них приходит к свиданию по обычаю своей земли. Сурена объявил ему, что между царем Гиродом и римлянами уже существует мир и дружба, но что касается до договора, то надлежит оный написать, доехав до реки. «Ибо вы, римляне, – примолвил он, – скоро забываете договоры». Он подал ему руку. Когда Красс велел привести свою лошадь, то Сурена сказал, что нет в ней нужды, царь тебе дарит эту, и в то самое время приведена была лошадь с золотой уздой. Красс был поднят и посажен на нее; служители следовали за ним, понукая лошадь ударом. Первый Октавий, а за ним трибун Петроний схватились за узду, потом обступили его другие, стараясь удержать лошадь и удалить тех, кто с обеих сторон вокруг Красса теснился; отчего начались толканье, шум и, наконец, драка. Октавий вырывает меч у одного из варваров и умерщвляет конюшего; другой конюший убивает Октавия, поразив его сзади. У Петрония не было оружия; он получил удар в броню и соскочил с лошади невредим. Тут парфянин Эксатр убивает Красса. Некоторые говорят, что убил его другой и что Эксатр отрубил только ему голову и правую руку, когда уже Красс лежал на земле. Впрочем, должно полагать, что об этом скорее догадываются, нежели знают верно*, ибо из сопровождавших

Красса одни, сражаясь вокруг него, погибли, а другие убежали немедленно на холм. После этого парфяне, приблизившись к римлянам, говорили, что Красс получил достойное делам своим наказание и что Сурена приказывает им сойти с холма, ничего не опасаясь. Одни послушались и предали себя парфянам; некоторые ночью рассеялись; немногие спаслись, ибо арабы ловили их и умерщвляли. Говорят, что погибло всех до двадцати тысяч человек и что десять тысяч поймано живых.

Голову и руку Красса Сурена послал в Армению к Гироду, но между тем распустил слух, что везет в Селевкию Красса живого, и приготовлял некоторое смешное торжество. Одного из пленников, по имени Гай Пакциан, человека, весьма похожего на Красса, одели в платье варварской женщины, велели ему отвечать тем, кто будет называть его императором Крассом, и посадили на лошадь; перед ним на верблюдах сидели трубачи и несколько ликторов. С палок их свисали кошельки*, а на секиры воткнуты были недавно отрубленные головы римлян. За ними везены были селевкийские гетеры-певицы, которые пели смешные и неблагопристойные песни, в поругание женоподобной трусливости и подлости Красса. Весь народ был зрителем этого смешного торжества. Сурена, собрав сенат селевкийский, представил ему неблагопристойные книги Аристида, содержащие в себе так называемые «Милетские повести»*. Это было не выдумано: книги эти действительно были найдены в обозе Рустия и подали повод Сурене ругаться и насмехаться над римлянами, которые и в военное время не могли воздержаться от чтения и совершения постыдных дел. Сколь мудрым показался Эзоп селевкийцам, когда они видели Сурену, который нес впереди суму* с непристойными милетскими книгами, между тем как за собою вел целый парфянский Сибарис и на колесницах множество наложниц! Он уподобился таким образом ехиднам и скиталам*. Видимая передовая часть его фаланги была страшна и ужасна, выставляя копия, дроты и конницу; между тем как тыл ее составляли бесстыдные женщины, неблагопристойные песни, музыка и всеночные с ними бдения. Достоин порицания Рустий, но бесстыдны порицавшие его парфяне, над которыми царствовали Арсакиды, родившиеся от милетских и ионийских гетер.

Между тем как это происходило, Гирод заключил мир с Артабазом Армянским, царем, который сестру свою обручил за сына его Пакора. Они проводили время в пиршествах и забавах, в продолжении которых даваемы были греческие представления. Гирод довольно хорошо знал греческий язык и греческую словесность, а Артабаз сочинял трагедии, повести и истории, некоторые из них и поныне существуют. Когда прислана была Крассова голова, то столы уже были сняты и актер, по имени Ясон из Тралл*, представлял лицо Агавы в Еврипидовой трагедии «Вакханки». Зрители изъявляли ему одобрение. Силлак вошел в столовую, поклонился и показал Крассову голову. Парфяне изъявляли радость свою громкими криками и рукоплесканиями; служители, по приказанию царя, посадили Силлака, а Ясон, передав одному из плясателей наряд Пенфея, взял ее и в исступлении и восторге пел песню*:

Зверь драгоценный,

Горню ловитву

Ныне влечем мы в чертог.

Игра эта веселила зрителей; когда же петы были следующие стихи, в которых один хор вопрошает, а другой отвечает:

«Кем пораженный?»

«Подвиг то мой!» —

то Эксатр, который был в числе пиршествовавших, вскочил и вырвал у Ясона голову, как бы эту песню приличнее было петь ему, нежели другому. Царь был в восхищении, он сделал Эксатру подарок, по обычаям своей земли, а Ясону дал талант. Эта была последняя сцена Крассова похода, столь похожего на трагедию.

Зверство Гирода и клятвопреступление Сурены получили достойное наказание. По прошествии малого времени Гирод умертвил Сурену, завидуя славе его. Он потерял сына своего Пакора*, побежденного римлянами в сражении, и впал в болезнь, перешедшую в водянку; Фраат*, другой сын его, дал ему аканиту, но так как болезнь приняла в себя яд, который вместе с водой отделился от тела, и Гирод получил от того облегчение, то Фраат употребил кратчайший способ, он удушил его.

Сравнение Никия с Крассом

Сравнивая, во-первых, богатство Никия с богатством Красса, мы находим, что средства, которыми первый приобретал его, невиннее, хотя, впрочем, нельзя одобрить копания руд, которое большей частью производится работниками, осужденными за свои злодеяния, или варварами, скованными и погибающими в подземельях от заразительного и зловредного воздуха, но если сравнить этот способ обогащения с покупкой отобранных и проданных Суллой имуществ и с барышами, получаемыми от пожаров, то первый способ позволительнее. Красс занимался явно этим родом промысла, как будто бы земледелием, или отдачей денег в рост. В проступках, в которых он был изобличен и в которых должен был оправдываться, а именно в том, будто бы он за деньги говорил речи в сенате, грабил союзников, заискивал перед женщинами и скрывал порочных людей: в этих проступках Никий и ложно не был обвиняем. Он был только осмеиваем за то, что расточал из робости деньги свои доносчикам, поступок, который конечно не был бы приличен Периклу или Алкивиаду, но необходимый для него по причине природного его малодушия. Ликург, народный оратор, впоследствии подобным поступком гордился еще перед афинянами. Когда обвиняли его в подкуплении одного доносчика, то он сказал: «Я рад, что управляя столько лет делами республики, прежде изобличен в том, что даю, нежели в том, что беру».

Что касается до издержек, то издержки Никия обнаруживают более политическое благоразумие, которое оказывал он, украшая приношениями храмы, управляя гимнасиями, давая народу зрелища, но все имущество Никия и все то, что он издержал, составляло малую только часть того, что Красс употребил, угостив столько тысяч человек вместе, которым потом дал на некоторое время хлеб. Кто не знает, что порок есть некоторая неправильность, некоторая несообразность в нравах, тот, без сомнения, удивится, видя, что те, кто непохвально приобретает богатство, расточает его без всякой пользы.

Обратимся к гражданскому их управлению. В Никие не замечаем мы ни пронырства, ни несправедливости, ни насильства, ни дерзких поступков; он был обманываем Алкивиадом и являлся народу с робостью, но Красса слишком обвиняют в низких поступках и в неверности по причине непостоянства его как в дружбе, так и во вражде. Он сам признавался, что достиг консульства насильственными поступками, наняв людей, которым надлежало нанести убийственные руки на Катона и на Домиция. При собрании голосов о назначении провинций, многие в народе были ранены и четыре человека убито; сам Красс, ударив кулаком в лицо Луция Анния, сенатора, который ему противился, выгнал его из собрания окровавленного. Поступки эти, без сомнения, насильственны и своевольны. С другой стороны, пугливость Никия, робость, уступчивость бесчестнейшим людям достойны величайшего порицания. В подобных случаях Красс имел высокий и смелый дух, хотя надлежало ему состязаться не с Клеонами и не с Гиперболами, но со славою Цезаря и с тремя Помпеевыми триумфами; он не уступал им, но поднялся наравне с ними и достоинством цензорской власти превзошел и Помпея. В великих делах должно смотреть не на то, что может возбудить зависть, но на то, что приносит славу, и величием могущества подавляет зависть. Если же всего более любить безопасность и спокойствие; если боишься на форуме Алкивиада, в Пилосе – лакедемонян, Пердикку – во Фракии, то много мест спокойных, где можешь жить, далеко от шума и забот, сплетая себе венец спокойствия, как говорят некоторые мудрецы. Подлинно любовь к миру была страсть божественная, а пресечение войны, поступок, достойный просвещеннейшего грека. В этом отношении нельзя сравнить Никия с Крассом, хотя бы тот Каспийское море или Индийский океан поставил пределами римской державы.

Управляющий республикой, хранящей еще чувства добродетели, превышающий других силой не должен давать места дурным людям; ни власти тем, кто не имеет к тому способности; ни веры тем, кому никто не верит. Никий сделал в том ошибку и ничего не значащего Клеона, площадного и бесстыдного крикуна, возвысил до военачальства. Я не хвалю Красса, который в войне со Спартаком спешил сразиться скорее, нежели сколько требовало благоразумие, страшась из честолюбия, чтобы приближавшийся Помпей не отнял у него славы так, как Муммий отнял Коринф у Метелла, но поступок Никия вовсе странен и непростителен. Он не уступил противнику своему чести и власти, с которыми были сопряжены верные надежды и легкие успехи, но, предвидя в предводительстве великие опасности, дабы себя привести в безопасность, он изменил общественной пользе. Напротив того, Фемистокл, во время войны с персами боясь, чтобы человек неспособный и безрассудный не получил начальства и не погубил республики, склонил его деньгами отказаться от предводительства; и Катон, видя Рим обуреваемым и отечество в великой опасности, для его спасения домогался трибунства. Но тот, кто бережет свое военное искусство для борьбы лишь против Минои, против Киферы и против несчастных мелосцев, а когда надлежит сражаться с лакедемонянами, снимает доспехи и вручает наглому, неопытному Клеону корабли, оружия, войско и предводительство, требующее великого искусства, тот губит не славу свою, но безопасность и спасение отечества. И для того Никий впоследствии принужден был воевать с сиракузянами, ибо всем казалось, что он лишает Афин важного завоевания из лени и слабости, а не потому, чтобы он это почитал бесполезным для общества.

Впрочем, доказательством великих его достоинств может служить то, что, хотя он не желал вести войну, хотя избегал военачальства, но афиняне не переставали его выбирать, как искуснейшего и отличнейшего полководца. Крассу, напротив того, при всегдашнем его желании военачальствовать, не удалось вести другой войны, кроме так называемой невольнической, и то по необходимости, в отсутствии Помпея, Метелла и двух Лукуллов, несмотря на то, что он в то время был в великом у всех уважении и имел великую силу, но, по-видимому, и почитатели его думали о нем, как говорит комик, что он ко всему способен, но только не к оружиям. Но это способность ко всему не помогла римлянам; властолюбие и честолюбие его одержали верх над ними. Афиняне выслали Никия в поход против его воли, а Красс вывел на поле брани римлян против их воли. Один вверг в беду республику; другой ею ввержен в погибель.

В этих поступках Никий более достоин похвалы, нежели Красс порицания. Один, действуя с опытностью и благоразумием истинного полководца, не был обманут надеждами сограждан своих; он отказался от покорения Сицилии и отверг это предприятие, другой, устремившись к войне парфянской как делу легкому, проступился, предприняв великие подвиги. В то время, когда Цезарь на западе покорял кельтов, германцев и Британию, он обратился к востоку, желая дойти до Индийского моря и довершить покорение Азии, к чему стремился Помпей и чего искал Лукулл, мужи, которых все почитали добрыми и благомыслящими, хотя они вступили в то же поприще, в какое вступил Красс, и имели то же намерение. Сенат также противился, когда Помпею дано было военачальство в Азии и когда Цезарь разбил триста тысяч германцев. Тогда Катон советовал римлянам выдать этого полководца побежденным и на него обратить гнев богов за клятвопреступный его поступок, но народ, не внимая Катону, приносил жертвы в продолжении пятнадцати дней за эту победу и предавался веселью. Сколь велика была бы радость его и сколько дней стал бы он приносить жертвы, когда бы Красс писал из Вавилона, что он одержал победу, и когда бы потом прошел Мидию, Персиду, Гирканию, Сузы, Бактры, сделал их римскими провинциями! Если должно тебе делать зло, говорит Еврипид, если не можешь быть покойным и не умеешь пользоваться настоящими благами*, то не разоряй Скандию и Менду*, но лови бегущих эгинцев, которые, подобно птицам, оставив свое жилище, скрывались в чужой земле; цени высоко несправедливость; нелегко и не за малые выгоды изменяй справедливости. Те, кто хвалит поход Александра и осуждают предприятие Красса, поступают несправедливо, судят о начале по одним только последствиям.

В самых действиях военных Никий оказал знаменитые подвиги; во многих сражениях победил он врагов и едва не овладел Сиракузами. Не ему одному должно приписать неудачу: зараза и самая зависть его сограждан были отчасти виной оной. Но Красс сделал столько ошибок, что не позволил и счастью оказать ему какую-либо услугу. Должно удивляться безрассудству его; оно не было побеждено парфянскою силою; оно победило самое счастье римлян. Поскольку же один никогда не пренебрегал прорицаниями, а другой все презирал, и оба равно погибли, то трудно решить, что вернее и безопаснее. Впрочем, простительно ошибаться из осторожности и уважения к древним мнениям и обычаям, нежели из дерзости и пренебрежения к ним.

Наконец, смерть Красса не столь достойна порицания; он не предал себя, не был связан, не был обманут, но уступил просьбе друзей своих и клятве врагов, но Никий, надеясь на постыдное и бесславное спасение, предал себя врагам и сделал смерть свою еще более постыдной.

Серторий и Эвмен