Сравнительные жизнеописания — страница 28 из 51

Агис и Клеомен

Агис

Не непристойно и не безрассудно мнение тех, кто полагает, что миф об Иксионе, который будто бы обнял вместо Геры облако, от которого породились кентавры, придуман для славолюбцев. Эти, обняв славу, как некоторый призрак добродетели, не производят ничего законного и заслуживающего одобрения; их поступки нечисты и смешаны; они обращаются то в одну, то в другую сторону, будучи увлекаемы завистью и страстями. Они подобны пастухам у Софокла, которые говорят о стадах своих:

Им служим мы – хотя владеем ими;

Их слушать мы должны – хотя они молчат.

Действительно, то же самое бывает с теми, кто в государственном управлении исполняет желания и прихоти народа; они служат, повинуются ему, желая получить название «демагогов» и «предводителей народных». Как корабельные служители, стоящие на передней части корабля, хотя видят лучше кормчего то, что впереди их, однако на него обращают внимание и его приказания исполняют: так правители народов, полагающие славу своею целью, не что иное суть, как служители народные, имеющие лишь одно имя начальников.

Совершенно добродетельный человек не имеет никакой нужды в славе, как только потому, что через нее получает способы действовать, приобретая доверие к себе других. Человеку еще молодому и честолюбивому позволено несколько гордиться и величаться своей славою, когда она происходит от добрых дел. Возрождающиеся и развивающиеся в молодых людях такого свойства добродетели не только утверждают похвалами в их расположении, как говорит Феофраст, но они возрастают по мере того, как возвышается дух их.

Чрезмерность во всем вредна, но в политическом честолюбии она пагубна; она ведет к неустройству и явному безумию тех, кто имеет в руках своих великую власть, когда для них не то славно, что похвально, но то лишь похвально и прекрасно, что, по их мнению, славно. Фокион сказал некогда Антипатру, который требовал от него чего-то несправедливого: «Ты не можешь иметь в Фокионе и друга, и льстеца!» То же самое или подобное этому можно сказать и народам: «Вы не можете иметь в одном человеке и начальника, и подчиненного». Тогда случилось бы с ними то же, что со змеею, у которой, как говорит басня, хвост возмутился против головы, хотел в свою очередь начальствовать и не всегда следовать за нею. Приняв предводительство, он причинял вред и себе, идучи без всякого рассуждения, и ушибал голову, которая против природы своей должна была ползать вслед за слепыми и глухими членами. Мы видим, что то же самое случается и со многими из тех, кто, управляя, старается во всем угождать народу. Приведши себя в зависимость от черни, которая предается стремлению без всякого рассудка, они не были потом в состоянии ни исправить, ни остановить беспорядка.

Вот мысли, которые внушил мне ум мой касательно славы, происходящей от угождения народу, когда я рассуждал о могуществе ее по приключениям Тиберия и Гая Гракхов. Хотя они были одарены отличнейшими способностями и воспитаны лучшим образом, хотя поставили прекраснейшее дело целью своего гражданского управления; однако они погибли не столько из страха и бесславия – страха, побуждение которого не было неблагородно. Получив великие опыты благосклонности к себе народа и почитая себя должниками его, они думали, что было для них постыдно не платить ему тою же благодарностью. Соревнуя всегда полезными деяниями народу превзойти оказываемые им почести, будучи еще более почитаемы за поступки, клонящиеся к угождению его, они таким образом возжгли и себя к народу и народ к себе равным желанием и равным честолюбием угождать друг другу взаимно; они неприметно коснулись наконец таких областей, в которых уже нельзя было двигаться дальше, поскольку это не похвально, но и стыдно уже остановиться. Но ты сам можешь судить о том из повествования о них.

Мы противоставим Гракхам чету лаконских демагогов – царей Агиса и Клеомена. И эти, подобно римским, возвышая силу народа, желая восстановить правление прекрасное и справедливое, через долгое время вышедшее из употребления, были равно ненавистны сильным, которые не хотели отстать от любостяжания, к которому они привыкли. Двое лаконцев, хотя не были братья, однако держались одних и тех же мнений в управлении, чему подало повод следующее.

Как скоро вкралась в город лакедемонян страсть к золоту и серебру, как за стяжанием богатства последовала алчность и скупость, за употреблением его – роскошь, изнеженность и пышность, Спарта лишась своего первенства и достоинства своего, находилась в низком состоянии до того времени, как воцарились Агис и Леонид*. Агис, сын Эвдамида, был из рода Эврипонтидов, шестым царем после Агесилая, перенесшем в Азию свое оружие и бывшем в великой славе среди греков. От Агесилая родился Архидам, которого убили мессапии в Италии при Мандонии*. У Архидама было два сына: старший Агис и младший Эвдамид, который вступил на престол* по убиении Антипатром при Мегалополе бездетного брата его Агиса. От Эвдамида родился Архидам; от Архидама другой Эвдамид, от Эвдамида – Агис, тот самый, о котором здесь повествуется.

Царь Леонид, сын Клеонима из дома Агиадов, был восьмым после Павсания, одержавшим в Платеях над Мардонием победу. От Павсания родился Плистоанакт, от Плистоанакта Павсаний, а как тот убежал из Лакедемона в Тегею*, то вступил на престол старший сын его Агесиполид, который умер бездетен. Агесиполиду наследовал младший его брат Клеомброт*. У Клеомброта было два сына, Агесиполид и Клеомен. Первый царствовал недолго и умер бездетным. Клеомен*, воцарившись после него, лишился при жизни старшего сына своего Акротата, а по себе оставил Клеонима, который, однако, не вступил на престол; вместо него воцарился Арей, племянник Клеонима и сын Акротата. По убиении Арея при Коринфе вступил на престол сын его Акротат*, который также погиб в сражении при Мегалополе, будучи побежден тиранном Аристодемом. Он оставил беременной супругу свою, которая родила сына. Леонид, сын Клеонима, был его опекуном, но так как он умер в малолетстве, то царство перешло к Леониду*, несмотря на то, что он не весьма был гражданами любим. Хотя общий упадок и испорченность сказались на всех гражданах по причине развращения правителей, но Леонид более всех отстал от отечественных постановлений, ибо он долгое время влачился по дворам сатрапов, искал милости Селевка и, наконец, хотел ввести неприличным образом в греческие дела и в управление, ограниченное законами, азиатскую надменность.

Напротив того, другой царь Агис превосходил умом своим и великостью духа не только этого Леонида, но и почти всех предшественников своих, царствовавших после Агесилая Великого, хотя ему не было еще двадцати лет; хотя он был воспитан в богатстве и в неге женщинами: матерью Агесистратой и бабкою Ахридамией, которые обладали в Лакедемоне большим количеством денег; однако он ополчился против удовольствий, снял с себя убор, который возвышал красоту лица его и обнажил себя от всякого великолепия и пышности. Он гордился лишь простым плащом, употреблял лаконские кушанья, бани и простой род жизни и явно говорил, что отказался бы от царской власти, если бы через нее не надеялся восстановить прежние законы и древние обычаи.

Начало разврата и испорченности правления лакедемонян должно отнести почти к тому времени, когда они, ниспровергнув афинское владычество, наполнили свой город золотом и серебром. Впрочем, пока существовало введенное Ликургом постановление о числе домов по наследству; пока отец оставлял сыну имение свое, то некоторым образом этот порядок и это равенство, пребывая неизменными, исправляли в городе другие неустройства. Это продолжалось до эфорства некоего Эпитадея, человека сильного, но надменного и злобного, который по причине ссоры с сыном предложил закон, которым всякому позволял оставлять по завещанию и дарить при жизни дом свой и свое имение кому хотел. Он ввел закон этот, удовлетворяя тем собственную злобу; другие приняли его из алчности и утвердили, тем самым погубив лучший образ правления. Сильные без удержу приобретали имущества и удаляли от наследства тех родственников, которым оно принадлежало. Вскоре все богатство стеклось в немногие руки; граждане впали в бедность, которая вместе с завистью и ненавистью к богатым сопровождаема была низкостью чувств и пренебрежением ко всему доброму и похвальному. Спартанцев оставалось не более семисот человек; из них, может быть, сто имели землю и наследство, все другие – чернь, неимущая и презренная, сидела в городе, защищая себя слабо и без усердия против внешних браней и подстерегая время к произведению перемены и переворота в настоящем положении дел.

По этой причине Агис, почитая делом достохвальным – как то в самом деле и было – уравнять граждан и дополнить недостающее число их, начал испытывать настроение народа. Молодые люди послушались его скоро и вопреки ожиданиям; вместе с ним они обратились к добродетели и для достижения свободы переменили прежний образ жизни, точно одежду. Но старейшие, в которых разврат уже глубоко вкоренился, находясь в таком состоянии, в каком бывают беглые рабы, приводимые к своему господину, – робели; они страшились Ликурга, а в то же время злословили на Агиса, который оплакивал настоящее положение отечества и желал возвратить Спарте прежнее достоинство.

Лисандр, сын Либия, Мандроклид, сын Экфана, и, наконец, Агесилай склонились к его намерениям и более возбудили честолюбие. Лисандр был славен среди сограждан; Мандроклид более всех греков обладал искусством вести тайные дела, сопрягая смелость с хитростью и благоразумием. Что касается до Агесилая, дяди Агиса, он отличался красноречием, но был малодушен и сребролюбив. Казалось, что к предприятию этому побуждаем он был сыном его Гиппомедонтом, молодым человеком, который прославился во многих сражениях и имел великую силу, приобретши приверженность к себе молодежи. На самом же деле истинная причина, побудившая Агесилая к принятию участия в производимой перемене, были великие долги, от которых надеялся он избавиться с переменой правления. Как скоро Агис привлек и его на свою сторону, то вместе с ним начал склонять свою мать, сестру Агесилая, которая в городе имела великое влияние по множеству своих друзей, приверженцев и должников, и посредством которой производились многие общественные дела.

Агесистрата сперва приведена была в изумление, она старалась отклонить от этого намерения сына своего, представляя ему, что предпринимаемое дело невозможное и бесполезное. Но Агесилай ей доказал, что оно увенчано будет успехом и послужит общим благом; царь просил ее пожертвовать ради славы его и честолюбия своим богатством. Он представлял ей, что деньгами не мог сравниться ни с каким из других государей, ибо иные служители сатрапов и рабы наместников Птолемея и Селевка были богаче всех вместе спартанских царей, но что если воздержанием, простотою и великодушием возвысится над негою и пышностью их и введет в общество благоустройство и равенство, то этим приобретет имя и славу истинно великого государя. Честолюбие юноши возвысило дух этих женщин; они переменились в мыслях, наполнились некоторым божественным восторгом к добру и, сами уже возбуждая Агиса, заставляли его ускорить своим предприятием. Они призывали друзей своих к содействованию ему и говорили о том другим женщинам; зная, что лакедемоняне были всегда послушны женам своим и что более они вмешивались в общественные дела, нежели мужья их – в домашние.

В то время женщины в Спарте обладали великим богатством. Это обстоятельство затруднило предприятие Агиса и поставило ему преграду. Женщины восстали против него – не столько потому, что надлежало им отказаться от неги, в которой они полагали свое блаженство и которая прославляется теми, кто не знает цены добра, сколько потому, что они лишатся почестей и силы, которые приносило им богатство. Они обратились к Леониду и просили его, как старейшего, удержать Агиса и не допустить его к произведению в действо своих намерений. Леонид был расположен помогать богатым, но боясь народа, который желал перемены, он не противился явно Агису; только тайно искал средства испортить все дело. Он клеветал на Агиса перед правителями, будто Агис в награду за самовластие, которое приобрести старается, обещает бедным имение богатых, разделение полей, отпущение долгов – и таким образом покупает себе телохранителей, а не граждан для Спарты.

Тем не менее Агису удалось сделать Лисандра эфором и немедленно предложил через него геронтам закон, главные статьи которого были следующие: отпустить долги должникам и разделить землю; поля, которые простираются от лощины при Пеллене до Таигета, Малеи и Селласии*, разделить на четыре тысячи пятьсот участков, внешние же поля на пятнадцать тысяч. Эту землю разделить между периэками*, которые были способны носить оружие; землю же, лежащую выше этих пределов, разделить между самими спартанцами. Недостающее их число дополнить из окрестных жителей и иностранных, которые получили воспитание и учение, приличное свободному человеку, и притом были бы статны собою и во всей силе их возраста; из них составить пятнадцать фидитиев*, от двухсот до четырехсот человек, которым вести жизнь по образу своих праотцов.

Закон был предложен, но мнения геронтов разошлись. Лисандр, собрав граждан, говорил им о том, а Мандроклид и Агесилай просили их, чтобы они не оставили низложенным, – из угождения к немногим, которые презирают их, – достоинство своего отечества, но вспомнили бы как древние прорицания, которые им повелевали беречься пагубного для Спарты сребролюбия, так и новейшее, от Пасифаи полученное изречение. В Таламах был весьма уважаемый храм и прорицалище Пасифаи, которая, по мнению одних, есть одна из Атлантид, родившая Амона от Зевса; другие полагают, что это есть Кассандра, дочь Приама, которая здесь окончила свои дни*, и что названа Пасифаей оттого, что всем возвещала прорицания. Но Филарх уверяет, что это Дафна, дочь Амикла, убегая от преследующего ее Апполона, превращена в дерево, что у этого бога была она в почтении и получила от него дар пророчества. Прорицания, полученные от нее в то время, повелевали спартанцам сделаться равными, сообразно законам, с самого начала Ликургом утвержденным.

Наконец, царь Агис предстал с краткой речью и объявил, что делает величайший вклад в основание нового правления и первый дарует обществу свое имение, которое состоит в обширных полях и пастбищах, да сверх того в шестистах талантах наличными деньгами; что то же самое делают мать и бабка его, все друзья и родственники его, богатейшие из всех спартанцев.

Народ был приведен в изумление великодушием молодого человека, восхищался радостью тому, что после трехсот лет явился царь, достойный Спарты. Но другой царь Леонид тогда явно восстал против него. Он рассуждал, что будет принужден принести ту же жертву, но от сограждан не получит той же благодарности; что хотя все равно уступят обществу свое имущество, однако вся честь приписана будет лишь тому, кто первый подал тому пример; он спросил Агиса, почитает ли он Ликурга человеком справедливым и достойным уважения. Агис изъявил на то свое согласие, и Леонид продолжал: «Разве Ликург уничтожал долги или ввел в гражданство чужестранцев? Не он ли думал всегда, что Спарта не может благоденствовать, если не будет их от себя отчуждать?» Агис отвечал, что он не удивляется, если Леонид, который воспитан в чужих землях и взял жену из дома сатрапов, не знает, что Ликург вместе с деньгами уничтожил в городе и займы и долги; что он не любил в городах тех только иностранцев, правила которых и образ жизни не сходствовали со спартанскими; что их одних он отвергал; что не вел войны с лицами их, но боялся их обычаев и нравов, дабы оные не смешались с нравами граждан и не возродили в них охоты к неге, к роскоши и любостяжанию; что Терпандру, Фалесу и Ферекиду*, которые были иностранцами, в Спарте оказываемо было великое уважение, ибо они песнопением своим и любомудрием содействовали и помогали Ликургу. «Ты хвалишь Экпрена, – продолжал он, – за то, что, будучи эфором, отрубил топором две из девяти струн на кифаре Фринида; ты хвалишь тех, которые равным образом поступили с Тимофеем*, – а меня порицаешь за то, что изгоняю из Спарты негу, пышность и надменность! Но для того ли они береглись в музыке надутости и излишества, дабы беспорядок, неравенство в состояниях, несходство в нравах не дошли до такой степени, не расстроили общество и не сделали его несогласным с самим собою?»

После того народ последовал за Агисом, – но богатые просили Леонида не оставлять их; они умоляли о помощи геронтов, власть которых состояла в том, чтобы наперед рассматривать дела, – и просьбами своими и стараниями произвели то, что число отвергших закон превосходило число одобривших оный в один голос. Лисандр, будучи еще эфором, решился преследовать судом Леонида, ссылаясь на некоторый древний закон, по которому не позволяется никому из потомков Геракла жениться и иметь детей от иностранки, а кто из них выедет их Спарты и переселится в другую землю, тот осуждается на смерть. Он подучил другим обвинять Леонида, а сам, вместе с другими эфорами, наблюдал так называемое знамение, которое состояло в следующем. Каждые девять лет эфоры в ясную, но безлунную ночь сидят вместе в безмолвии, взирая на небо; если в это время с одной стороны неба пролетит в другую звезда, то они судят царей, как преступивших обязанности свои к богам, и лишают их власти до того времени, пока не будет получено из Дельф или Олимпии прорицание, оправдывающее обвиняемых царей. Лисандр уверял, что он видел это знамение; донес суду на Леонида и представил свидетелей, которые утверждали, что он женат на азиатке, которая прежде была в замужестве за одним из Селевковых наместников, и имел от нее двоих детей; что он, будучи ненавистен жене, возвратился в отечество против своего намерения и присвоил себе царство, которое нашел он никем не занятым. В то самое время Лисандр понуждал Клеомброта, который был царского рода и зять Леонида, предъявить права свои на престол. Леонид, устрашенный этим нападением, убежал с мольбою на убежище, в храм Афины Меднодомной. Дочь его, оставя Клеомброта, пристала к отцу и вместе с ним умоляла за него. Леонид призываем был к суду, но так как он не исполнил этого приказания, то постановлением эфоров объявлен он отпадшим от царского достоинства, а на место его был возведен на престол Клеомброт.

Вскоре по прошествии определенного времени, Лисандр был сменен. Новые эфоры, уважив просьбы Леонида, позволили ему оставить свое убежище и в то же время обвинили Лисандра и Мандроклида за то, что они в противность законам хотели утвердить уничтожение долгов и новое разделение полей. Находясь в такой опасности, Лисандр и Мандроклид убедили царей соединиться между собою и презреть решения эфоров, представляя им, что все могущество этой власти происходит от несогласия царей между собою; что они пристают к тому, мнение которого лучшее, когда мнения другого противны пользе общественной, но когда цари будут одних мыслей, то власть их ничем не может быть уничтожена, и всякое противоречие со стороны эфоров будет беззаконно, ибо долг их управлять государством и решить дела, когда цари между собою в ссоре, но не имеют права вмешиваться в их управление, когда они единодушны. Цари, убежденные их представлениями, пришли на народную площадь со своими друзьями, заставили эфоров встать со своих кресел и избрали в эфоры других, в числе которых был и Агесилай. Они вооружили великое множество молодых людей, освободили узников и потому были страшны своим противникам, которым казалось, что они многих лишат жизни, несмотря на то не пострадал от них ни один человек. Когда Леонид вышел из Лакедемона и отправился в Тегею, то Агесилай послал других верных ему людей, которые окружили Леонида и проводили до Тегеи в совершенной безопасности.

Таким образом предприятие их шло с желаемым успехом. Никто не останавливал их, никто им не противился, когда один человек – Агесилай – все дело испортил и разрушил их предприятие. Позорнейшая страсть любостяжания была причиной уничтожения прекраснейшего и Лакедемону достойнейшего постановления. Агесилай имел обширные и плодоноснейшие поля, но был обременен долгами. Не будучи в состоянии их заплатить и не желая лишиться своих полей, уверил он Агиса, что если введет в одно время уничтожение долгов и разделение полей, то от этого в городе произойдет великий переворот; если же сперва польстят помещикам уничтожением долгов, то они впоследствии тем удобнее примут разделение полей. Такого же мнения был и Лисандр, который также был обманут Агесилаем. Расписки должников, называемые у них клариями, снесены были на площадь, собраны в кучу и сожжены. Пламя поднялось, и богатые люди и ростовщики разошлись в унынии; Агесилай, как бы издеваясь, сказал, что никогда не видал блистательнейшего света, ни чистейшего пламени, какой видит ныне.

Народ требовал, чтобы и земля тотчас была разделена; цари дали приказание, чтобы это было исполнено, но Агесилай находил всегда затруднение и под разными предлогами отлагал приведение в действо этого дела, пока Агису надлежало выступить в поход: ахейцы, союзники лакедемонян, просили у них помощи, ибо этолийцы готовились вступить в Пелопоннес через Мегариду. Арат, полководец ахейский, собирал войско, дабы препятствовать их нападению, и писал о том эфорам.

Эфоры выслали немедленно Агиса, который был исполнен великих надежд по причине честолюбия и усердия воинов его. Они были большей частью люди молодые и бедные: освободившись уже от долгов и надеясь при том на разделение полей по возвращении из похода, они оказывали Агису чрезвычайную приверженность. Они были предметом удивления для всех городов, проходя весь Пелопоннес скромно, в величайшем порядке и без малейшего шума. Это поведение восхищало греков, которые помышляли, в каком устройстве было лаконское войско под предводительством великого Агесилая, или Лисандра, или древнего Леонида, когда воины оказывали столь много уважения к юноше, который был почти всех моложе в войске, и столько его боялись. Сам молодой царь, полагая славу свою в простоте и трудолюбии и в том, чтобы одежда и доспехи его не имели ничего особенного от других, привлекал тем к себе уважение и любовь народа. Но богатым не нравились эти действия, они боялись, чтобы сие не послужило примером низшему состоянию жителей всех городов и не побудило к беспокойству.

Присоединившись в Коринфе к Арату, который тогда держал совет касательно сражения и расположения войска, Агис показал и великое усердие к общему делу, и смелость, однако не дерзкую и не безрассудную. Он объявил союзникам, что, по мнению его, надлежало сразиться, не допуская, чтобы война была перенесена во внутренность Пелопоннеса, но, впрочем, он был готов исполнять приказания Арата, который был и старше его, и стоял во главе ахейцев; что он прибыл к ним как помощник и сподвижник, а не повелитель их и вождь. Однако Батон* из Синопы пишет, что Агис не хотел сражаться вопреки распоряжению Арата. По-видимому, он не читал того, что писал в свое оправдание сам Арат, который говорит, что почел полезнейшим впустить неприятелей внутрь Пелопоннеса по снятии уже всего хлеба с полей, а не решить участь Пелопоннеса одним сражением. Арат, приняв намерение не сражаться, распустил союзников, поблагодарив их; Агис удалился, привлекши любовь и уважение всех; между тем как в самой Спарте происходили важные беспокойства и перемены.

Агесилай был еще эфором. Избавившись от того, что прежде унижало его, он не воздерживался ни от какого несправедливого поступка, который приносил ему деньги. Против установленного порядка времени вставил он в число месяцев тринадцатый месяц, хотя круг года того не требовал, и вопреки законам взимал за него подати*. Боясь тех, кого он обижал и будучи ненавидим всеми, содержал он вооруженных людей, которые всегда окружали его, когда приходил в собрание. К одному из царей оказывал он явное презрение; в рассуждении же Агиса, он хотел дать заметить, что более по родственной с ним связи, нежели по его царскому достоинству имел к нему некоторое уважение. Он разглашал в Спарте, что вновь будет эфором.

Неприятели его решились не медлить; они составили заговор, привели открыто Леонида из Тегеи в Спарту и возвратили ему царство. Народ увидел его с удовольствием, негодуя за то, что был обманут в своем ожидании, ибо поля не были разделены. Агесилай обязан своим спасением сыну своему Гиппомедонту, молодому человеку, любимому всеми за свою храбрость, который упросил сограждан своих и тайно вывел его из города. Царь Агис укрылся в храме Афины Меднодомной; царь Клеомброт пришел в храм Посейдона с мольбою о защите. Леонид, казалось, был раздражен более против него. Он оставил Агиса и обратился с воинами к Клеомброту. Он упрекал ему с яростью за то, что, будучи ему зятем, строил ему козни, лишил царства и изгнал из отечества.

Клеомброт не мог ничего ответить в оправдание; он сидел в страхе и безмолвии. Хилонида, дочь Леонида, которая прежде жалела о нанесенной обиде отцу ее, которая по вступлении на престол Клеомброта, отстав от него, утешала отца своего в несчастии, сидела вместе с ним в храме* в виде просительницы, а по бегстве его из Спарты носила печальную одежду, негодуя на своего мужа; эта Хилонида теперь, переменившись вместе с судьбою, сидела с мужем своим, как просительница, обхватила его руками, имея по обеим сторонам двух детей своих. Все удивлялись ее чувствам, все проливали слезы о доброте ее души и супружеской нежности, а она, коснувшись своей печально-небрежной одежды и растрепанных волос, сказала: «Отец мой, не жалость моя к Клеомброту облекла меня в эту одежду, придала мне сей печальный вид – нет! Это слезы прежней моей горести о твоих бедствиях, о твоем бегстве; слезы эти и теперь остаются на мне. Должно ли мне ныне, когда ты царствуешь и побеждаешь, проводить жизнь свою в горести или облечься в блистательную царскую одежду, видя убиваемым тобою супруга моего – первый предмет любви моей? Если он не может умилостивить тебя, если слезами жены его и детей своих не трогаешься ты, то ведай, что он за свое злоумышление к тебе жесточайшее получит наказание, нежели как ты сам ему желаешь, – прежде, чем умереть, он увидит смерть жены, так им любимой. Могу ли я после смерти его показаться перед другими женами? Я несчастная, которая не могла ни мужа, ни отца тронуть своими просьбами; которая и как супруга, и как дочь вместе со своими была несчастна и ими презренна! Если муж мой имел тогда какой-либо благовидный против тебя предлог, я его уничтожила, – я восстала против него, осудила его поступки. Но ты ныне сам делаешь его преступление извинительным, представляя царство предметом столь великим и завидным, что для него почитает справедливым убить зятя и не жалеть о своих детях».

Таковы были жалобы Хилониды! Она положила лицо на голову Клеомброта и обратила к предстоящим очи свои, томные и померкшие от печали. Леонид, посоветовавшись со своими друзьями, велел Клеомброту встать и удалиться из Спарты, а дочь свою просил не покидать его, остаться при отце, который столь сильно ее любил и который в знак своей нежности подарил ей жизнь ее мужа. Но никто не поколебал любви ее к мужу, она подала поднявшемуся с земли мужу одного сына, другого взяла на руки, поклонилась жертвеннику бога и вместе с ним вышла из храма. Когда бы Клеомброт не был испорчен пустой славой, то владея такой женой, почесть мог бы изгнание благополучием, превышающим самую царскую власть.

Таким образом Леонид изгнал Клеомброта, лишил начальства первых эфоров, избрал других на них место – и начал злоумышлять против Агиса. Сперва побуждал его выйти из храма и вместе с ним царствовать. Он говорил ему, что граждане его прощают как человека молодого и честолюбивого, обманутого Агесилаем. Но Агис, не доверяя ему, оставался в прежнем месте, и Леонид перестал его испытывать этими обманчивыми и лицемерными предложениями.

Между тем Амфарет, Дамохарет и Аркесилай ходили к Агису и проводили с ним время в разговорах; иногда выводили они его из храма и провожали в купальню, где он умывался; после чего был ими вновь приводим во храм. Они были его приятели. Но Амфарет, заняв незадолго перед тем у Агесистраты драгоценные чаши и одежды, злоумышлял против царя и его матери, желая оставить занятые вещи у себя. Он более всякого другого преклонял слух к Леониду и побуждал эфоров, из числа которых был и сам.

Поскольку Агис всегда пребывал в храме и только иногда имел обыкновение ходить в купальню, то решились поймать его, когда он выйдет из храма. Они подстерегли его, приветствовали и провожали его, разговаривая между тем с ним и шутя как с молодым человеком, приятелем своим, пока пришли в такое место, с которого поворачивалась дорога. Амфарет, по причине своего достоинства, схватив Агиса, сказал ему: «Агис! Я веду тебя к эфорам – ты должен дать отчет в своем управлении». Дамохарет, будучи силен и высок, накинул ему на шею свое платье и тащил его. Другие, которые были ими приготовлены, толкали его сзади. Никто ему не помогал – не было видно ни одного человека. Таким образом они ввергли его в темницу. Леонид тотчас туда поспешил с толпой наемных воинов и обступил темницу снаружи. Эфоры пришли к Агису, они призвали туда же и тех геронтов, которые были одних с ними мыслей, дабы произвести над ним суд, и велели молодому человеку оправдаться в своих поступках. Агис усмехнулся, слыша эти притворные речи их. Амфарет объявил ему, что он раскается и получит наказание за свою дерзость. Другой эфор как бы благоприятствовал Агису и хотел ему показать средство избегнуть обвинения, спросил его, не был ли он принужден к совершению таковых поступков Лисандром и Агесилаем. Агис отвечал, что его никто не принудил; что он, соревнуя и подражая Ликургу, хотел ввести прежний образ правления. Тот же эфор опять спросил, не раскаивается ли он в своих поступках. Агис отвечал, что не раскаивается в своих добрых намерениях, хотя бы увидел себя доведенным до последней крайности. Тогда эфоры приговорили его к смерти.

Они велели служителям вести его к Дехаде – это есть отделение темницы, где предают смерти виновников, вешая их. Дамохарет, видя, что служители не смели коснуться Агиса, что сами наемные воины оказывали отвращение к сему жестокому поступку и не хотели его совершить, почитая нечестивым и беззаконным делом наложить руки на царское тело, с бранью и угрозами повлек сам Агиса в означенное место.

Между тем в городе многие уже узнали, что Агис пойман; у дверей темницы происходил шум; многие сбежались с огнями – мать и бабка его пришли и с криком умоляли, чтобы царь спартанский был судим гражданами и чтобы ему было позволено говорить перед ними. Это побудило противников поспешить с совершением своего намерения, боясь, что если больше людей соберется, то в ночи могут его похитить из рук их.

Агис, идучи к виселице, увидел одного служителя, погруженного в горести и обливающегося слезами. «Добрый человек, – сказал он, – перестань плакать; погибая столь несправедливо и беззаконно, я лучше моих убийц». Сказав это, предал он без всякого препятствия шею свою веревке.

Когда Амфарет пришел к дверям, то Агесистрата пала перед ним, умоляя его по причине бывшей между ними дружбы и приязни. Он ее поднял и сказал ей, что с Агисом не будет поступлено насильственно и жестоко и что она может войти к сыну, если только хочет. Агесистрата просила, чтобы позволено ей было вступить туда с матерью своею. Амфарет сказал, что ничто не препятствует. Он впустил обеих, велел опять запереть двери темницы – и предал убийцам сперва Архидамию, которая была весьма стара, провела жизнь свою, пользуясь великими уважением между своими согражданами. По смерти ее впустил он Агесистрату. Она вошла и увидела сына своего лежащим на земле, мать мертвую и еще висящую. С помощью служителей она сама сняла ее, положила ее подле Агиса и покрыла – потом, упав на сына своего, целовала его в лицо и сказала: «Твоя снисходительность, сын мой, твоя кротость, твое человеколюбие погубили тебя и нас». Амфарет, который сквозь дверь видел все происходившее и слышал крик, вступил во внутренность и сказал Агесистрате с гневом: «Когда ты одобряла поступки своего сына – то получишь и одно с ним наказание!» Агесистрата, приподнявшись к петле, сказала только: «Да послужит это на пользу Спарты!»

Когда это ужасное происшествие сделалось известным в Спарте и три тела были вынесены, то сколь ни был велик страх – однако он не удержал граждан изъявлять свою печаль по этому происшествию и обнаруживать свою ненависть к Леониду и Амфарету, ибо думали, что не случилось в Спарте ничего ужаснее и мерзостнее этого злодеяния с тех пор, как дорийцы поселились в Пелопоннесе. Известно, что на лакедемонского царя самые неприятели в сражениях нелегко поднимали руки, когда его встречали, но отворачивались от него – из страха и благоговения к его достоинству. Хотя лакедемоняне столь много имели сражений с другими греками, однако до времен Филиппа один Клеомброт убит при Левктрах, пораженный копьем. Мессенцы уверяют, что и царь Феопомп пал от руки Аристомена, но лакедемоняне говорят, что он был лишь ранен им. Впрочем, касательно этого происшествия мнения различны. В самой Спарте Агис первый из царей был умерщвлен эфорами, хотя он предпринял подвиг, похвальный и достойный Спарты – и в таких летах, в которых люди и погрешая заслуживают снисхождение. Он справедливее заслужил упреки своих друзей, нежели своих врагов – ибо по великой кротости и милосердию спас Леонида и вверил себя предателям.

Клеомен

По убиении Агиса Леонид не успел захватить брата его Архидама, ибо он немедленно убежал, но жену Агиса, которая имела новорожденного младенца, вывел он из дома ее и насильственно выдал замуж за сына своего Клеомена, хотя тот был еще слишком молод для брака, но Леонид хотел только, чтобы она не была в супружестве за другим. Агиатида, дочь Гилиппа, была наследницей великого имения; красотою превосходила всех гречанок и нрава была кроткого. Она употребила все просьбы, чтобы не быть принужденною выйди замуж, но все было тщетно. По вступлении в новый брак она питала к Леониду величайшую ненависть, но была доброй и нежной женой, ибо молодой Клеомен почувствовал к ней при самом с нею соединении страстную любовь и некоторым образом был тронут любовью ее к Агису и тем воспоминанием, которое она к нему сохранила. Он часто расспрашивал ее о происходившем и со вниманием слушал ее речи, когда она ему рассказывала о намерениях и предприятиях Агиса.

Клеомен был от природы человек честолюбивый и великого духа и не менее Агиса склонен к простоте и воздержанию, но не имел его излишней осторожности и кротости; в свойствах его была некоторая склонность к гневу и сильное стремление к тому, что единожды показалось ему похвальным. Управлять другими по воле их казалось ему всего прекраснее, но не менее того он почитал похвальным то, чтобы покорять людей, которые ему не повиновались, и насильственно обращать их к тому, что было для них полезно.

Он не одобрял того, что происходило тогда в Спарте. Граждане были прельщены беспечностью и забавами. Царь оставлял все дела правления, когда ничто ему не препятствовало жить бездейственно в роскоши и неге по своему желанию. Общественные дела были пренебрегаемы; каждый думал только о собственной пользе. Не было безопасно, после гибели Агиса, напоминать о трудолюбии и умеренности, о воздержании и равенстве.

Говорят, что Клеомен еще в отроческих летах слушал философию у Сфера из Борисфена*, который приехал в Лакедемон и занимался тщательно образованием отроков и юношей. Этот Сфер был один из первейших учеников Зенона Китийского. Он возлюбил в Клеомене мужественный дух и воспалил его славолюбие. Когда спрашивали у древнего Леонида, каков ему кажется стихотворец Тиртей, то он отвечал: «Он способен воспламенять души молодых людей». В самом деле стихотворения Тиртея наполняли таким восторгом сердца юношей, что они в сражениях не щадили жизни своей*. Что касается до стоических правил, то они несколько опасны для людей пылких и одаренных высоким духом, внушая им дерзость, но в душе кроткой и важной производят плоды самые сродные ей.

По смерти Леонида вступил на престол Клеомен. Он нашел граждан совершенно развращенными. Богатые, занимаясь своими удовольствиями и любостяжанием, не радели о делах общественных; народ по причине своего дурного домашнего положения имел к войне отвращение и не оказывал благородной склонности к приличному воспитанию своих детей. Сам царь имел лишь одно имя царя; вся власть была в руках эфоров. Клеомен положил в уме своем все переменить и произвести переворот в республике. Он имел другом своим Ксенара, который был его любимцем с малолетства. Лакедемоняне называют любовь «вдохновением»*. Клеомен начал выведывать мысли его; он расспрашивал у него, каков был Агис, каким образом и через кого приступил к своему предприятию. Ксенар сперва с удовольствием вспоминал о тех происшествиях и рассказывал Клеомену, как что случилось. Когда же он заметил, что Клеомен с жадностью слушал речи его, что предприятие Агиса производило в нем глубокое впечатление, что он хотел часто слушать одно и то же, то Ксенар с досадой выговаривал ему за это безрассудное намерение, а наконец перестал говорить и видеться с ним. Он не открыл никому причины с ним своей ссоры, но говорил, что Клеомену она известна.

Клеомен, встретив препятствие в Ксенаре и думая, что и другие одних с Ксенаром мыслей, положил произвести в действие свои намерения сам, думая, что в военное время скорее, чем в мирное, удастся ему произвести перемену в обществе. Он произвел разрыв между Спартой и ахейцами, которые, впрочем, сами подавали повод к жалобам. Арат, который имел великую силу среди ахейцев, предпринял с самого начала соединить пелопоннесцев в один союз. В этом состояла цель всех военных предприятий и долговременного управления Арата, который был уверен, что эти народы тогда только не будут бояться внешних врагов, когда соединятся между собою; уже все почти пристали к нему, исключая Лакедемон, Элиду и тех аркадян, которые находились в зависимости от Спарты. Арат вскоре после смерти Леонида начал беспокоить аркадян и отрывал от союза с ними народы, смежные с ахейцами, испытывая через то лакедемонян и презирая Клеомена, как молодого и неопытного человека.

Это заставило эфоров выслать с войском Клеомена для занятия храма Афины в Бельбине*. Место это есть проход в Лакедемон, за которое в то время спартанцы были в споре с Мегалополем. Клеомен занял и укрепил его. Арат не показал на то никакого явного неудовольствия; он выступил ночью с войском и хотел овладеть Тегеей и Орхоменом. Но как те, кто обещался предать ему города эти, оробели, то Арат отступил, думая, что не приметили его движения. Клеомен в насмешку писал ему, как приятелю, спрашивая, куда он в эту ночь выступал. Арат отвечал ему, что, узнав о намерении Клеомена укрепить Бельбину, хотел ему воспрепятствовать. «Я верю, – писал взаимно Клеомен, – что это точно так; однако отпиши нам, если тебе это все равно – зачем ты взял факелы и лестницы?» Арата рассмешила эта шутка, и он стал спрашивать, кто этот молодой человек. Дамократ, который был изгнан из Лакедемона, сказал ему: «Если ты намерен что-либо произвести против лакедемонян, то поспешай, пока не выросли крылья у этого птенца».

Клеомен стоял в Аркадии с тремястами человек пехоты и малым числом конницы. Эфоры, страшась войны, велели ему отступить. По удалении его Арат взял Кафии. Эфоры опять послали Клеомена. Он взял Мефидрий и разорил Арголиду*. Ахейцы с двадцатью тысячами пехоты и тысячью конницы выступили против него под предводительством Аристомаха. Клеомен встретил их близ Паллантия* и хотел дать сражение. Арат, боясь его смелости, не позволил полководцу сразиться, но отступил и был за то порицаем ахейцами, осмеиваем и презираем лакедемонянами, число которых не простиралось выше пяти тысяч. Клеомен, вознесенный духом от этого успеха, оказывал перед гражданами великую смелость и напоминал им слова некоего из древних царей*, который говаривал, что лакедемоняне не спрашивают о неприятелях сколько их, но: «Где они?»

Он обратился на помощь к гражданам Элиды, на которых нападали ахейцы. Он устремился на них при Ликее; когда же они отступали, устрашил и разбил все войско их, многих умертвил или взял в плен, так что по Греции распространилось тогда, что и Арат убит. Однако сей полководец, воспользовавшись обстоятельствами искуснейшим образом, после проигранного сражения тотчас напал на Мантинею и против всякого ожидания завладел этим городом. Лакедемоняне, упав совершенно духом, противились военным предприятиям Клеомена. Этот царь решился призвать из Мессены брата Агиса, Архидама, которому следовало быть царем из другого дома, думая тем ослабить силу эфоров, когда царская власть вернет себе прежнюю полноту и будет в равновесии с эфорскою. Но убийцы Агиса, поняв его намерения и боясь мщения Архидама, когда бы он возвратился, приняли его, когда он прибыл в город, тайно сопровождали его и тотчас умертвили – быть может, против воли Клеомена, как думает Филарх – или будучи убежден к тому приятелями своими, предал сам Архидама. Но все равно, вся вина пала на них, ибо, казалось, они принудили к тому Клеомена.

Несмотря на то, Клеомен принял намерение произвести немедленно перемену в Спарте, склонил эфоров деньгами, чтобы те определили ему поход. Он также склонил к своим мыслям многих других посредством матери своей Кратесиклеи, которая была одушевлена честолюбием сына и щедро покрывала расходы его. Говорят, что хотя она не имела намерения выйти замуж, однако из уважения к сыну вступила в брак с человеком, который в городе пользовался великой силой и славой.

Клеомен выступил с войском и занял Левктры, местечко, принадлежавшее мегалополитанцам. Ахейцы быстро поспешили на помощь под предводительством Арата. Клеомен построился против них под самым городом; часть войска его была разбита. Поскольку перейти глубокую рытвину Арат им не дал, но остановил их преследование, то мегалополитанец Лидиад с досадой пустился вперед со всею конницей и, преследуя лакедемонян, бросился в место, пересекаемое виноградными садами, рвами и стенами; где войско его рассыпалось и уже с трудом могло оттоле убраться. Клеомен, видя его в таком состоянии, пустил на него критян и тарентинцев*. Лидиад защищался против них с великой храбростью и пал. Лакедемоняне, одушевленные новой бодростью, нападали с восклицаниями на ахейцев и разбили их совершенно. Число убитых было велико. Клеомен выдал мертвых по заключении перемирия, но тело Лидиада велел принести к себе, украсил его багряницей, положил на него венок и в таком состоянии послал к мегалопольским воротам. Этот Лидиад есть тот самый, который сложил с себя самовластие, возвратил гражданам независимость и город свой присоединил к Ахейскому союзу.

Клеомен, гордясь таким успехом и думая, что если он, управляя делами по своему хотению, будет вести войну против ахейцев, то легко может одержать над ними верх, открыл свои мысли Мегистоною, мужу матери своей, представляя ему, что надлежало им избавиться от эфоров, сделать имения общими между гражданами введением равенства, пробудить Спарту от усыпления и вознести ее на высокую степень власти над Грецией. Мегистоной был убежден представлениями его и склонил к его намерению двух или трех приятелей своих.

Случилось, что в те самые дни один из эфоров, который спал в храме Пасифаи, увидел странный сон. Ему показалось, что на том месте, где эфоры сидели и занимались общественными делами, стояло только одно кресло, а другие четыре были сняты. Он был приведен от того в изумление, но в то самое время услышал, будто бы из внутренности храма, голос, который сказал ему, что это лучше для Спарты. Эфор рассказал свой сон Клеомену, который сперва смутился, думая, что по подозрению на него хотели искусить его словами, но он ободрился, уверившись в истине речей говорившего. Он взял с собою тех лакедемонян, которых подозревал, что будут противиться предприятию его, покорил приставшие к ахейцам города Герею и Альсею, снабдил запасами Орхомен и поставил свой стан перед Мантинеей. Этими долгими и беспокойными походами утомил он лакедемонян до того, что большая часть из них по их просьбе оставлена была им в Аркадии; между тем как он сам пошел в Спарту с наемным войском. Дорогою объявлял он о своем намерении тем, которые казались хорошо к нему расположенными. Он шел вперед медленно, дабы напасть на эфоров в то время, когда они ужинали.

Приблизившись к городу, послал он Эвриклида в дом, где ужинали эфоры, как бы он имел сообщить им некоторое известие из войска. Ферикион и Фебид, и двое из товарищей Клеомена, называемые мофаками*, следовали за ними с малым числом воинов. Между тем как Эвриклид еще разговаривал с эфорами, воины устремились с обнаженными мечами и поражали эфоров. Первый из них, Агесилай, упал с первого удара, показалось, что был убит, однако он, прижавшись к углу, выполз полегоньку из комнаты и не был никем примечен, перешел в малую комнату, это был храм, посвященный Страху. Он был всегда затворен, но тогда, по счастью, был открыт. Вкравшись в него, Агесилай запер дверь. Другие эфоры были убиты, равно как и более десяти человек из тех, кто пришел к ним на помощь. Однако не был убит ни один из граждан, которые оставались в покое и никому не препятствовали выходить из города. Сам Агесилай, который вышел из храма на другой день, был ими пощажен.

Впрочем, у лакедемонян посвящены храмы не только Страху, но и Смерти, и Смеху, и другим подобным страстям. Они чтут страх не так, как божество, которого они отвращаются, и не потому, чтобы он был им вреден, но в том уверении, что общество наиболее содержится страхом. По этой причине эфоры, по свидетельству Аристотеля, при самом вступлении в свое достоинство повелевали гражданам брить усы и повиноваться законам, дабы они не были к ним жестоки. Через бритье усов хотели они, по моему мнению, приучить молодых людей к повиновению и в самых неважных делах. Мне кажется, что наши предки мужеством почитали не бесстрашие, но страх порицания и бесславия, ибо люди, которые боятся законов, смелы и храбры против врагов, и те, кому страшно бесславие, не боятся никаких опасностей и трудов. Справедливо мыслил тот, кто сказал: «Где страх, там и стыд». И у Гомера* Елена говорит Приаму:

Страшен ты для меня и почтен, о свекор любезный!

Сей же стихотворец говорит о греческом войске:

Страшась своих царей, в безмолвии стоят.

Люди большей частью стыдятся тех, кого они боятся. По этой причине лакедемоняне посвятили близ трапезной эфоров храм Страху, почти сравнив это достоинство их с единовластием.

На рассвете того дня Клеомен назначил к изгнанию восемьдесят человек из числа граждан. Он велел снять эфорские кресла, кроме одного, на котором надлежало ему сидеть и судить дела. Он созвал народ, оправдал себя перед ним в поступках своих. Он говорил, что Ликург придал царям геронтов; что республика таким образом управлялась долгое время, не имея нужды в другой власти; что впоследствии по причине чрезвычайной продолжительности мессенской войны, цари находясь в беспрестанных походах, не имели времени судить граждан, избрали некоторых из своих друзей и оставили их в городе вместо себя, назвав их эфорами или надзирателями; что они сперва были не что иное, как царские слуги, но потом, мало-помалу присваивая себе власть, неприметным образом составили собственное судилище; доказательством тому служит то, что и поныне, когда эфоры зовут царя явиться к ним, то он в первый и во второй раз отказывается, а когда и в третий раз призовут его, тогда он встает и идет к ним. Астерон, который придал этому достоинству великую силу и, так сказать, напряг его власть, был эфором нескольких поколений после установления царей. Если бы они, продолжал Клеомен, вели себя умеренно, то было бы полезнее терпеть, но когда этой похищенной властью уничтожили отечественное правление до того, что одних царей изгоняли, других умерщвляли без суда, когда угрожают гибелью тем, кто желает видеть вновь восстановленным прекрасное и божественное правление Спарты, – то уже не должно долее терпеть. Если бы можно было без пролития крови изгнать из Лакедемона терзающие его язвы, негу и пышность, долги и наймы и гораздо древнейшие бедствия – бедность и богатство, то почел бы я себя счастливейшим из царей; подобно врачу исцелил бы раны отечества, не причинив ему боли, но необходимость, в которой я находился, извиняется самим Ликургом, который, не будучи ни царем, ни правителем республики, но простым гражданином желающим получить престол, вышел на площадь вооруженный; царь Харилл, этим устрашенный, прибег к жертвеннику, но что, будучи добр и любя свое отечество, вскоре сам принял участие в действиях Ликурга и охотно согласился на перемену, предлагаемую им в правлении; таковым поступком Ликург сам доказал, что переменить правление без страха и насилия было весьма трудно. Что касается до меня, я поступил весьма милостиво с теми, кто восставал против благополучия Спарты, заставив их только удалиться. Теперь я для всех граждан делаю землю общей, освобождая их от долгов, намерен осмотреть иностранцев и сделать им разбор, дабы лучшие из них, сделавшись спартанцами, спасали республику оружием, и мы не видели бы более Лаконию, опустошаемую этолийцами и иллирийцами* за неимением защитников.

После этой речи Клеомен сделал свое имение общим; примеру его последовал Мегистоной, отчим его, за ним друзья его и наконец все другие граждане. Поля были разделены. Он назначил по части земли каждому из тех граждан, которых он изгнал, обещая их возвратить в город, как скоро все успокоится. Он дополнил число граждан лучшими из периэков, составил войско из четырех тысяч тяжеловооруженных граждан, которых научил вместо копья употреблять сариссу, действуя ею обеими руками, и держать щит за кольцо, а не за ремень.

После этого обратил он все внимание к воспитанию и образованию юношей. Сфер находился при нем и все с ним устраивал. Вскоре гимнасиям и общественным столам возвращен был приличный порядок и устройство; немногие по необходимости, но большая часть произвольно, обратились к благородному и истинно лаконскому роду жизни. Дабы несколько смягчить слово «единоначалие», Клеомен избрал в цари с собою брата своего Евклида. Тогда в первый раз случилось, что спартанцы имели двух царей от одного дома.

Арат и ахейцы, как известно было Клеомену, были уверены, что в такое время, когда дела его не имели твердого основания по причине введенных им перемен, он не выступит из Лакедемона и не оставит города в волнении и беспокойстве. Клеомен счел делом славным и не бесполезным показать неприятелю ревность и дух своего войска. Он напал на владения Мегалополя, причинил им великое разорение и собрал важную добычу. Наконец, когда попались ему в руки Дионисовы художники, которые шли из Мессены, то он построил театр на неприятельской земле, поставил в награду победителям сорок мин и провел один день, смотря на их игру не потому, что зрелища занимали его, но словно издеваясь над неприятелями и своим презрением показывая превосходство своей силы. Впрочем, из всех греческих и царских войск одно его войско не было сопровождаемо актерами, фокусниками, плясуньями и певицами, но было чисто от всякого разврата, непристойности и неприличных празднований. Большую часть времени юноши препровождали в упражнениях, а старшие в том, чтобы учить юношей. Забавы их в свободное время состояли в обыкновенных веселых шутках и в том, чтобы говорить друг другу что-либо забавное в лаконском вкусе. Какая польза происходит от этого рода забавы, о том сказано в жизнеописании Ликурга.

Общим для всех наставником был сам Клеомен; простой род жизни его, от других не отличавшийся никакой пышностью, был представляем другим как образец воздержания и умеренности. Это обстоятельство произвело в греческих делах некоторый перевес в пользу его. Те греки, которые приходили к другим царям, не столько были изумлены богатством и пышностью их, сколько отвращались их надменности и гордости, жестокости и суровости, с которой обходились с другими. Напротив того, приступая к Клеомену, который был и назывался царем, не видя вокруг него ни пурпуровых одежд и ковров, ни пышных лож и носилок, ни толпы вестников и привратников; что не давал решения в малых записках и то с великим трудом, но сам в простой одежде принимал всякого, разговаривал с ним и давал ответы с кротостью и снисхождением; они были очарованы и привлекаемы им и говорили, что он один истинный потомок Геракла.

Ежедневный стол его был прост и весьма умерен; он состоял из трех лож. Когда он угощал посланников и других иностранцев, то прибавляли еще два ложа. Служители делали приготовления несколько блистательнее; оные не состояли ни в лакомых блюдах, ни в пирожных, но в том только, что кушанье подаваемо было в большем изобилии и вино было лучше. Клеомен некогда выговаривал одному из друзей своих, узнав что он, угощая некоторых иностранцев, подал им черной похлебки и ячменных лепешек, как то было в обыкновении на спартанских общих трапезах. Он представлял ему, что в таких обстоятельствах, и особенно в отношении к иностранцам, не следовало слишком точно держаться лаконских обычаев. По снятии стола, приносили треножник с медной чашей*, полною вина, два серебряных фиала мерой в два котила и немного серебряных чаш, из которых пил, кто хотел. Никто не заставлял пить по неволе. Не было здесь ни пения, ни музыки – их никто не требовал. Царь услаждал беседу разговорами своими, то расспрашивая гостей о разных делах, то рассказывая что-нибудь сам. Разговор его при всей важности своей не был без приятностей; хотя шутки были тонки и пристойны. Он почитал несправедливыми и непристойными те средства, которыми другие цари старались приобрести приверженность людей, улавливая и развращая их деньгами и подарками. Истинно царским и похвальным почитал он то, чтобы благосклонностью и словами приятными и внушающими доверенность привязывать к себе людей, с которыми имел дело, и делать их своими. По его мнению, между наемником и другом та разница, что одного привязываем к себе деньгами, другого нравственными свойствами и разговором.

Мантинейцы прежде всех призвали к себе Клеомена. При вступлении его в город ночью они с помощью его изгнали ахейское охранное войско и предали ему себя. Клеомен возвратил им законы их и правление и в тот же день возвратился в Тегею. Вскоре после того, обойдя Аркадию, пошел он к ахейскому городу Ферам. Намерение его было или дать тут сражение ахейцам, или заставить винить Арата в том, что он избегал сражения и предавал ему область. Ахейским войском предводительствовал тогда Гипербат, но вся власть была в руках Арата. Ахейцы выступили против Клеомена всем войском и стали близ Димы подле Гекатомбея. Клеомен приближался к ним. Он не почел выгодным остановиться между Димой, который был неприятельский, и ахейским войском. По этой причине смело вызывал ахейцев к бою и принудил их дать сражение. Он разбил их совершенно, опрокинул фалангу, многих положил на месте, многих взял в плен. Потом напал на Лангон, изгнал оттуда ахейское войско и возвратил город элейцам.

Это поражение обессилило ахейцев. Арат, который обыкновенно принимал предводительство через год, отказался тогда от этого достоинства и, несмотря на просьбы и мольбу своих сограждан, предал его другому. Этот поступок не похвален, ибо он предал другому кормило и сложил с себя звание кормчего – во время опаснейшей бури! Клеомен сперва делал ахейским полководцам самые умеренные предписания; однако вскоре отправил к ахейцам своих посланников, через которых требовал, чтобы ему уступлено было предводительство; он обнадеживал их, что не будет от них ничего более требовать, и соглашался возвратить им тотчас земли их и пленников. Ахейцы были склонны к принятию этих условий. Они звали Клеомена в Лерну, где надлежало им собраться. Случилось в то самое время, что Клеомен после утомительной ходьбы напился холодной воды не ко времени. Это произвело в нем сильное кровотечение, от которого остановился голос его. Он отпустил знаменитейших ахейских пленников, отложил съезд и удалился в Лакедемон.

Этот случай погубил Грецию, которая тогда была еще в состоянии поднять себя от унизительного своего положения и освободиться от наглости и ненасытности македонян. Арат, из страха ли и недоверчивости к Клеомену, по зависти ли к его неожиданному благополучию почитал унизительным для себя, чтобы молодой, едва появившийся соперник лишил его славы и силы, которыми пользовался в продолжение тридцати трех лет и которые он возвысил до такой степени и держал в своих руках столь долго. Итак, он сперва старался отклонить ахейцев от предложений Клеомена, но так как они не обращали на слова его никакого внимания, изумленные смелостью Клеомена, напротив того, почитали справедливыми притязаниями лакедемонян, ибо они хотели восстановить в Пелопоннесе прежний порядок вещей, то Арат обратился к другому средству, которое никакому греку не могло быть прилично, но для него было бесчестно и совсем недостойно прежних его подвигов и прежнего управления. Он призывает Антигона в Грецию, наводняет Пелопоннес македонянами, которых он сам еще в молодости своей изгнал из Пелопоннеса, и освободил Акрокоринф. Этот Арат, который был подозрителен всем царям и со всеми был в раздоре, который того же Антигона поносил беспощадно* в оставленных им записках, в которых говорит, что много претерпел трудов и великим подверг себя опасностям, чтобы освободить Афины от охранного войска македонян – Арат ныне вводит их вооруженных в отечество, в дом свой, во внутренность женских чертогов, а между тем не хочет, чтобы потомок Геракла, царствовавший над Спартой, желавший обратить отечественное правление, как бы изнеженную гармонь к дорийскому тону, к умеренности и воздержанию, постановленному Ликургом, – не хочет, чтобы он назывался предводителем сикионян и тритейцев!* Избегая черного хлеба и грубого плаща лакедемонян и, в чем наиболее обвиняют Клеомена, – уничтожения богатства и исправления бедности, – подчинил себя и ахейцев деадеме и порфире македонян, покорил себя сатрапским повелениям, дабы не казалось, что исполняет волю Клеомена. С этой мыслью он празднует Антигонии* с жертвоприношением и, увенчанный цветами, воспевает песни в честь человека, который уже гнил. Впрочем, мы пишем об этом не для того, чтобы обвинить Арата – сей муж во многом был истинный грек, был велик, – мы жалеем только о слабости человеческой природы, которая и в свойствах самых превосходных и отлично созданных для добродетели не может произвести добро совершенное!

Когда ахейцы собрались опять в Аргосе, и Клеомен прибыл из Тегеи, то все были в надежде, что воспоследует мир. Но Арат уже заключил с Антигоном условия о важнейших делах. Боясь, чтобы Клеомен не совершил своего намерения, убедив народ словами или принудив силой, он потребовал от него, чтобы он вступил в Аргос один, взяв триста заложников для безопасности, либо приблизиться с войском к гимнасию, называемому Киларабис, и вступить с ахейцами в переговоры. Клеомен, услыша это предложение, сказал, что поступают с ним обидно; что надлежало наперед ему о том объявить, а не тогда оказывать к нему недоверчивость и отгонять от себя, когда он прибыл уже к воротам их. Он написал ахейцам письмо, в котором большей частью обвинял Арата. Арат также со своей стороны поносил его перед народом. Клеомен отступил с поспешностью. Он послал вестника для объявления ахейцам войны не в Аргос, но в Эгию*, как говорит Арат, дабы предупредить их приготовления.

Между тем ахейцы были в волнении; города возмущались; простой народ надеялся на разделение полей и на уничтожение долгов; главнейшие граждане во многих местах были недовольны Аратом; некоторые негодовали и за то, что он привел македонян в Пелопоннес. Клеомен, ободренный этими обстоятельствами, вступил в Ахайю. Напав неожиданно на Пеллену, он овладел ею, изгнал охранное войско с ахейцами; потом занял Феней* и Пентелий. Ахейцы, боясь измены, которая производилась в Сикионе и в Коринфе, послали туда из Аргоса конницу свою и наемное войско, дабы стеречь города эти, а сами в Аргосе торжествовали Немейские игры. Клеомен, помыслив весьма благоразумно, что если нападет на сей город неожиданно, и в такое время, когда был наполнен празднующим и веселящимся народом, то произведет в нем величайшее смятение, ночью вел к стенам войско, занял над самым театром близ Аспиды место, которое было круто и неприступно, и тем привел народ в такое изумление, что никто не осмелился оказать сопротивление. Охранное войско взято в плен; граждане дали ему двадцать заложников, обязались быть союзниками лакедемонян и представили предводительство Клеомену.

Этот успех немало содействовал к умножению славы и силы этого государя. Древние спартанские цари употребляли все средства, чтобы присоединить к себе надежно Аргос, но не преуспели в том. Сам Пирр, искуснейший из полководцев, вступив в Аргос насильственно, не мог им овладеть, но сам в оном был убит и погубил большую часть своего войска. По этой причине все удивлялись быстроте и прозорливости Клеомена. Те, которые над ним смеялись, когда он говорил, что подражает Солону и Ликургу уничтожением долгов и уравнением имений, ныне уже не сомневались более, что он не был виновником перемены духа в спартанцах. До него спартанцы впали в такое унижение и до того были слабы в защите самих себя, что этолийцы, вступив в Лаконию, увели пятьдесят тысяч невольников, причем какой-то старый спартанец заметил, как говорят, что этолийцы принесли великую пользу Лаконии, облегчив ее от этой тяжести. По прошествии краткого времени, едва они обратились к древним обычаям и вышли на стезю прежнего образа жизни, как бы Ликург сам тут присутствовал и управлял ими, то оказали великие опыты храбрости и повиновения правителям, вновь приобретая Лакедемону владычество над Грецией и покоряя Пелопоннес.

По покорении Аргоса пристали к Клеомену Клеоны и Флиунт. Арат находился в то время в Коринфе, отыскивая тех, кто был под подозрением в приверженности к лакедемонянам. Это известие смутило его. Зная при том, что Коринф был склонен к Клеомену и хотел отстать от Ахейского союза, он звал граждан его на совещание, но в то самое время, прокравшись до городских ворот, сел на коня, который был ему подведен, и ускакал в Сикион. Многие из коринфян пустились верхом в Аргос, чтобы уведомить о том Клеомена. Арат говорит, что все кони под ними пали; что Клеомен жаловался на коринфян за то, что не поймали его, но позволили ему бежать; что Мегистоной приехал к нему со стороны Клеомена, который требовал у него сдачи Акрокоринфа*, в котором было ахейское войско – и обещал ему за то много денег. Арат ответствовал на это, что не он управляет уже делами, но дела управляют им. Сам Арат так повествует.

Клеомен после того, выйдя из Аргоса, присоединил к себе Трезен, Эпидавр и Гермиону* и прибыл в Коринф. Он обвел валом крепость, ибо ахейцы не хотели ее сдать. Призвав к себе друзей и поверенных Арата, он велел им взять в сохранение и правление дом его и имущество. Он опять послал к нему мессенца Тритималла с предложением, чтобы Акрокоринф был охраняем ахейцами и лакедемонянами вместе, Арату же обещал выдавать ежегодно вдвое против того, что он получал от царя Птолемея. Но Арат на то не согласился; он послал к Антигону сына своего с другими заложниками и склонил ахейцев утвердить постановление о выдаче Антигону Акрокоринфа. Клеомен после того вступил в область сикионян и разорил ее; по решению же коринфян, получил в дар все имение Арата.

Между тем Антигон с сильным войском прошел Геранию*, и Клеомен думал, что надлежало укрепить валами и стенами и охранять не Истм, но проходы Ония* и, сопротивляясь македонянам на каждом крепком положении, отражать их, а не вступать в сражение с фалангою, прекрасно обученной военному делу. Он производил в действо эту мысль и тем привел Антигона в недоумение. У него не было заготовлено довольно запасов, а прорваться через проходы, занимаемые Клеоменом, было нелегко. Он предпринял пройти ночью через Лехей*, но был отражен и потерял несколько воинов. Этот успех одушевил бодростью Клеомена; воины его, гордые победой, стали спокойно ужинать. Между тем Антигон был в великом унынии; необходимость заставила его употребить самые крайние средства. Он хотел перейти на мыс Герей, а оттуда перевести силу свою в Сикион на судах, но на это требовалось немало времени и больших приготовлений. К вечеру прибыли к нему морем из Аргоса люди, преданные Арату, и звали его в Аргос, ибо аргосцы возмутились против Клеомена. Тот, кто произвел этот переворот, был Аристотель; ему не трудно было склонить к мятежу народ, недовольный Клеоменом, ибо он не уничтожил долгов, как аргосцы надеялись. Арат взял у Антигона полторы тысячи воинов и отплыл в Эпидавр, но

Аристотель не дождался его, собрал граждан и осаждал войско, занимавшее крепость. Между тем прибыл к нему на помощь из Сикиона Тимоксен с ахейским войском.

Клеомен узнал о том в полночь. Он призвал Мегистоноя и с гневом велел ему поспешно идти в Аргос на помощь к своему войску. (Мегистоной особенно горячо ручался за верность аргивян и не допустил Клеомена изгнать из города подозрительных граждан.) Он отпустил Мегистоноя с двумя тысячами воинов и продолжал наблюдать за Антигоном. Он ободрял коринфян, старавшись уверить их, что в Аргосе ничего важного не произошло и что произведено только некоторое беспокойство немногими людьми.

Мегистоной ворвался в Аргос, дал сражение и пал. Войско, охранявшее крепость, едва могло держаться и часто посылало просить у Клеомена помощи. Клеомен, боясь, чтобы неприятели, овладев Аргосом, не заняли проходов, не опустошали безбоязненно Лаконию, не осадили и самой Спарты, которая была без защиты, отвел от Коринфа свое войско. Он тогда же лишился этого города, в который вступил Антигон, и занял его охранным войском.

Клеомен пошел прямо к Аргосу и хотел овладеть им приступом; с таковым намерением собрал он на дороге все войско воедино. Он проломал своды под крепостью и таким образом вступил в него и присоединился к бывшему в нем войску, которое еще сопротивлялось ахейцам. Он занял внутри еще другие места, приставил лестницы и принудил неприятеля очистить улицы, приказав критянам действовать стрелами. Наконец увидя, что Антигон с пехотой сходит с высот на равнину, что конница его неслась к городу, он потерял всю надежду одержать над ним верх. Он собрал к себе все свое войско, вышел безопасно из города и продолжал путь свой вдоль стены его. Вот как Клеомен в короткое время произвел величайшие перемены, одним походом едва не сделался властителем почти всего Пелопоннеса – и в одно мгновение после того опять всего лишился. Из союзников его одни тотчас от него отстали, другие вскоре после того предали города свои Антигону.

После этого отступления ввечеру находился он в Тегее, где пришедшие к нему из Лакедемона возвестили о несчастье, которое для него было не меньше настоящего – о смерти супруги, которую страстно любил и чрезвычайно уважал, с которой и во время величайших успехов не мог жить в разлуке, но часто возвращался в Спарту для свидания с нею. Эта весть жестоко поразила его. Он был огорчен так, как молодой муж, лишившийся прекрасной и добродетельнейшей жены. Однако не унизил в таком несчастье твердости духа и не изменил величию души своей. Он не переменился ни в голосе, ни виде, но сохраняя прежнюю наружность, продолжал давать военачальникам нужные приказания и принимал меры к защите Тегеи. На другой день был уже в Лакедемоне. Он оплакал в доме своем с матерью и с детьми горестную потерю и обратил все мысли свои к делам общественным.

Птолемей*, царь египетский, обещал ему пособие, но за это требовал от него в залог мать его и детей. Клеомен несколько времени стыдился объявить это условие матери своей. Несколько раз приходил к ней, начинал разговор, но не мог его докончить. Она заметила это и спрашивала у друзей его, нет ли у царя на сердце тайны, которую он не может решиться сообщить ей. Наконец Клеомен осмелился открыть ей свои мысли; царица громко засмеялась: «Об этом-то несколько раз ты начинал мне объявлять и не смел? Посади нас скорее на корабль и пошли туда, где, ты думаешь, это слабое тело может еще быть полезно для Спарты, прежде нежели оно разрушится от старости, пребывая здесь в бездействии!» Когда все было приготовлено к отъезду, пошли они сухим путем к Тенару; военная сила предшествовала им вооруженная. Прежде нежели сесть на корабль, Кратесиклея отвела в храм Посейдона сына своего, погруженного в горести и смущение, обняла его, облобызала несколько раз и сказала: «Царь Лакедемонский, постараемся, как скоро выйдем из храма сего, чтобы никто не видал наших слез и не заметил в нас ничего недостойного Спарты. Одно это зависит от нас, все прочее воспоследует так, как угодно богу». Произнеся эти слова, она приняла спокойный вид и пошла на корабль, имея при себе детей Клеомена – и велела кормчему поспешно пуститься в море.

По прибытии своем в Египет узнала она, что Птолемей принял посланников и предложения от Антигона. Она слышала также, что ахейцы предлагали мир Клеомену, но что он, боясь за нее, не хотел прекратить войну без согласия Птолемея. Она писала сыну, чтобы он действовал так, как прилично и полезно Спарте, и не боялся Птолемея из уважения к старухе и к малым детям. Такова была эта царица в несчастьях!

Антигон по взятии Тегеи занял и ограбил Орхомен и Мантинею. Клеомен был ограничиваем одной Лаконией. Он давал свободу илотам, которые могли дать пять аттических мин выкупа, и таким образом собрал пятьсот талантов. Также вооружил две тысячи воинов по македонскому образу, дабы противоставить их Антигоновым «белым» щитоносцам. В то самое время предпринял он дело великое и никем не ожиданное.

Город Мегалополь в то время и сам по себе не был ни менее, ни слабее Лакедемона*; при том он получил помощь от ахейцев и от Антигона, который стоял подле него, и, казалось, был призван ахейцами более стараниями мегалополитанцев. Клеомен решился этот город, так сказать, сорвать – быстрота и неожиданность этого предприятия не могут быть иначе выражены. Он велел своим воинам запастись кормом на пять дней и вывел свое войско в Селласию, будто для разорения Арголиды. Оттуда спустился он на владения Мегалополя и, отужинав у Ретея, поспешно устремился через Геликунт на Мегалополь. Находясь в недальнем от него расстоянии, послал он вперед Панфея с двумя лакедемонскими отрядами с приказанием занять пространство, находящееся между двумя башнями, которое, как он знал, было место самое безлюдное в Мегалополе. Между тем сам следовал за ним медленно. Панфей нашел не только то место, но и большую часть стен никем не охраняемыми, частью занял их, частью разрушил и умертвил всех попавшихся ему стражей. В то же время присоединился к нему Клеомен и уже был внутри города с войском своим прежде, нежели мегалополитанцы смогли это заметить.

Едва жители известились о приключившемся несчастье, как одни пустились бежать, унося все то, что могли взять с собою; другие собирались с оружием и шли навстречу неприятелю и хотели его остановить; им не удалось их отразить, однако дали время безопасно удалиться тем гражданам, которые искали спасения в бегстве. Итак, в городе оставалось не более тысячи человек; все другие с женами и детьми успели убежать в Мессену. Равным образом спаслись и те, кто защищал их и сражался. В плен попало весьма немного; в числе пленников были Лисандрид и Феарид, мужи знаменитые и сильные среди мегалополитанцев. Воины, взявшие их, привели тотчас к Клеомену. Лисандрид, увидя Клеомена издали, воскликнул громко: «Царь лакедемонский! Ты можешь ныне сделаться славнейшим человеком, совершив дело прекраснее и величественнее того, что ныне сделал». Клеомен, поняв, к чему клонились его речи, сказал ему: «Что ты под этим разумеешь, Лисандрид? Не хочешь ли ты, чтобы я сдал город обратно?» – «Так, – отвечал Лисандрид, – я советую тебе не разрушить этого великого города, но наполнить его друзьями, верными и постоянными союзниками, возвратив отечество мегалополитанцам и быть спасителем многочисленного народа!» Клеомен умолк на короткое время, потом сказал: «Трудно кому-либо поверить в то! Однако пусть слава одержит у нас всегда верх над выгодой!» Сказав это, он послал этих мужей в Мессену с вестником от себя и с объявлением, что возвращает город мегалополитанцам с тем, чтобы они были союзниками его и отстали от ахейцев. Хотя предложения Клеомена были столь кротки и снисходительны, однако Филопемен не допустил мегалополитанцев нарушить верности, данной ахейцам. Он говорил, что намерение Клеомена не то, чтобы возвратить жителям город, но вместе с городом взять и жителей. Он изгнал из Мессены Феарида и Лисандрида. Этот Филопемен есть тот самый, который впоследствии был первенствующим человеком между ахейцами и приобрел великую среди греков славу, как рассказано в жизнеописании его.

До того времени Клеомен сохранил город неприкосновенным и в такой целости, что никто не тронул ни малейшей вещи, но, получив это известие, он ожесточился и, придя в ярость, велел ограбить все имущества, кумиры и живописи отвести в Спарту. Он разрушил и низложил лучшие части города и отступил в Лакедемон, боясь Антигона и ахейцев. Впрочем, они его не потревожили, ибо в то время находились в Эгии на Совете. Арат взошел на трибуну и долго плакал, покрывши лицо плащом. Это привело в удивление присутствующих – все просили его говорить, и Арат объявил, что Мегалополь разрушен Клеоменом. Ахейцы пришли в изумление от этого внезапного и великого несчастья. Собрание было распущено, Антигон хотел идти на помощь, но войско его медленно собиралось с зимних жилищ своих. Антигон велел ему оставаться и с небольшим числом воинов вступил в Аргос. По этой причине и второе предприятие Клеомена, которое казалось дерзким и неистовым, произведено однако с великой прозорливостью, как говорит Полибий. Клеомен знал, что македоняне были рассеяны по городам на зимовье и что Антигон с немногими воинами проводил зиму в Аргосе со своими друзьями. Он вступил в Аргоскую землю, рассуждая, что либо Антигон, побуждаемый в досаде стыдом, захочет с ним сразиться, и он его побьет, либо он не осмелится вступить в сражение и Клеомену подаст повод обесславить его в глазах аргивян. Сбылось в самом деле. Клеомен разорял и опустошал беспрепятственно всю страну, и граждане Аргоса с неудовольствием толпились у дверей Антигона и требовали от него с криком, чтобы он сразился или уступил предводительство тому, кто его храбрее. Но Антигон, как прилично благоразумному полководцу, почитая постыдным подвергнуться опасности безрассудно и оставить меры безопасности, а не то, чтобы слышать хулы и порицания людей, не выступил из Аргоса, но был тверд в намерениях своих. Клеомен дошел с войском своим до самых стен Аргоса, ругался над неприятелем, разорял все и отступил беспрепятственно.

Вскоре после того Клеомен, услышав, что Антигон идет на Тегею, дабы оттуда вступить в Лаконию, собрал наскоро своих воинов и, пустившись по другой дороге, на рассвете явился под Аргосом и принялся опустошать равнину. Он не рубил хлеба секирами и мечами, подобно другим, но велел бить длинными шестами наподобие сабли, как бы воины для препровождения времени и без всякого труда все портили и разрушали. Они пришли к самой гимнасии Киларабиса и хотели зажечь, но Клеомен их не допустил, ибо и прежний поступок его с Мегалополем почитал он более произведением гнева, нежели делом, заслуживающим похвалу. Антигон сперва отступил в Аргос, потом занял своими войсками горы и все проходы. Клеомен как бы нимало о том не заботился, но пренебрегал Антигоном, послал вестников с требованием ключей от храма Геры, дабы принести жертвы богине перед своим отступлением. Ругаясь таким образом и насмехаясь над неприятелем, он принес жертву вне запертого храма и отвел войско свое в Флиунт. Он прогнал тех, кто стерег Олигирт, и пришел в Орхомен. Этими подвигами не только своим гражданам он внушил бодрость и смелость, но самим неприятелям показался он полководцем искусным и способным производить великие дела. Силами одного города вести войну против македонского войска, всех пелопоннесцев и царской казны и не только сохранять Лаконию неприкосновенной, но самому разорять неприятельские области и покорять важные и могущественные города – это ли не признак необыкновенных способностей и великого духа.

Тот, кто первый сказал, что деньги суть нервы наших предприятий – кажется, разумел под этим более всего дела военные. Афиняне некогда хотели снарядить флот и отправить его в море, но так как не было у них денег, то Демад сказал им: «Прежде чем в море пуститься, надо хлеб месить». В начале Пелопоннесской войны союзники лакедемонские требовали от царя Архидама старшего, чтобы он определил налоги, какие кому следует внести. Царь отвечал им, что война питается неопределенной мерой. Как крепкие и долгое время упражнявшиеся борцы низлагают и побеждают искусных и проворных противников долготою времени, так Антигон, имея большие способы к продолжению войны, истощал Клеомена и одерживал над ним верх, который с великим трудом едва мог платить жалованье наемному войску и содержать своих граждан.

Впрочем, затяжная войная могла быть полезной Клеомену, ибо внутренние дела Македонии обращали на себя внимание Антигона. В отсутствие его варварские народы делали набеги и опустошали Македонию. Верхние иллирийцы с многочисленным войском вступили тогда в его государство. Македоняне, будучи разоряемы, просили Антигона возвратиться. Когда бы случай произвел то, что Антигон получил бы это письмо незадолго перед сражением, то он простился бы тотчас с ахейцами и возвратился в свою землю. Но счастье, которое мелкими и ничего не значащими обстоятельствами решает величайшие дела, явило в этом случае силу и перевес одного мгновения, так что немедленно после данного при Селласии сражения, когда Клеомен потерял и войско, и город, прибыли вестники, призывающие Антигона. Это сделало бедствие Клеомена достойным жалости. Если бы он два дня удержался и отсрочил сражение, то не было бы нужды более сражаться; македоняне бы удалились, и он заключил бы с ахейцами такой мир, какой они хотели, а теперь, как уже сказано, по недостатку в деньгах, полагая всю надежду свою на оружие, был принужден, по свидетельству Полибия, сразиться с двадцатью тысячами против тридцати тысяч.

Клеомен показал себя в самой битве удивительным полководцем, со всем жаром сражались под его командой и сограждане, не мог жаловаться и на наемное войско; несмотря на то, был он побежден по причине лучшего способа вооружения неприятеля и тяжести его фаланги. Филарх уверяет, что измена более всего испортила дела Клеомена. Во время самого сражения Антигон велел иллирийцам и акарнанцам обойти тайно и окружить лакедемонское крыло, которое было под предводительством Евклида, брата Клеомена, потом поставил в боевой порядок остальную силу свою. Клеомен смотрел с возвышенного места на его движение, но не видя нигде иллирийских и акарнанских оружий, возымел подозрение, как бы Антигон не употребил их с каким-либо подобным намерением. Он призвал к себе Дамотеля, который был начальником сторожевого отряда, и велел ему осмотреть, все ли безопасно в тылу и вокруг ополчения. Но Дамотель, как уверяют, будучи уже прежде подкуплен Антигоном, сказал ему, чтобы он о том не беспокоился, что вокруг все в порядке и чтобы он обратил внимание на наступающих спереди неприятелей и против них защищался. Клеомен, поверив ему, пошел на Антигона; он опрокинул македонскую фалангу стремлением своих спартанцев, гнал и поражал отступающих на пять стадиев. Но когда Евклид был уже окружен, то Клеомен остановился, увидел опасность, в которой он находился, и сказал: «Ты погиб, любезнейший брат! Ты погиб, храбрый воин, но ты будешь предметом подражания спартанских чад и песней наших жен!» Евклид в самом деле пал; неприятели, одержав здесь верх, неслись на Клеомена, который, видя своих воинов в расстройстве и не дерзающих более противостать неприятелю, думал только о своем спасении. Говорят, что пали многие из иноземного войска; спартанцы погибли все, из шести тысяч осталось только двести человек*.

По прибытии своем в Спарту Клеомен советовал гражданам, вышедшим к нему навстречу, открыть ворота Антигону. «Что касается до меня, – сказал он, – жив ли буду или мертв – я сделаю то, что полезно для Спарты». Видя женщин, стекающих к тем, кто вместе с ним убежал с поля сражения, снимающих с них доспехи, приносящих им пить, Клеомен вошел в свой дом, и когда молодая рабыня, из свободных гражданок Мегалополя, с которой жил после смерти жены своей, пришла к нему по обыкновению и хотела ему прислужить, как пришедшему из похода, то он не захотел ни пить, хотя томился жаждой, ни сесть, несмотря на свою усталость, но, вооруженный, оперся рукою на колонну, приклонил лицо к своему локтю и отдохнул на короткое время. Он обмыслил меры, которые надлежало предпринять, поспешил со своими друзьями в Гифий*, сел вместе с ними на приготовленные уже для них суда и пустился в море.

Антигон приступил к Спарте и завладел ею. Он поступил с лакедемонянами весьма кротко, не ругался над величием Спарты, не оказал к ней горделивого презрения, но возвратил ей законы ее и образ правления, принес жертвы богам и на третий день удалился, узнав, что в Македонии идет страшная война и что варвары опустошают ее. Он чувствовал уже припадки своей болезни, которая превратилась в злую чахотку и сильное харканье. Несмотря на то, он не отказался от трудов, но имел довольно духа, чтобы действовать в войне, так сказать, домашней, доколе не одержал великой победы и не истребил великого множества варваров, дабы потом умереть с большей славою. Филарх говорит, и это весьма вероятно, что он в самом сражении повредил внутренность громким криком. В беседах говорили, что, по одержании победы, Антигон кричал в радости громко: «О прекрасный день!» От чего пошла кровь в большом количестве, сделался у него сильный жар, и он умер. Вот что случилось с Антигоном.

Клеомен, отплывши с Киферы, пристал к другому острову – Эгилии*, откуда намеревался он переправиться в Кирену, когда один из друзей его, по имени Ферикион, человек, который в действиях обнаруживал дух великий и слова всегда употреблял высокопарные и надутые, придя к нему наедине, сказал: «Государь, на поле брани оставили мы славнейшую смерть, хотя все слышали, как мы говорили, что Антигон не иначе победит спартанского царя, как перешагнув через мертвое тело его. Мы еще можем найти смерть, ближайшую к первой по славе и доблести. Куда мы плывем безрассудно? Мы бежим от нее! Она близко от нас, а мы ищем ее вдалеке. Когда потомкам Геракла не постыдно быть порабощенными наследниками Филиппа и Александра, то мы выиграем много дороги, если предадим себя Антигону, который, без сомнения, столько же превосходит Птолемея, сколько македоняне египтян. Если же мы не хотим быть под начальством тех, кто нанес нам поражение в честном бою, то почто делаем над собою властителем того, который не одержал над нами победы? Или на то, чтобы вдвойне показаться подлыми – во-первых, что бежим от Антигона; во-вторых, что льстим Птолемею? Или скажем мы, что ради матери твоей прибыли в Египет? Прекрасное, утешительное для матери зрелище, когда она станет показывать Птолемеевым женам в сыне своем, вместо царя – беглеца и пленника! Не лучше ли, пока владеем мы мечами своими, пока мы в виду Лаконии, освободить себя от гонений судьбы и оправдаться перед теми, кто лег в Селласии за Спарту? Уже ли мы будем сидеть в Египте, расспрашивая, кого Антигон поставил в Лакедемоне сатрапом?» Так говорил Ферикион. Клеомен ответствовал ему: «Малодушный человек! Ты желаешь того, что самое легчайшее и всем готовое – смерти; ты почитаешь себя мужественным, предаваясь бегству, которое постыднее прежнего. Многие и лучшие нас уступили неприятелю, или покинутые счастьем, или преодоленные превосходнейшим числом неприятелей, но человек, отказывающийся от трудов и опасностей, покоряющийся мнениям и порицаниям, собственно бывает побежден слабостью. Добровольная смерть должна быть деянием, а не бегством от деяний. Для себя одного и жить и умереть постыдно: ты меня к тому призываешь, желая избавиться настоящих бедствий, не производя через то ничего похвального и полезного. Что касается до меня, то я думаю, что ни тебе, ни мне не должно оставить надежду спасти отечество. Если же она нас оставит, то нам легко можно будет умереть, когда только захотим». Ферикион ничего на то не отвечал, но как скоро смог отлучиться, удалился на берег и сам себя умертвил.

Клеомен отплыл с Эгилии и пристал к Ливии. Сопровождаемый служителями египетского царя, он прибыл в Александрию и был представлен Птолемею. Сперва был он принят снисходительно и по обыкновению, но когда он обнаружил свой дух и явился царю человеком разумным; когда в ежедневном с ним обхождении он открывал, при лакедемонской простоте, приятность образованного человека; когда он не уничтожил своего высокого сана, не был преклоняем счастьем, и когда речи его показались царю сильнее и убедительнее речей тех, кто говорил ему из лести и к его угождению, то Птолемей раскаивался и жалел, что пренебрег таким мужем и предал его Антигону, который приобрел в одно время такую славу и силу. Он оказывал почести и ласки Клеомену, старался его ободрять, обнадеживая его, что пошлет его в Грецию с кораблями и деньгами и возвратит ему царство. Он давал ему ежегодно на содержание двадцать четыре таланта. Клеомен, живя скромно и бережливо, не только содержал ими себя и друзей своих, но большую часть этого количества употреблял на вспоможение и на облегчение участи тех, кто убежал из Греции в Египет.

Но старший Птолемей умер* прежде, нежели исполнил обещание свое отправить Клеомена в Грецию. По смерти его царская власть немедленно попала в руки людей развращенных, пьянствующих и подвластных женщинам. Клеомен был в пренебрежении. Сам молодой Птолемей до того был душою развращен женщинами и пиршествами, что тогда только почитался трезвым и бодрствующим, когда совершал обряды богослужения и ходил по царским палатам, держа тимпан для собирания денег на храм. Важнейшими государственными делами управляла Агафоклея, его любовница, ее мать Энанта, содержательница притона. Однако в самом начале возымели в Клеомене некоторую нужду. Птолемей, боясь брата своего Мага, имевшего посредством матери великую в войске силу, призывал к себе Клеомена и сделал его участником в тайных совещаниях, ибо он намеревался умертвить брата своего. Все члены совета были того мнения, что надлежало его умертвить; один Клеомен противился этому, говоря, что когда бы было возможно, то надлежало умножить число братьев царя ради надежности и безопасности власти его. Сосибий, один из царских любимцев, бывший в великой силе, заметил, что пока Маг жив, то они не могут быть уверены в верности наемного войска. Клеомен отвечал, что в рассуждении этого войска они могут быть спокойны, ибо в нем находится более трех тысяч пелопоннесцев, которые к нему привержены и при одном его мановении готовы предстать с оружием. Эти слова заставили тогда почитать Клеомена человеком верным и приверженным царю и притом придали ему некоторый вид могущества. Но впоследствии, когда робость Птолемея умножилась по причине его робости, когда – как обыкновенно бывает с теми, кто ни о чем не думает, – полагал он свою безопасность в том, чтобы всего бояться и никому не доверять, то Клеомен казался царедворцам страшным по причине влияния, какое он имел в иноплеменном войске. Многие говорили тогда, что это лев, который вращается среди овец. В самом деле таким он являлся среди царских служителей, взирая спокойным оком на то, что вокруг него происходило.

Он устал уже просить кораблей и войска, но получив известие, что Антигон умер, что ахейцы заняты войною с этолийцами и что обстоятельства требовали его туда возвращения; при всеобщем волнении и разделении Пелопоннеса он просил об отправлении его обратно с одними своими друзьями, но требования его оставались без действия. Царь не слушал его, препровождая все время среди женщин, забав и пиршеств. Сосибий, первый его советник и управлявший всеми делами, думал, что Клеомен, оставаясь у них против воли, будет страшен, что с другой стороны было опасно выпустить из рук человека предприимчивого, бывшего притом зрителем слабости и недугов государства. Подарки не укрощали Клеомена, но подобно тому как Апис*, хотя живет, по-видимому, в изобилии и роскоши, однако всегда желает природного ему образа жизни, свободного беганья и прыганья по лугам и оказывает явное неудовольствие к пребыванию своему в руках жрецов, так и Клеомен не находил удовольствия в неге и тишине, подобно Ахиллу*:

Томимый грустью, в покое пребывал,

Желал лишь он войны, о битвах лишь мечтал.

В таком положении находились его дела, как прибыл в Александрию мессенец Никагор, человек, ненавидящий Клеомена, но притворявшийся его другом. Некогда он продал Клеомену прекрасное поместье, но не получил за то денег, я думаю, по недостатку в них у Клеомена или по причине его занятий и войны. По выходе своем с корабля, когда встретил он Клеомена, который прогуливался на берегу пристани, тот приветствовал дружески и спросил его, по какому делу приехал в Египет. Никагор ответствовал ему с такими же знаками дружбы и объявил ему, что привез царю прекрасных коней, обученных для войны. Клеомен усмехнулся и сказал: «Лучше бы привез ему певиц и блудниц; ими ныне более всего государь занят». Никагор тогда только улыбнулся, но через несколько дней напомнил Клеомену о проданном ему поместье и уверяя притом, что он не обеспокоил бы Клеомена, если бы не получил довольно убытку от продажи привезенных товаров. Клеомен отвечал, что у него ничего не осталось, чем бы ему заплатить. Никагор, раздраженный этим отказом, пересказал Сосибию остроту Клеомена насчет царя. Сосибий был рад доносу, но, желая иметь важнейшую причину раздражить против него царя, заставил Никагора написать против Клеомена письмо, в котором доносил, что Клеомен намеревался занять Кирену, если бы получил от царя корабли и войско. Никагор, написав это, отплыл. Сосибий, представив Птолемею письмо четыре дня после, как бы оно было подано ему тогда же, разгневал против Клеомена молодого государя. Положено было перевести Клеомена в большой дом, производить ему содержание по-прежнему, но не позволять ему из дома выходить.

Горестно было это для Клеомена, но надежда его на будущее совершенно исчезла от следующего случая. Птолемей, сын Хрисерма, любимец государя, обходился с ним все прежнее время дружески; они были между собою в тесной связи и говорили друг с другом откровенно. Клеомен, находясь в заключении, пригласил его к себе, Птолемей пришел, говорил с ним спокойно, дабы уничтожить всякое подозрение, и оправдывал царя. Уходя из дома и не заметя, что Клеомен сзади провожал его до дверей, бранил жестоко воинов, за то что стерегли небрежно и без всякой предосторожности страшного и дикого зверя. Клеомен сам слышал слова его и, прежде нежели Птолемей мог это заметить, пошел назад и объявил о том приятелям своим. Тогда все они, оставя всякую льстивую им прежде надежду, в ярости своей положили отомстить Птолемею за его несправедливость и оказанное им поругание и умереть, достойно сынов Спарты, не ожидая, чтобы их заклали, подобно откормленными для жертвоприношений животным. Не постыдно ли, говорили они, чтобы Клеомен, отвергший переговоры с Антигоном, человеком воинственным и деятельным, сидел в бездействии, ожидая, пока царь – этот жрец Кибелы* – будет иметь свободное время, оставя тимпан и оторвавшись от чаши с вином, прикончить пленников!

Все были одного мнения. В те дни по случаю Птолемей уехал в Каноп*; они распустили слух, что царь освобождает Клеомента из-под стражи, а так как цари имели обычай посылать ужин и подарки тем, кого назначали к освобождению из темницы, то друзья Клеомена, приготовив ужин вне дома, послали его к нему, обманывая стражей, которые верили, что все было посылаемо царем. Клеомен приносил жертву, уделял стражам кушанья в изобилии, надел на голову венок и спокойно ел со своими друзьями.

Говорят, однако, что он приступил к делу скорее, нежели как намеревался, узнав, что один из служителей, знавших его намерение, провел ночь вне дома у женщины, которую он любил; боялись, чтобы сей человек не открыл их намерения. В самый полдень, когда стражи пьяные были погружены в сне, Клеомен надел хитон, распорол рукав правой руки и с обнаженным мечом вырвался вместе со своими приятелями, числом тринадцать человек, которые равным образом были вооружены. В числе их был хромоногий Гиппит, который сперва устремился вместе с другими с равной бодростью, но видя, что товарищи его шли медленнее из уважения к нему, он просил их умертвить его и не испортить всего дела, поджидая бесполезного для них человека. В то самое время один александрийский житель вел лошадь близ дверей; они отняли ее, посадили Гиппита и пустились бегом по улицам, призывая граждан к независимости. Но они, по-видимому, имели лишь столько духу, чтобы хвалить Клеомена и удивляться его смелости, но следовать за ним или помогать ему никто из них не отважился.

На Птолемея, сына Хрисерма, выходившего из дворца, напали трое из лакедемонян и умертвили его. Другой Птолемей, охранявший город, устремился на них на колеснице; они пошли против него, рассеяли его воинов и служителей, стащили его с колесницы и тоже умертвили. Потом они пошли в крепость в намерении разломать двери темницы и усилиться множеством узников, но стражи предупредили их и оградили вход. Клеомен, обманутый в сей надежде своей, блуждал по городу, но никто к нему не приставал, напротив того, все от него убегали и боялись его.

Итак, он отстал от своего предположения и сказал своим приятелям: «Что удивительного, если женщины управляют людьми, которые бегут от свободы!» Потом увещевал их умереть достойно его и своих детей. Гиппит первый был поражен одним из молодых товарищей по просьбе его; другие сами себя умертвили без малейшей слабости и робости – кроме Панфея, того самого, который первый занял некогда Мегалополь. Он был прекраснейший собою, одаренный лучшими способностями к лакедемонскому образованию. Царь любил его безмерно; он велел ему умертвить себя, когда увидит, что он и все другие лягут; они все пали. Панфей ходил ко всякому из них и поражал кинжалом, дабы узнать, нет ли кого среди них живого. Он ударил Клеомена в пяту и, увидя, что тот обратил к нему лицо, Панфей поцеловал его, сел подле него и пробыл тут до последнего дыхания Клеоменова, потом обнял мертвое тело его и в таком положении умертвил сам себя. Вот как кончил жизнь свою Клеомен, человек великого духа, правивший Спартой шестнадцать лет!

Это происшествие распространилось по всему городу. Хотя Кратесиклея была женщина великого духа, однако великость бедствия заставила ее изменить самой себе. Она обняла детей Клеоменовых и рыдала. Вдруг старший вырвался у нее из рук и бросился с кровли, ушибся жестоко, но не умер; и когда его подняли, то он кричал и негодовал за то, что препятствовали ему умереть.

Птолемей, узнав о происшедшем, велел повесить тело Клеомена, завернув в кожу дикого зверя, а детей его и мать с находившимися при ней женщинами – умертвить. Среди них была и жена Панфея, женщина прекрасная и величественная. Они лишь недавно сочетались браком и находились во всей силе любви, когда случилось первое несчастье Клеомена. Она хотела тотчас последовать за своим мужем, но родители ее не пускали, заперли и стерегли ее. Вскоре после того, накопив немного денег, она достала себе коня, убежала ночью, пустилась быстро к Тенару, села на корабль и отправилась в Египет. Приехав к мужу, она с удовольствием и терпением проводила с ним жизнь на чужой стороне. Эта-то женщина держала за руку влекомую воинами Кратесиклею, подбирала ее платье, ободряла ее. Несчастная царица сама не страшилась смерти, она просила только одной милости – умереть прежде детей Клеомена. Она были приведена на лобное место; исполнители царской воли сперва убили детей на глазах Кратесиклеи, потом умертвили и ее. Глядя на ужасное зрелище, она лишь промолвила: «Дети мои! Куда вы ушли!». Жена Панфея, взрослая и крепкая, опоясав свою одежду, спокойно и в безмолвии оказывала последнюю услугу убиваемым женам и покрывала их, сколько ей можно было. Оставшись одна после всех, она убрала самою себя, опустила свою одежду, не позволила никому другому подойти и видеть себя, кроме того, кому следовало умертвить. И таким образом геройски кончила жизнь свою, не имея нужды, чтобы по смерти кто-нибудь другой убрал и покрыл ее. До такой степени стыдливость ее души сопровождала ее и по смерти, и осталась при ней как бы стража, которою она окружила свое тело еще при жизни.

Вот так Лакедемон в последнее свое время представлял в сем печальном зрелище женщин своих, соперничающими с мужчинами в твердости душевной, и показал, что истинная добродетель не подвержена поруганиям рока!

По прошествии немного времени, те, кто стерег тело Клеомена, увидели большую змею, обвившуюся вокруг его головы и скрывающую лицо его так, что ни одна плотоядная птица не смела к нему приблизиться. Это явление возбудило в царе суеверный страх, подавший женщинам повод к новым очищениям, ибо они уверились, что убиенный был муж, любимый богами, и превышал человеческую природу. Александрийцы приходили к сему месту, называли Клеомена героем и сыном богов, но ученые прекратили эти речи, уверивши их, что от согнившего вола родятся пчелы, от коня – шмели и от ослов – жуки; что человеческие тела, когда влажность в мозгу сольется и затвердеет – производят змей. Древние, может быть, будучи такого же мнения, чаще других животных представляют подле героев змей.

Тиберий и Гай Гракхи

Тиберий Гракх

Изложив предыдущую историю Агиса и Клеомена, мы противоположим им Тиберия и Гая – римскую чету, в которой увидим неменьшие бедствия. Они были дети Тиберия Гракха*. Хотя Тиберий был цензором, избран дважды в консулы, дважды удостоился почестей триумфа, но добродетели его были выше всех других его достоинств. По этой причине по смерти Сципиона, победившего Ганнибала, удостоился получить в супружество Корнелию, дочь его, хотя не только не был он другом Сципиону, но противником в правлении.

Говорят, что некогда Тиберий поймал на ложе своем пару змей; прорицатели, рассуждая об этом странном случае, не позволяли ни обеих змей убивать, ни обеих оставлять в живых, но утверждали, что убиение самца принесет смерть Тиберию, убиение самки – Корнелии. Тиберий, как по любви к супруге своей, так и потому, что почитал приличнее, чтобы он, как старший, умер прежде Корнелии, которая еще была молода, убил самца и оставил самку. Вскоре после того он умер, оставя двенадцать детей, прижитых с Корнелией. Она приняла на себя попечение о них и о доме и явила себя столь целомудренной, чадолюбивой и великодушной, что, казалось, Тиберий рассуждал весьма благоразумно, когда избрал смерть за такую жену. Хотя царь Птолемей* предлагал делить с нею царский венец и желал на ней жениться, однако ж она от того отказалась и проводила жизнь во вдовстве.

Она лишилась детей своих, кроме одной дочери, которая вступила в брак со Сципионом Младшим, и двух сыновей, Тиберия и Гая, которых жизнь здесь описываем. Корнелия воспитала их с таким тщанием, что хотя по признанию всех они были одарены превосходными способностями среди римлян, однако, казалось, они блистательными своим качествами более были обязаны образованию, нежели природе.

Как в Диоскурах, изображаемых художниками, несмотря на сходство их, открывается всегда разность между бойцом и наездником*, равным образом и при всем сходстве сих юношей в храбрости, целомудрии, щедрости, красноречии и великодушии, однако в делах их и управлении обнаруживались и возникли великие несходства, которые не неприличным почитаю изложить наперед.

Во-первых, Тиберий выражением лица, взором, движениями казался кротким и степенным; Гай, напротив того, был стремителен и горяч; один говорил народу, стоя скромно на одном месте; другой прежде всех римлян стал ходить по трибуне, спускал с плеча тогу в продолжение речи своей – подобно Клеону в Афинах, который, как уверяют, первый из говорящих перед народом сорвал с себя одежду и ударил себя по бедру. Речь Гая была страшна и способна к возбуждению страстей; Тибериева была приятнее и более способна трогать. Слог Тиберия был чист и отделан с великим старанием; слог Гая – убедителен и цветущ. Что касается до образа их жизни в целом, то Тиберий любил простоту, Гай, хотя в сравнении с другими был воздержан и целомудрен, но в сравнении с братом был любитель нового и пышного. Друз упрекал ему тем, что он купил серебряные треножные столы и заплатил за каждый фунт веса тысячу двести пятьдесят драхм.

В нравах их открывалась такая же разность, какая в их речах. Один был скромен и кроток; другой стремителен и пылок до того, что в продолжение речи часто увлекаем был гневом против воли своей; тогда голос его возвышался, он произносил ругательства, слова его были запутаны. Дабы избавиться от этой напасти, употреблял он Лициния, своего служителя, человека разумного, который с инструментом*, употребляемым при учении пения, и которым возвышают или понижают тоны, стоял позади говорящего Гая, и когда замечал, что голос его становился жестче и выходил из тона от ярости, то издавал звук нежный, от которого Гай, умеряя напряжение страсти и голоса, смягчался и вскоре переходил к умеренному тону.

Таковы были разности, открываемые между ими! Что касается до храбрости их против неприятелей, справедливости к подчиненным, прилежания к общественным должностям, воздержания в удовольствиях – во всем этом они совершенно похожи один на другого. Тиберий был старше брата своего девятью годами. По этой причине между управлением одного и другого прошло несколько лет, и это обстоятельство немало способствовало к ниспровержению их предприятий, ибо они не в одно время процветали и не совокупили воедино своей силы, которая в таком случае сделалась бы великою и непреоборимою. Мы будем говорить порознь о каждом из них, начиная с первого.

Тиберий, по выходе своем из отроческих лет, до того славен был среди граждан, что удостоился священнического достоинства так называемых авгуров*, более по причине превосходных качеств своих, нежели знаменитого происхождения. Это доказывается поступком Аппия Клавдия, мужа, удостоившегося консульского и цензорского достоинств, и бывшего председателем римского сената, по причине своей важности, и высокостью духа превосходившего своих современников. Некогда, во время общей трапезы жрецов, призвал он к себе Тиберия, обласкал его и сам предложил ему выдать за него дочь свою. Тиберий изъявил с охотою свое согласие; обе стороны дали слово, и Аппий, вступая в свой дом, будучи еще в дверях, звал жену свою и громко ей кричал: «Антистия! Я просватал нашу Клавдию!» Жена с удивлением отвечала ему: «К чему такая поспешность? Разве Тиберия Гракха нашел ты ей в женихи?» Я знаю, что то же самое рассказывают некоторые писатели о Тиберии Гракхе, отце его, и Сципионе Африканском, но большая часть писателей повествуют сие так, как нами описано, а Полибий свидетельствует, что по смерти Сципиона Африканского Корнелия, не будучи им выдана, ни просватана ни за кого, вступила в брак с Тиберием по совету родственников, которые предпочли его всем другим.

Младший Тиберий, будучи в походе в Ливии под предводительством второго Сципиона, женившегося на сестре его, и живя под одним шатром с ним – вскоре постиг его свойства, способные к произведению дел великих и славных, и возбуждавшие любовь к его добродетели и ревность к подражанию ему. Благонравием и храбростью вскоре превзошел он всех молодых людей. Он первый влез на стену неприятельского города, как говорит Фанний*, уверяя притом, что и сам влез вместе с Тиберием и участвовал в том славном подвиге. Находясь в войске, он был всеми отлично любим, и когда оставил войско, то все о нем жалели.

По окончании этого похода был он избран квестором; по жребию досталось ему быть при консуле Гае Манцине, в походе против нумантинцев*. Этот консул был человек, впрочем, недурной и способный, но был самый несчастный из римских полководцев. Тем более в необыкновенных обстоятельствах и при противном счастье воссияли не только благоразумие и мужество Тиберия, но что всего удивительнее – почтение и уважение к начальнику, который, по причине множества бедствий, сам не помнил, что он полководец.

Манцин был разбит в больших сражениях и потому решился ночью оставить стан и отступить. Это было примечено нумантинцами; они заняли тотчас оставленный стан, напали на отступающих, поражали их с тыла, обходили со всех сторон войско и теснили к местам неприступным, из которых вырваться было невозможно. Манцин, потеряв всю надежду пробраться и спасти войско силою, послал просить перемирия. Неприятели отвечали, что никому не верят, как только Тиберию, и требовали, чтобы он был послан к ним. Они были благорасположены к Тиберию как из уважения к нему самому, ибо много говорили о нем в войске, так и потому, что помнили отца его Тиберия, который вел войну с иберами, покорил многих из них, заключил мир с нумантинцами и всегда старался, чтобы народ римский сохранял оный свято и ненарушимо. Итак, молодой Тиберий, будучи послан к ним, вступил в переговоры; частью убедил их принять его предложения, частью согласился на их требования; заключил мир и тем явно спас двадцать тысяч римских граждан, кроме служителей и тех, кто следовал за войском, хотя не были к нему причислены.

Все вещи, оставленные в стане, попались в руки нумантинцам, которые грабили их. Между прочим были и таблицы, содержащие записки и рассчеты Тиберия по квесторскому его званию. Они были для него весьма важны, и потому, хотя войско было довольно далеко, он возвратился к городу в сопровождении трех или четырех приятелей своих. Он вызвал правителей Нуманции и просил о выдаче ему этих книг, ибо как скоро он не будет в состоянии дать отчет в издержанных деньгах, то тем подаст своим неприятелям причину к оклеветанию. Приятно было нумантинцам, что Тиберий имел в них нужду; они просили его войти в город, и между тем как он остановился, раздумывая, то они к нему приближались, брали за руки его и просили убедительно не почитать их более неприятелями, но употреблять как друзей своих и иметь к ним доверие. Тиберий решился исполнить просьбу их как потому, что желал получить обратно свои книги, так и потому, что боялся озлобить нумантинцев, оказывая им недоверчивость. По вступлении его в город, они предложили ему стол и просили настоятельно, чтобы он вместе с ними обедал. Потом они возвратили ему книги и позволили взять из вещей, какие ему угодно. Он ничего более не взял, как только ладан, который употреблял в общественных жертвоприношениях, изъявил нумантинцам свою благодарность, простился с ними и уехал.

По возвращении его в Рим примирение, им заключенное, было осуждаемо как постыдное и недостаточное Рима. Но друзья и родственники воинов, которые составляли важную часть народа, стекались к Тиберию, называли его спасителем великого множества сограждан, и все бесчестие дела этого приписывали они полководцу. Те, кто был недоволен обстоятельствами, советовали народу последовать примеру предков, которые бросили самнитам нагими полководцев своих*, согласившихся быть ими отпущенными, равным образом предали им квесторов и трибунов, которые участвовали и содействовали в заключении перемирия, обращая на них клятвопреступление и нарушение договора. В таких обстоятельствах народ римский обнаружил привязанность свою и усердие к Тиберию. Определено было предать нумантинцам консула Манцина нагим и связанным*, а всех других простили из уважения к Тиберию. Кажется, что ему помог и Сципион, бывший тогда в великой славе и силе среди римлян, но тем не менее порицали его за то, что он не избавил от наказания и Манцина и не приложил никакого старания в утверждении договора с нумантинцами, хотя оный был заключен Тиберием, родственником его и другом. Что касается главной причины разрыва между Сципионом и Тиберием, то оный был произведением честолюбия обоих и подстрекательством со стороны друзей Тиберия и софистов, однако не обнаружился жестокостью и злобою. Вероятным мне кажется то, что когда бы Сципион Африканский находился в Риме во время управления Тиберия, то сей не впал бы в те несчастия, которые с ним приключились. Но Сципион начальствовал в войне с нумантинцами, когда Тиберий предпринял ввести новые законы. Поводом к тому было следующее.

Римляне имели обычай отнятую войной у соседей своих землю частью продавать, частью делать ее общественной, раздавая ее бедным и неимущим гражданам, которые за нее вносили в казну весьма умеренный оброк. Когда же богатые стали давать более бедных, и тем их изгнали с полей, то определено было законом*: никому не иметь более пятисот югеров земли. Это постановление на короткое время обуздало жадность богатых и помогло бедным, за которыми оставались нанимаемые поля, и которые содержали себя участками, сначала им доставшимися. Но впоследствии, когда богатые люди подложными именами стали притязать себе эти оброчные земли, и наконец, уже явно и под своим именем занимали большую часть их, бедняки, будучи из них вытесняемы, не имели более усердия к военной службе и не радели о воспитании детей до того, что вскоре вся Италия почувствовала недостаток в свободных людях, и поля покрылись скованными варварского происхождения невольниками; богатые заставляли возделывать оные, изгнав из них сограждан.

Гай Лелий, друг Сципиона*, предпринял исправить сие зло, но нашел великое препятствие со стороны сильных. Устрашась беспокойства, он отстал от этого помышления, за что получил название Мудрого или Благоразумного. (Слово «сапиенс» (sapiens) значит и то и другое.) Тиберий, достигнув народного трибунства, немедленно приступил к тому же предприятию. Большинство писателей уверяет, что к тому поощряли его ритор Диофан и философ Блоссий, из которых первый был изгнанником из Митилена, а другой, родом из италийского города Кумы, был приятелем Антипатра Тарсского*, с которым свел знакомство в Риме и который почтил его посвящением ему философских своих сочинений. Некоторые винят в том и Корнелию, мать его, которая часто упрекала сыновей своих в том, что римляне еще называли ее тещей Сципиона, а не матерью Гракхов. Другие полагают виновником тому некоего Спурия Постумия, который был сверстником Тиберия и соперником его в славе судебного красноречия. По возвращении из похода Тиберий нашел, что Спурий опередил его в славе и силе и был в великом уважении у граждан; и потому захотел, по-видимому, превзойти его, приступил к делу отважному, от которого должно было ожидать великой славы*. Впрочем, брат его Гай в одной книге пишет, что Тиберий, едучи в Нумацию через Тоскану, нашел, что вся страна была пуста и что обрабатывавшие землю и пасущие стада были иноплеменные и варварские невольники. Это внушило ему мысль, возродившую для них тьму бедствий. Впрочем, сам народ воспламенил его ревность и честолюбие, призывая его записками, прибиваемыми к портикам, стенам и памятникам, оказать помощь бедным гражданам к получению обратно общественной земли.

При всем том Тиберий составил закон о земле не один; он наперед просил совета у первенствующих славой и добродетелью граждан, из числа которых был первосвященник Красс, законоискусник Муций Сцевола, бывший тогда консулом, и Аппий Клавдий, его тесть. В самом деле никогда не было писано закона мягче и снисходительнее против такой несправедливости и алчности. Те, кому следовало бы за ослушание быть наказанными и оставить после уплаты пени земли, которыми пользовались противозаконно, получили лишь приказание принять плату за поля, которыми они владели несправедливо, и оставить оные гражданам, которым нужна была помощь.

При столь легкой и кроткой мере народ, забывая прошедшее, довольствовался тем, чтобы впредь не быть притесняемым. Но богатые и зажиточные, ненавидя закон сей по причине своей алчности, а законодатели – по гневу и негодованию на него, старались отвратить от этого народ, представляя, что Тиберий вводит новое разделение земли, дабы произвести переворот в республике и ниспровергнуть правление. Однако старания их были безуспешны. Тиберий, защищая славное и справедливое дело с таким красноречием, которое могло и худший предмет украсить и представить в прелестном виде, был силен и непреоборим, когда, став на окруженной многочисленным народом трибуне, говорил в защиту бедных, что и дикие звери, обитающие в Италии, имеют логовище, что у каждого из них есть нора и убежище, между тем как люди, которые, сражаясь, умирают за Италию, более ничего не имеют, кроме воздуха и света; что они без домов, без твердого местопребывания скитаются с женами и детьми; что полководцы обманывают их, когда поощряют сражаться с неприятелем за гробы и храмы свои, ибо ни у кого из такого множества римлян не было ни отеческого домашнего жертвенника, ни прародительского кладбища, но что они сражаются лишь и умирают за негу и богатство других и, называясь владыками вселенной, не имеют ни одиного комка собственной земли.

Никто из противников не мог опровергнуть эти с великим духом и истинной страстью изливавшиеся речи. Народ приходил от того в исступление и чрезвычайно волновался. Итак, противники Тиберия, перестав противоборствовать ему, обратились к Марку Октавию, одному из трибунов, молодому разумному и степенному человеку и близкому приятелю Тиберия. По этой причине Октавий, стыдясь Тиберия, уклонялся от них, но многие из сильнейших граждан приступали к нему с просьбами до того, что он, как бы по принуждению, противопоставил себя Тиберию и не допускал утвердить закон.

Вся сила трибунского достоинства состоит в том, чтобы препятствовать утверждению чего-либо. Если один из трибунов противится предлагаемому закону, то все другие не могут ничего произвести. Тиберий, огорченный этой препоною, отстал от упомянутого кроткого закона и предложил уже тот, который народу был приятнее, а для обидчиков жесточе; он уже требовал, чтобы они оставили земли, которыми завладели вопреки прежним законам. Уже между ним и Октавием происходили почти ежедневно на трибуне споры, и хотя они с чрезвычайным усилием и упорством друг другу противоречили, однако, говорят, они друг на друга не произнесли никакой хулы, при всем гневе их не вырвалось друг у друга ни одного неприличного слова. По-видимому, природные хорошие свойства и тщательное воспитание не только в вакхических празднествах*, но и в самом упорном честолюбии и в гневе не оставляют человека и удерживают его в пределах благопристойности. Между тем Тиберий, видя, что под закон, им предлагаемый, подпадает и Октавий, который занимал многие общественные земли, просил его не противиться ему более, обещая заплатить то, чего оные стоили, из своего имения, хотя оно не было значительно. Но Октавий от этого отказался, и Тиберий издал приказ, которым остановил действие всех властей, доколе не будут отобраны голоса граждан касательно закона. К дверям храма Сатурна приложил свою собственную печать*, дабы квесторы не могли ничего ни вносить, ни выносить; на неповиновавшихся преторов наложил пеню, и таким образом все чиновники были приведены в такой страх, что каждый отстал от исправления возложенной на него должности. В таком положении дел богатые граждане переменили одежды и ходили по форуму в униженном и жалостном виде; между тем они тайно злоумышляли на Тиберия и подговорили людей к умерщвлению его. Сам Тиберий подпоясался разбойничьим ножом, который называется долоном*, и это всем было известно.

С наступлением назначенного дня он призывал народ к подаче голосов, но богатые унесли все урны*, от чего происходили большие беспорядки. Тиберий мог употребить насилие, управляя множеством народа, который уже собирался к нему, но Манлий и Фульвий, мужи, удостоившиеся консульства, приступая с просьбами к Тиберию, брали его за руки, проливали слезы и умоляли отстать от своего начинания. Тиберий, представляя уже в уме своем могущие вперед от того произойти бедствия и уважая сих мужей, спросил их: «Чего вы хотите, чтобы я сделал?» Они отвечали ему, что не были способны подать ему в том совет, а только просили его предать сие дело суду сената; просьбы их убедили Тиберия. Сенат между тем собирался, но ничего не производил, ибо богатые имели в нем большую силу. Итак, Тиберий решился на дело незаконное и некроткое – лишить Октавия трибунства, не находя другого способа к утверждению предлагаемого закона.

Сперва он употреблял ласковые слова, брал его за руки, просил уступить и угодить народу, которого требования были справедливы и который через то получит награду, хотя малую, за великие труды и опасности, которым подвергается. Но Октавий отверг его просьбы, и тогда Тиберий объявил, что, начальствуя вместе с Октавием и споря друг с другом с равною властью о важнейших делах, они не могут провести год своего управления без явной войны, и, стало быть, остается только одно: один из них должен лишиться полномочий. Тиберий предложил Октавию заставить народ подать голоса сперва о нем, уверяя, что, если угодно гражданам, то он сделается немедленно частным лицом и сойдет с трибуны. Когда же Октавий на это не согласился, то Тиберий объявил ему, что он сам заставит граждан подать голоса касательно Октавия, если он не переменит прежних мыслей.

После объяснений Тиберий распустил Собрание. На другой день собрался народ; Тиберий взошел на трибуну, опять старался убедить Октавия, но так как тот был неумолим, то Тиберий предложил закон о лишении Октавия трибунства и призывал граждан к подаче голосов. Народ разделялся на тридцать пять триб; как скоро семнадцать подали голоса и осталось отобрать голоса только одной трибы, дабы Октавия лишить своего достоинства, то Тиберий велел остановиться и вновь обратился к просьбам: обнял Октавия, поцеловал перед глазами всего народа, заклинал его не допустить быть преданным бесчестию, а его заставить упрекать в суровом и жестоком поступке. Октавий, говорят, слушал эти речи не совсем с равнодушием и не без внутреннего движения; глаза его наполнились слезами, он долго молчал, но как скоро взглянул на стоящих вместе богатых и зажиточных, то, по-видимому, из уважения к ним и боясь со стороны их бесславия, он решился подвергнуться всем опасностям и с твердым духом сказал Тиберию, чтобы он сделал, что хотел. Итак, закон был утвержден; Тиберий велел одному из вольноотпущенников стащить с трибуны Октавия. Он употреблял в общественные служители собственных своих отпущенников. Это обстоятельство придавало влекомому насильственно и с поруганием Октавию еще более жалости. Народ устремился на него; богатые бросились к нему и распростерли перед ним руки; Октавий, вырвавшись с трудом из рук народа, убежал, но верного служителя его, впереди стоявшего и защищавшего его, лишили глаз против воли Тиберия, который, узнав о беспокойстве, побежал с поспешностью в то место, где оное происходило.

После этого закон о разделе земли был утвержден. К разбору этого дела и разделу земли избрано трое мужей: Тиберий, Аппий Клавдий, тесть его, и Гай Гракх, брат его; в Риме тогда его не было; он находился в войске под Нуманцией под предводительством Сципиона. Таким образом, спокойно и без препятствия с чьей-либо стороны Тиберий совершил это дело; после чего вместо Октавия сделал трибуном Муция, клиента своего, человека не из числа известных в городе. Сильнейшие граждане были всем этим недовольны; они страшились возвышения Тиберия; в сенате ругались над ним, и когда он просил, по обыкновению, шатра от общества, дабы пользоваться им во время раздела земли, то они ему в том отказали, хотя многие получали шатер при отправлении и не столь важных препоручений. На расходы назначили ему по девять оболов в день. Все это сделано по предложению Публия Назики, который был исполнен непримиримою враждою против него, ибо он обладал весьма много общественной земли и с яростью видел себя принужденным отказаться от оной. Эти обстоятельства воспламеняли негодование народа. При случившейся скоропостижной смерти одного из друзей Тиберия, когда на мертвом теле показались дурные знаки, то граждане кричали, что он отравлен ядом, стекались к выносу его, подняли одр и присутствовали при сожжении тела. Подозрение их в отравлении его не было неосновательно. Мертвое тело лопнуло и полилось такое множество испорченной влаги, что она погасила огонь; и когда подложен был оный опять, то не принимался до тех пор, как мертвый не был перенесен в другое место, где после многих трудов насилу сожгли его. Этот случай подал Тиберию повод к вящему раздражению народа; он надел печальное платье, представил народу своих детей, просил его принять их с матерью под свой покров, как он уже отчаивался в своей жизни.

По смерти Аттала Филометора* Эвдем, уроженец Пергама, представил завещание, в котором назначен был наследником царя народ римский. Тиберий, желая угодить народу, внес предложение, чтобы казна пергамского царя, по привезении в Рим, была употреблена на вспоможение в земледелии и в заведении орудий тем гражданам, которым доставалась в удел земля. Касательно городов, принадлежащих царству Аттала, он говорил, что сенату не следовало решить их участь, но что он о них предложил народу мнение. Эти слова более всего оскорбили сенат. Помпей, встав со своего места, сказал, что он живет в соседстве с Тиберием, и потому знает, что пергамец Эвдем привез Тиберию царскую диадему и порфиру как человеку, который располагал вскоре быть в Риме царем. Квинт Метелл укорял Тиберия следующими словами: «Когда отец твой был цензором, то каждый из нас возвращался домой после ужина; граждане гасили огни, боясь, чтобы ему не казалось, что они более должного проводят время в беседах и пиршествах, а тебя ночью провождают с огнями самые наглые и недостаточные из числа народной черни». Тит Анний*, человек, который, впрочем, не был из числа честных и примерных, но который почитался непреоборимым по причине хитрости вопросов и ответов своих; вызвался некогда доказать Тиберию, что он обесчестил трибуна, товарища своего, которого достоинство по законам свято и неприкосновенно. Эти слова произвели великую тревогу; Тиберий, вскочив, созвал народ, дал приказание привести Анния и хотел принести на него жалобу. Но Анний, чувствуя, что и красноречием и славою должен был ему уступить, укрылся под щитом своей находчивости и просил Тиберия, чтобы тот перед началом речи дал ему краткий ответ на вопрос его. Тиберий согласился; все успокоилось, и Анний сказал: «Положим, что ты вздумаешь меня бесчестить и ругать и что я призову на помощь одного из твоих соправителей; если он придет ко мне, и ты прогневаешься на него, то неужели ты лишишь его начальства?» Этот вопрос, говорят, привел Тиберия в такое замешательство, что хотя он был одарен способностью говорить вдруг и с великой смелостью, однако не мог ничего на то ответить.

Тиберий распустил тогда Собрание. Заметя, что поступок его с Октавием не только вельможам, но и самому народу показался жестоким – ибо достоинство трибунства, до того времени почитавшееся важным и почтенным, было им унижено и поругано – он говорил народу со страстью исполненную речь, из которой некоторые доводы не неприлично здесь изложить, дабы подать понятие о силе и глубокомыслии.

Народный трибун, говорил он, лицо священное и неприкосновенное, ибо посвящен народу и защищает его, но если он, вопреки своему назначению, обижает народ, уменьшает его силу, отнимает у него право подавать голоса, то он тем сам себя лишает чести, ибо не исполняет того, за что оную получил. В противном случае, если трибун вздумал разрушить Капитолий и сжечь морской арсенал, то надлежало бы и тогда оставить его в этом звании. Однако поступая таким образом, он только дурной трибун, а если он уничтожает власть народа, то вообще не трибун. Но странно ли было бы, чтобы трибун мог вести в темноту консула, а чтобы народ не мог отнять у трибуна власть, когда он употребляет ее против того, который дал ему оную? И трибун и консул равно избираемы бывают народом. Хотя царское достоинство кроме того, что вмещает в себе все власти, освящено величайшими священнодействиями. Однако Тарквиний был изгнан Римом за его несправедливость, а древнее правление, создавшее Рим, за наглые поступки одного человека уничтожено. Что в Риме почтеннее и святее дев, охраняющих и содержащих нетленный огонь? Однако преступившая из них свой долг бывает зарыта в землю живой, ибо своим нечестием против богов уничтожает неприкосновенность, которою они ради богов пользуются. По этой причине и трибун, обижающий народ, не может иметь права на неприкосновенность, которой пользуется ради народа, ибо он уничтожает силу, которая делает его сильным; и если он законно получил трибунское достоинство голосами большей части триб, то он еще законнее может оного лишиться, когда все трибы отвергнут его подачей голосов. Хотя нет ничего святее и неприкосновеннее приношений богам; однако никто не препятствует народу употреблять оные, трогать с места и переносить так, как ему угодно. Итак, позволено ему и трибунскую власть, как некое приношение, передавать другому. А что эта власть не есть неотъемлема и неприкосновенна, то сие явствует из того, что много раз имевшие оную сами от оной отказывались и слагали с себя. Эти были главные статьи оправдания Тибериева.

Приятели его, видя угрозы и замыслы противников, почли нужным, чтобы он на следующий год искал вновь трибунства. Тиберий старался угодить народу предложением новых законов; он предложил уменьшить годы военной службы, давать право переносить дела от судей к народу; к тогдашним судьям, которые были сенаторского достоинства, придал такое же число из сословия всадников. Таким образом он уже всеми средствами уменьшал силу сената, более увлекаемый гневом и упорством, нежели водимый рассудком к тому, что почитал справедливым и полезным. Между тем, как подаваемы были голоса касательно этих законов, замечено было, что противная сторона превозмогла, ибо не весь народ был собран; во-первых, начал он ругать других трибунов и тем длил время, потом распустил и Собрание, приказав народу собраться на следующий день. Тиберий первый вышел на форум; с видом униженным и со слезами в глазах умолял он народ, и наконец объявил, что боялся, чтобы его неприятели не вломились ночью в дом его и не умертвили его. Этими представлениями он привез народ в такое расположение, что великое множество людей обступило его и дом его и провело тут всю ночь, охраняя Тиберия.

На рассвете дня, тот, кто кормит цыплят, употребляемых в гаданиях, принес их на площадь и подал им корм. Птицы не выходили из клетки, а когда человек довольно потряс клетку, то вышла одна из них, но и эта не коснулась корма, но подняла левое крыло, вытянула ногу и опять убежала в клетку. Этот случай привел на память Тиберию прежнее знамение: у него был шлем, который надевал в сражениях, и был великолепно и отлично украшен. Змеи неприметно вползли в оный, снесли яиц и вывели змеев. По этой причине Тиберия сильно беспокоило сие знамение. Однако узнав, что народ собирается на Капитолии, он хотел туда идти, но прежде нежели вышел из дому, ушиб ногу об порог: удар был столь силен, что ноготь большого пальца расщепился, и кровь вытекала из обуви. Пройдя несколько далее, он увидел на левой руке воронов, которые дрались на кровле; много людей проходило мимо Тиберия, однако камень, спущенный одним из воронов, пал подле ноги его. Этот случай остановил самых дерзких из сопровождавших его. Но Блоссий из Кум, находившийся при нем, сказал, что стыдно и жалко, если Тиберий, сын Гракха, племянник Сципиона Африканского, защитник римского народа, испугавшись ворона, не послушается призывающих его граждан; что неприятели его не обратят в смех этого непристойного поступка, но будут кричать, что это есть поступок тираннский и что Тиберий издевается над народом. Между тем прибежали к нему с Капитолия многие из друзей его, советуя ему спешить, ибо дела там были в хорошем положении. Действительно, сперва все шло лучшим образом. Едва он показался, как народ издал радостное восклицание, принял его с усердием, когда он всходил, и становился вокруг него, дабы никакой незнакомый человек не мог к нему приблизиться.

Но как скоро Муций стал опять призывать трибы к подаче голосов, то уже ничто не происходило с обыкновенным порядком по причине шума стоявших по краям граждан; они, будучи теснимы, толкали сами противников, которые хотели ворваться в средину и вмешаться в собрание. И в то же время Фульвий Флакк*, человек сенаторского достоинства, взойдя на видное место, и, поскольку не было можно, чтобы голос его достиг до Тиберия, давал рукою знак, что хотел сказать нечто Тиберию наедине. Тот велел народу распуститься, и Флакк, с трудом приблизившись к нему, возвестил, что заседание сената открылось, но богатые не могут склонить консула на свою сторону, а потому решились сами умертвить Тиберия, собрав с этим намерением многих вооруженных рабов и приятелей своих.

Как скоро Тиберий возвестил о том своим друзьям, то они немедленно подпоясали свои тоги и, ломая копья общественных служителей, которыми эти удерживают народ, передавали друг другу, показывая, что они этими отломками будут защищаться против наступающих на них противников. Стоявшие вдали удивлялись этим действиям и спрашивали, что это значит. Тиберий коснулся рукою головы, показывая этим движением, что он находится в опасности – ибо голос его не мог быть слышан. Противники его, увидя сие движение, побежали в сенат и возвестили, что Тиберий просит диадему и что знаком того было прикосновение рукою головы. Это известие встревожило всех. Назика* просил консула помочь республике и низвергнуть тиранна. Консул отвечал с кротостью, что он не начнет употреблять насилия и никого из граждан не умертвит без суда, а если народ, убежденный или принужденный Тиберием, утвердит что-либо вопреки законам, то он сие уничтожит. Тогда Назика воспрянув сказал: «Консул изменяет республике; итак, кто желает помочь законам, тот следуй за мною!» Сказав это, покрыл он голову краем своей одежды и пошел к Капитолию, каждый из последовавших за ним, обвернув руку тогой, теснил тех, кто попадался ему на дороге; никто им не препятствовал по причине важности сих мужей; все бегали от них и друг друга сваливали с ног. Одни с собою несли из дому палицы и палки; другие, хватая обломки и ножки разломанных бегущим народом скамей, шли к Тиберию и поражали стоявших перед ним граждан, которые предавались бегству и были убиваемы. Некто схватил Тиберия за платье, который, спустив с себя тогу и бегая в одном хитоне, споткнулся и упал на кучу падших прежде него людей. Между тем, как он вставал, то Публий Сатурей, один из соправителей его, дал ему первый в голову удар обломком скамьи; второй удар присваивал себе Луций Руф, который гордился своим «достохвальным» делом*. Других граждан убито до трехсот человек; они поражаемы были камнями и поленьями, а железом никто.

С тех пор как в Риме уничтожилась царская власть, первый сей мятеж, как говорят, кончился с кровопролитием и убийством: все другие, хотя бы и нелегкие и отнюдь не по ничтожным причинам возникшие, были прекращаемы взаимным друг другу снисхождением – страхом вельмож к народу и уважением народа к сенату. Казалось, что и тогда Тиберий уступил бы легко, если бы с ним употребили мягкие средства, и что он сделался бы снисходительнее, если бы приступили к нему без убийства и ран, ибо вокруг него было не более трех тысяч человек, но, по-видимому, возмущение против него произведено более гневом и ненавистью к нему богатых, нежели предъявляемыми ими предлогами. Доказательством тому служит то, что мертвое тело его бесчеловечно и беззаконно ими поругано. Они не дали позволения поднять и похоронить ночью тело его просившему о том брату, но вместе с другими мертвыми бросили его в реку. Но ярость и этим одним не ограничилась: они без суда изгоняли из отечества друзей его, а тех, кто попадал им в руки, убивали. В числе их погиб и ритор Диофан. Гая Биллия заперли в ящик, в который впустили ядовитых змей и таким образом умертвили его. Блоссий из Кум был приведен к консулам и допрошен; он объявил, что все сделано им по приказанию Тиберия. При этом Назика спросил его: «А если бы Тиберий велел тебе сжечь Капитолий?» Блоссий сперва противоречил, говоря, что Тиберий бы никогда этого не потребовал. Когда же многие делали ему тот же вопрос, то он отвечал: «Если бы он приказал, то долг мой требовал, чтобы я исполнил его приказание, ибо Тиберий не дал бы такого распоряжения, когда бы оно не было народу полезно». Блоссий избегнул опасности и позже уехал в Азию, к Аристонику, а когда дела Аристоника были проиграны*, то Блоссий умертвил себя.

Сенат, желая приласкать народ в настоящих обстоятельствах, не противился более разделу полей и предложил народу вместо Тиберия избрать распорядителем по этому делу другого. Граждане подачей голосов избрали Публия Красса, родственника Гракха. Дочь его Лициния была супругой Гая Гракха. Хотя Корнелий Непот говорит, что Гай был женат на дочери не Красса, но Брута, который за победы над лузитанцами удостоился триумфа*. Но историки большей частью повествуют о том так, как мы пишем.

Между тем народ был оскорблен убиением Тиберия и явно показывал, что выжидал времени к отмщению; уже и Назике угрожали жалобами перед судом. Сенат, страшась за него, определил без нужды отправить его в Азию, ибо граждане, встречаясь с ним, не скрывали своего к нему негодования, но, пылая злобою, кричали против него везде, где он им попадался, называли его тиранном, нечестивцем, осквернившимся кровью человека неприкосновенного и священного – место в городе самое священное и почтенное. Итак, Назика оставил Италию, хотя был облечен важнейшим первосвященством: он был главный и первый из жрецов. Скитаясь в унынии по разным странам без цели, вскоре кончил дни свои поблизости Пергама. Не должно удивляться тому, что народ римский до такой степени возненавидел Назику, когда рассудим, что и Сципион Африканский, более которого народ никого не любил, едва не лишился народной благосклонности, во-первых, за то, что в Нуманция, известившись о смерти Тиберия, произнес следующий из Гомера стих*:

Так и другой да погибнет, кто сотворит таковые.

Потом, когда Гай и Фульвий спрашивали его в Народном собрании, что думает о смерти Тиберия, то он дал на то ответ, которым изъявлял, что не одобрял его поступков. Это было причиной, что народ с тех пор криком своим прерывал его речь, хотя прежде никогда этого не делал. Сципион, гневом увлеченный, ругал народ. В жизнеописании Сципиона рассказано о том подробнее.

Гай Гракх

Гай Гракх, боясь ли противников или желая возродить против них зависть, не показывался в Народном собрании и вел жизнь уединенную, словно человек, который не только унижен и подавлен в настоящее время, но намеревающийся и впредь отказаться от дел общественных. Это подало повод некоторым говорить, что он не одобрял поступков Тиберия и что отвергает их. Впрочем, он был весьма молод, девятью годами моложе брата своего, который умер, не достигши и тридцати лет. В продолжение времени мало-помалу обнаруживая свойства, чуждые праздности, неги, роскоши и любостяжания, и приготовляя способности свои к красноречию, как крылья к возвышению своему в гражданском управлении, явно показывал, что не останется в покое. Некогда произнеся речь в защиту Веттия, некоего из друзей своих, который был судим, возбудил в народе радостный восторг и исступление и доказал, что другие ораторы в сравнении с ним были не что иное, как дети. Это опять внушило сильнейшим страх; они много говорили, что не надлежало допустить Гая к должности трибуна.

Между тем случайно досталось ему по жребию быть квестором в Сардинии при консуле Оресте*. Это было чрезвычайно приятно неприятелям его и не опечалило Гая. Будучи человек воинственный и образованный в военных делах не менее, как и в судебном, но ужасаясь еще гражданского поприща и трибуны и не будучи в состоянии противиться призывающим его друзьям и народу, он находил удовольствие в том, чтобы удалиться из отечества. Правда, многие того мнения, что он был демагогом, самым необузданным и стремительнее Тиберия в искании благосклонности народной, однако это ложно; напротив того, кажется, что он более по принуждению, нежели по произволу бросился в гражданское поприще. Оратор Цицерон пишет, что Гай избегал всех общественных должностей и решился жить в покое, но что брат его явился ему во сне и сказал: «Почто же ты медлишь,

Гай? Нет способа уйти. Нам обоим предопределена одна жизнь и одна смерть в управлении нашем в пользу народа».

По прибытии своем в Сардинию, Гай подавал всевозможные опыты доблести и даже превосходил других юношей подвигами против неприятелей, справедливостью к подчиненным, уважением и приверженностью к полководцу, а воздержанием, кротостью и трудолюбием он превышал и старших. В случившуюся в Сардинии жестокую и нездоровую зиму полководец требовал с городов одежды для воинов. Жители послали в Рим просить увольнения от этой повинности. Сенат уважил их просьбу и велел полководцу снабдить одеждой воинов каким-либо другим способом. Полководец не знал, что делать; воины страдали; Гай, переезжая из города в город, заставлял жителей по своей доброй воле посылать одежды войску и помогать римлянам. Когда об этом возвещено было в Риме, то сенат, почитая это подготовительным средством к улавливанию народной благосклонности, был приведен в беспокойство. По прибытии в Рим из Ливии от царя Миципсы послов с объявлением, что царь, из дружбы к Гаю Гракху, послал к полководцу в Сардинию пшеницу, то сенат с негодованием выгнал их. Потом определено было отправить в Сардинию на смену войско, а Оресту оставаться тут, полагая, что Гай, по причине своей должности, останется при Оресте. Как скоро Гай о том был уведомлен, то с досадой отплыл из Сардинии и, показавшись в Риме неожиданно*, был за то обвиняем его неприятелями. Да и народу показался поступок неприличным, что квестор оставляет провинцию прежде начальника. Донесено было на него цензорам, Гай просил позволения говорить и до того переменил мысли слушателей, которые под конец были убеждены, что он уехал, претерпев величайшие обиды. Он сказал, что находился на военной службе двенадцать лет, хотя другие служат только десять; что был квестором при полководце три года, хотя законом позволено возвращаться после одного года; что он единственный из всего войска приехал в Сардинию с полным кошельком, а вывез его пустым; и что все другие, опорожнив винные сосуды, с которыми приехали в Сардинию, привезли их назад наполненными золотом и серебром.

После этого взнесены были на него другие жалобы и обвинения. Его винили в том, что он возбуждал к мятежу союзников и что был сообщником открывшегося во Фрегеллах заговора*. Но Гай, уничтожив все подозрения, явился чистым и немедленно решился искать трибунства. Все известнейшие люди явно ему в том противились; при выборе находилось такое число народа, стекшееся в городе из всей Италии, что для многих не доставало домов, и так как Марсово поле не вмещало множества граждан, то они, стоя на кровлях и черепицах, подавали свои голоса.

При всем том власть имущие до такой степени противились народу и до того унизили надежду Гая, что он избран, не первым, как он надеялся, но четвертым. Однако достигнув трибунства*, он вскоре сделался первым из трибунов, как потому, что он в красноречии был сильнее всякого другого, так и потому, что жестокая участь брата его, которую он оплакивал, подавала ему великую смелость. К этому предмету при всяком случае он обращал народ, напоминая ему о происшедшем и приводя в пример праотцов своих, которые объявили войну фалискам за поруганного трибуна своего, по имени Генуций, и Гая Ветурия приговорили к смерти за то, что он не встал перед трибуном, проходившим через форум. «Однако перед вашими глазами, – говорил он, – знатные побивали Тиберия деревянными обломками и влекли с Капитолия через весь город мертвое тело его, дабы бросить его в реку; перед глазами вашими и умерщвляемы были без суда пойманные его приятели, хотя по отечественным обычаям нашим к дверям обвиненного в уголовном преступлении и не являющегося в суд рано поутру приходит трубач и трубою зовет его к суду; и прежде этого судьи не произносят над ним приговора. Вот сколь они были осторожны в своих приговорах».

Этими словами поколебав народ, имея притом голос самый громкий и сильный, он предложил два закона. Первым запрещаемо было лишенному какого-либо начальства от народа искать оное в другой раз. Вторым давалось право народу судить правителя, изгнавшего без суда гражданина. Первый из этих законов явно служил к обесчещению Марка Октавия, которого Тиберий исключил из числа трибунов, другой касался Попилия*, ибо он, будучи претором, изгнал друзей Тиберия. Попилий не предстал перед судом, но убежал из Италии. Что касается до первого закона, то оный уничтожен самим Гаем, который объявил, что он щадит Октавия из уважения к просящей о нем матери своей Корнелии. Народ уважил сию причину и согласился на предложение Гая, почитая Корнелию не менее ради детей ее, нежеди ради отца. Впоследствии воздвигнут был ей медный кумир с надписью: «Корнелия, мать Гракхов». Упоминаются и слова Гая касательно матери своей, весьма колкие и площадные, сказанные одному из своих противников. «Ты, – сказал он, – хулишь Корнелию, родившую Тиберия?» Поскольку же сей человек был известен своею развратною жизнью, то Гай продолжал: «Что подает тебе смелость сравнивать себя с нею? Разве ты родил подобно ей? Однако всем римлянам известно, что она долее спит без мужа, нежели ты…» Такова была ядовитость речей его. Из того, что им писано, можно собрать многие этому подобные черты.

Из тех законов, которые он предложил в угождение народу и для уменьшения власти сената, один касался заведения поселений и раздачи бедным общественной земли; другой касался военных: он предписывал давать военнослужащему одежду из общества, не вычитая за нее из жалованья ничего, и не принимать в военную службу человека моложе семнадцати лет; третий касался союзников: все италийцы получали равное с римскими гражданами право; четвертым определено было, чтобы пшено продавалось бедным за сходнейшую цену*; пятый касался постановления судей: этим законом чрезвычайно уменьшил силу сенаторов, ибо они одни судили тяжбы и потому были страшны всадникам и народу. Гай присоединил к тремстам человек, из которых суды состояли, такое же число всадников и, таким образом, тяжбы решаемы были обще шестьюстами человек*.

При введении этого закона он употреблял чрезвычайное старание и употребил при том следующее средство: до него бывшие демагоги говорили народу речь, обратясь лицом к сенату и к так называемому Комитию; Гай первый обратился в другую сторону, лицом к форуму, и в таком положении говорил народу*. С того времени все следовали его примеру – и таким образом этим малым уклонением и переменою положения он произвел весьма важный переворот и отчасти преобразил правление из аристократического в демократическое, показывая тем, что говорящий должен обращать внимание на народ, а не на сенат.

Когда же народ не только принял закон этот, но дал Гаю власть избрать судей из числа всадников, то сила его сделалась некоторым образом монархической. Сам сенат принимал его советы, ибо он всегда советовал ему то, что было сообразно с достоинством сената. Так, например, закон, предложенный им касательно пшеницы, присланной пропретором Фабием из Иберии, был самый кроткий и похвальный. Гай убедил сенат продать хлеб, а деньги возвратить городам и выговорить Фабию за то, что делает власть республики тягостной и несносной тамошним жителям. Этим поступком он приобрел в провинциях великую славу и любовь.

Он определил еще выслать из Рима колонии для населения городов, исправить дороги и построить житницы. Во всех этих предприятиях он принимал на себя начальство и распоряжение; нисколько не утомляясь от стольких важных дел, все производилось с удивительною скоростью и старанием, как будто бы он одним только занимался. Самые враги, которые его боялись и ненавидели, были изумлены его деятельностью и скорым исполнением всех дел. Народ приходил в удивление, видя его окруженным множеством подрядчиков, художников, посланников, государственных людей, воинов и ученых. Обходясь со всеми свободно и приятно, сохраняя важность в самом снисхождении и поступая с каждым из них так, как было прилично, он тем изобличил в злобной клевете тех, кто называл его страшным, надменным и самовластным. Он обладал искусством угождать и приобретать любовь обхождением и поступками своими более, нежели речами, произносимыми на трибуне.

Более всего занялся он исправлением дорог, приложив старание, чтобы в них польза была соединена с приятностью и красотой. Дороги проводимы были прямые по местам твердым, устилаемы обтесанным камнем и утверждались насыпным песком. Лощины, которые пересекались рытвинами и протоками, были засыпаемы и соединяемы мостами; между тем возвышения с обеих сторон были сравниваемы и принимали ровный и приятный вид. Сверх того, он измерил все дороги милями – каждая миля содержит восемь стадиев без малого, – и поставил каменные столбы для показания расстояний. По обеим сторонам дороги поставил еще другие камни, менее одни от других отстоящие, дабы путешествующие верхом могли удобнее влезать на лошадей, не нуждаясь в подставке или посторонней помощи.

За эти дела народ превозносил его и был в готовности доказать свою благодарность. Гай некогда в речи к народу сказал, что он будет просить граждан об одной милости, и если оной достигнет, то почтет ее выше всего, а если нет, то нимало не будет на них жаловаться. Эти слова заставили думать, что он будет искать консульства и трибунства. Когда наступили выборы консульские, и все были в беспокойстве, то показался он на Поле, сопровождая Гая Фанния, и вместе со своими друзьями старался об избрании его в консулы. Это придало Фаннию великий перевес, он был избран консулом, а Гай в другой раз трибуном; он не искал и не просил этого достоинства, но народ избрал его по своей к нему благосклонности.

Между тем видя, что сенат явно враждовал против него и что приверженность к нему Фанния охладела, он вновь привязал к себе народ новыми законами, предлагая послать поселения в Тарент и в Капую и уделяя латинянам право римского гражданства. Сенат, боясь, чтобы сила его не сделалась совершенно непреоборимою, прибегнул, для отвращения от него народа, к новому и необыкновенному способу: он старался взаимно льстить и угождать народу вопреки своей пользы.

В числе трибунов был некто Ливий Друз, человек, который родом и воспитанием не был ниже никакого римлянина; сверх того красноречием и богатством мог сравняться с теми, кто наиболее был силен и уважаем за эти преимущества. К этому-то Друзу обратились тогда знаменитейшие граждане; они уговаривали его действовать против Гая и соединиться с ними против него, не употребляя насилия и не противореча желанию народа, но ведя себя так, чтобы ему было приятно, и угождая ему и в тех случаях, в которых было бы приличнее изъявлять негодование.

Ливий, предоставив ради этой цели сенату всю власть своего трибунства, предложил законы, которые не имели целью ни пользы, ни чести республики и единственно для того, чтобы превзойти Гая в угождении и ласкательстве народу, как бы в представлении комедии. Этим поступком сенат явно обнаружил, что не сердился на распоряжения Гая, но хотел лишь всеми мерами низвергнуть его или унизить. За то, что Гай определил завести две колонии и назначил в оные лучших граждан, они винили его в развращении народа, а между тем, когда Ливий учредил двенадцать колоний и в каждую посылал по три тысячи бедных, то они ему содействовали. За то, что Гай уделял землю бедным, с тем, чтобы каждый из них платил в казну оброк, они его ненавидели как ласкателя народного, а Ливий, освобождавший от этого оброка получивших землю, нравился им. Один оскорблял их тем, что дал латинянам равные с римлянами права; когда же другой предложил народу, чтобы и в походе не было позволено бить палками никого из латинян, то они поддержали этот закон. Сам Ливий в речах своих к народу всегда уверял, что предлагаемые им законы угодны сенату, пекущемуся о пользе народа – и это была единственная польза, которую произвел своими поступками, ибо народ сделался благосклоннее к сенату, хотя он прежде подозревал и ненавидел знаменитейших мужей. Ливий укротил и смягчил это злопамятство и неудовольствие, ибо народ уверился, что он по воле и согласию сильных старается ему нравиться и угождать.

Народ чрезвычайно полагался на приверженность и правосудие Друза, ибо в предлагаемых законах, казалось, не думал он о себе и о своих выгодах. Основателями поселений выслал он других и совсем не касался управления денег, между тем как Гай всегда принимал на себя все важнейшие дела. Когда же Рубрий, один из трибунов, предложил заселить Карфаген, разрушенный Сципионом, Гай, которому досталось по жребию привести это в исполнение, отплыл в Ливию для заселения означенного города, то Друз, пользуясь его отсутствием и действуя уже сильнее против него, старался произвести к себе благосклонность народа и привязать его к себе, употребляя на то клеветы, рассеваемые на Фульвия. Этот Фульвий был другом Гая, избранный ему в товарищи в деле о разделе земель. Он был человек беспокойный, явно ненавидимый сенатом, подозреваемый и другими гражданами, ибо, казалось, он возмущал союзников и подстрекал тайно италийцев к отпадению от римлян. Эти подозрения не были доказаны и обнаружены; однако сам Фульвий придал им вероподобие, будучи человек дурных и немиролюбивых правил. Обстоятельство это стало причиной падения Гая; на него обратилась вся ненависть, которую имели к Фульвию, и когда Сципион Африканский, без всякой явной причины, умер скоропостижно и на теле его были найдены знаки побоев и насилия – как сказано в его жизнеописании, – то обвинения большей частью падали на Фульвия, который был врагом Сципиону и в тот самый день поносил его на трибуне. Некоторое подозрение коснулось и Гая, ибо хотя с первейшим и величайшим из римлян поступлено было столь злодейским образом, однако дело осталось без наказания и не было сделано никаких исследований. Народ этому воспротивился и уничтожил суд, страшась, чтобы Гай при разборе дела не был изобличен в участии. Но это случилось несколько раньше.

Гай, занимаясь в Ливии заселением Карфагена, который назвал он Юнонией, то есть Городом Геры, встретил, как говорят, многие препятствия от богов. Древко первого знамени, которое ветер вырывал из рук знаменосца, удержавшего его с великим усилием, было изломано. Вихрь также рассеял и жертвы, лежащие на жертвенниках, и разбросал их далее знаков, которые показывали городскую черту; самые знаки эти вырвали волки и понесли далеко. Несмотря на то, Гай устроил и привел в порядок все дела в течение семидесяти дней и возвратился в Рим, получив известие, что Друз притеснял Фульвия и что обстоятельства требовали его присутствия.

Луций Опимий, человек, приверженный к олигархии и сильный в сенате, искал в прежний год консульства, но не имел в том успеха, ибо Гай представил народу Фанния и тем уничтожил его старания. Но в теперешнее время, при содействии многих приверженцев его, не было сомнения, что он достигнет консульства и что, достигши оного, низвергнет Гая, сила которого некоторым образом начинала увядать. Народ был пресыщен подобным управлением, ибо много уже было таких, которые искали его благосклонности, между тем как сенат поневоле им уступал.

Гай, по возвращении своем, во-первых, переселился с Палатинского холма в ту часть города, что лежала ниже форума, как более простонародную, где жили большей частью бедные и простые граждане; после того предложил остальные законы, дабы утвердить оные голосами народа. Чернь стекалась со всех сторон Италии; сенат склонил консула Фанния изгнать из города всех тех, кто не был настоящим римляном. Когда сделалось известным необыкновенное и странное приказание никому из союзников и друзей римского народа не появляться в Риме в те дни*, то Гай со своей стороны издал указ, в котором порицал консула и обещал союзникам оказать помощь, если они останутся в городе. Впрочем, он не исполнил своего обещания, но увидя одного из своих знакомых, с которым связан узами гостеприимства, влекомым ликторами Фанния, он прошел мимо и не защитил его – боясь ли обнаружить уменьшающуюся силу свою, или не желая, как сам говорил, подать своим неприятелям провод к драке и бою, как они того искали.

Он навлек на себя гнев своих товарищей по следующей причине. Народу надлежало смотреть на площади сражение гладиаторов. Многие из правителей построили вокруг форума места для смотрения и отдавали оные в наем. Гай велел им снять оные, дабы бедные граждане могли смотреть даром; однако никто не повиновался. Гай, дождавшись ночи накануне зрелищ, собрал всех работников, бывших у него, сломал эти места и на другой день показал народу место упраздненным. Он явил себя через то народу человеком твердым, но соправителей своих оскорбил наглым и насильственным поступком. Это было причиной, что он не получил третьего трибунства; в пользу его было подано много голосов, но соправители лживо и коварно обнародовали имена избранных, хотя, впрочем, это подлежит сомнению. Гай не перенес равнодушно неудачи, и когда неприятели его над ним смеялись, то, говорят, он сказал им следующие слишком дерзкие слова, что их смех сардонический*, и что они не понимают, какой мрак навело на них его управление.

По избрании в консулы Опимия неприятели Гая уничтожили многие из введенных им законов и хотели переменить сделанное им о Карфагене распоряжение. Они тем раздражали его, дабы найти случай умертвить его, когда бы он подал им к тому повод. Гай несколько времени терпел, но будучи подстрекаем своими приятелями, а особенно Фульвием, он решился опять собрать своих приверженцев для сопротивления консулу. Говорят, что содействовала ему его мать, которая нанимала тайно людей в других областях и посылала их в Рим, переодетых женщинами, о чем упоминается загадочно в письмах к сыну ее, но другие уверяют, что все эти поступки были ей весьма неприятны.

В тот день, в который Опимий хотел уничтожить законы, обе стороны заранее заняли Капитолий. По принесении консулом жертвы некто из его ликторов по имени Квинт Антиллий, неся внутренность жертвы к той стороне, где стояли Фульвиевы сообщники, сказал им: «Дайте место добрым, вы дурные граждане!» Некоторые говорят, что с этими словами обнаружил руку и показал им ее в неблагопристойном виде, поругаясь над ними. Антиллий был убит на месте, пораженный большими стилями, которые, говорят, на то и были сделаны. Это убийство привело народ в смущение, но в предводителях произвело противное действие. Гай досадовал и делал укоризны своим за то, что они подали тем повод к жалобе неприятелям своим, которые того и желали. Опимий, напротив того, как бы получил уже повод, был тем весьма доволен и поощрял народ к отмщению.

Случившийся сильный дождь принудил граждан разойтись. На рассвете следующего дня консул собрал сенат и занимался делами; между тем несколько человек, положив на одр нагой труп Антиллия, несли нарочно его через форум мимо сената с плачем и рыданием. Хотя Опимий знал то, что происходило, однако притворялся, что был тем удивлен. Сами сенаторы вышли к ним, а когда одр положен был на землю, то оказывали великое сострадание, как бы над великим и ужасным бедствием. Большая часть народа чувствовала ненависть и ужас к этим олигархам за то, что сами, умертвив на Капитолии Тиберия Гракха, бывшего трибуном, бросили труп его в реку, между тем как Антилий, ликтор, может быть, несправедливо пострадавший, но сам бывший виновником своего несчастья, лежит на площади, окруженный римским сенатом, оплакивающим его и как бы с почестью выносящим наемного человека, дабы тем удобнее умертвить единственного гражданина, пекущегося о пользе народной.

Сенаторы, возвратившись в сенат, приказали консулу Опимию спасать республику, как он может, и низложить тираннов*. Консул велел наперед сенаторам приняться за оружие и каждому всаднику приказал поутру принести с собою двух вооруженных служителей. Фульвий также приготовлялся и собирал людей. Гай, уходя с форума, стал перед изображением отца своего, долго на него смотрел пристально, не сказав ничего, заплакал, вздохнул и удалился. Народ, увидев это, был тронут жалостью к Гаю; граждане укоряли себя, как людей робких, предающих этого человека, они пришли к его дому и провели ночь у его дверей, но не в таком виде, в каком были те, кто стерег Фульвия. Эти провели ночь в рукоплесканиях и восклицаниях, предавались питью, хвастали, следуя примеру Фульвия, который первый напился пьян, говорил и поступал весьма дерзко и неприлично летам своим. Напротив того, те, кто находился при Гае, были спокойны, как бы при общем бедствии отечества, и заботясь о будущем, караулили и отдыхали по очереди.

На рассвете дня с трудом они разбудили спящего от пьянства Фульвия, вооружились бывшими в его доме оружиями, которые он отнял у галлов, победивши их во время своего консульства, и с великими угрозами и криком спешили занять холм Авентинский. Но Гай не захотел вооружиться, он вышел в тоге, как бы хотел идти на площадь, опоясавшись малым кинжалом. При самом выходе из дома жена его бросилась пред ним и, обняв одной рукою его, другой сына, говорила ему: «Не к трибуне отпускаю тебя, Гай, как народного трибуна и законодателя, как прежде; не к славной войне тебя отпускаю, дабы подвергнувшись общей всем участи, по крайней мере, оставил ты мне почтенную причину сетования, – ты подвергаешь себя ударам Тибериевых убийц; похвально, что ты безоружен, дабы лучше претерпеть, нежели причинить что-либо худое. Но ты погибнешь без всякой для общества пользы. Дурная сторона уже преобладает; насилием, мечом решаются уже суды. Когда бы брат твой пал под Нуманцией, то мертвое тело его было бы нам выдано неприятелем, а ныне, может быть, и я должна буду обратить свои моления к какой-либо реке, к какому-либо морю, дабы узнать, где твое тело сокрыто. На каких богов, на какие законы можно уже полагаться после погибели Тиберия?» Так Лициния рыдала. Гай, освободившись тихо от руки ее, шел с друзьями своими в безмолвии; она хотела взять его за платье, но упала на пол и долго лежала безгласна, пока служители подняли ее бесчувственную и понесли к брату ее, Крассу.

Как скоро все соединились вместе, Фульвий, убежденный Гаем, послал на форум младшего из детей своих с жезлом глашатая. Юноша был прекрасен собою; он предстал с приличием и стыдливостью и со слезами на глазах обратился со словами примирения к консулу и сенату. Присутствующие большей частью были склонны к вступлению в переговоры, но Опимий объявил, что им не надлежало склонять сенат к примирению посредством вестников, но самим явиться в суд, как преступным гражданам, предать себя и таким образом укротить гнев сената. Он велел юноше или не приходить более, или возвратиться с требуемым ответом. Гай хотел, как говорят, идти и оправдаться перед сенатом, но другие не были на то согласны. Фульвий послал опять сына своего с такими же предложениями. Но Опимий, спеша вступить в бой, поймал тотчас юношу и отдал под стражу и в то же время наступал на Фульвия с многочисленной пехотой и критскими стрелками, которые, в особенности поражая и раня сообщников Фульвия, привели их в расстройство.

Они предались бегству; Фульвий убежал в старую и оставленную баню, но вскоре был найден и умерщвлен вместе со старшим сыном своим. Никто не видал, чтобы Гай сражался; он негодовал на происходившее и удалился в храм Дианы. Здесь хотел он умертвить себя, но был удержан вернейшими своими приятелями Помпонием и Лицинием. Они, находясь при нем, отняли у него нож и побудили его бежать. Тогда он, говорят, преклонив колено и воздев руки к богине, проклял народ римский, моля, чтобы в возмездие за его неблагодарность и предательство он никогда не перестал рабствовать. В самом деле, когда объявлено было всепрощение, то большая часть народа переменила мысли в сторону врагов Гракхов.

Между тем Гай предавался бегству; враги его наступали; и настигли его на деревянном мосту*. Двое из приятелей его побудили его идти далее, сами остановили преследователей и, сражаясь перед мостом, никого не пропускали; они были убиты. Вместе с Гаем бежал один служитель по имени Филократ. Все, как бы наперебой, призывали их бежать быстрее, но никто не помогал; никто не дал Гаю коня, которого он просил. Уже преследователи были весьма близко, он успел не многим прежде убежать в священную рощу Эриний*; здесь Филократ поразил и умертвил его, а за ним и себя. Но некоторые говорят, что оба они пойманы живыми, что служитель обнял своего господина и что никто не мог поразить Гая прежде, нежели Филократ не пал под многими ударами. Голову Гая отрубил и нес один гражданин, но она была отнята у него неким Септумулеем, другом Опимия. До начала битвы обещано было тому, кто принесет головы Гая и Фульвия, равновесное количество золота. Голова Гая была принесена Опимию Септумулеем, воткнутая на копье; принесены были весы, на которые была поставлена и потянула семнадцать фунтов и две трети, ибо Септумулей и в этом оказал себя нечестивым и мерзостным человеком: он вынул мозг из головы и влил в нее растопленный свинец. Те, кто принес голову Фульвия, не получили ничего, ибо были из простолюдин. Тела как его, так и других были брошены в реку; число убитых простиралось до трех тысяч человек. Имения их отобраны в народную казну, женам их запрещено сетовать. Лицинию, жену Гая, лишили приданого. Поступок их с младшим сыном Фульвия был самый свирепый: он не поднял руки ни против кого, не был в числе сражавшихся, но до начала сражения пришел к ним с мирными предложениями; он был ими пойман и после сражения умерщвлен. Впрочем, более этого и других деяний своих Опимий огорчил народ тем, что построил храм Единомыслия; казалось, он гордился и величался и некоторым образом торжествовал над убиением такого множества граждан. По этой причине ночью, под надписью храма, некоторые прибавили следующий стих:

Дело безмыслия, храм творит единомыслия.

Таким образом сей Опимий первый, будучи консулом, действовал с властью диктаторской и предал смерти без суда сверх трех тысяч граждан, Гая Гракха и Фульвия Флакка, из которых последний удостоился консульства и триумфа, первый же превышал всех сверстников своих доблестью и славою. Опимий не воздержался и от похищения денег*. Будучи отправлен посланником к Югурте, царю нумидийскому, он был им подкуплен. Изобличенный в постыднейшем дароприятии, он состарился в бесчестии, ненавидимый и поругаемый народом, который в этом случае был усмирен и унижен, но вскоре после того явил, какую любовь и приверженность имел к Гракхам. Он сделал им кумиры, поставил на том месте и освятил места, на которых они были умерщвлены, принося им все произведения годовых времен. Многие им ежедневно приносили жертвы и поклонялись им, как бы приходили к храму богов.

Корнелия, говорят, перенесла это несчастье с великим духом и твердостью. О священных местах, на которых дети ее были побиты, она говорила: «Мои дети имеют достойные себя гробницы». Она провела жизнь близ Мизен*, нимало не переменив обыкновенного образа жизни; у нее было много друзей, и по склонности своей к гостеприимству она держала хороший стол. При ней всегда находились греки и ученые; все цари принимали от нее и посылали к ней подарки. Повествуя деяния и образ жизни отца своего Сципиона Африканского тем, кто приходил к ней и пребывал у нее, она услаждала их, но возбуждала к себе удивление, когда без слез и без изъявления горести рассказывала о бедствиях детей своих, как о некоторых происшествиях прежних времен. По этой причине казалось многим, что от старости и великих бедствий она лишилась ума и сделалась бесчувственна – но те поистине бесчувственны, которые не знают, что великий дух, благородное происхождение и хорошее воспитание много способствуют к перенесению печалей; и что счастье нередко одерживает верх над доблестью, остерегающегося впасть в бедствия, но что оно в самых бедствиях не отнимает у нее твердости к перенесению их с благоразумием.

Сравнение Агиса и Клеомена с Тиберием и Гаем Гракхами

Приведя к концу и это повествование, остается сравнить одних с другими и рассмотреть их жизни.

Касательно Гракхов даже те, кто за все их хулил и ненавидел, не осмелились сказать, чтобы они не были более всех римлян одарены лучшими способностями к приобретению добродетели, и чтобы они не получили отличного воспитания и образования. Агис и Клеомен свойствами своими кажутся сильнее Гракхов; они не получили надлежащего образования, но были воспитаны в таких нравах и в таком образе жизни, от которых гораздо прежде развратилось не одно поколение; несмотря на то, сами они явили себя наставниками другим в простоте и воздержании. Гракхи в то время, когда величие Рима было во всем блеске своем, когда существовало рвение к похвальным делам, стыдились оставить добродетель, как бы по наследству от их отцов и прародителей им переданную. Другие хотя происходили от родителей, которые шли противной им стезею; хотя приняли отечество в дурном и болезнующем состоянии, однако тем нимало не охладели в стремлении своем к добру. Бескорыстие Гракхов, равнодушие их к деньгам оказываются тем, что они среди власти и управления республикой сохранили себя чистыми от несправедливых стяжаний. Что касается до Агиса, то он изъявил бы негодование, когда бы похвалили его за то, что ничего не принял чужого, ибо он согражданам уступил собственное свое имение, состоявшее из шестисот талантов наличными деньгами, исключая других стяжаний. Сколь постыдным почел бы несправедливое приобретение тот, кто считал любостяжанием иметь более других, хотя и справедливым образом?

Что касается до предприимчивости и смелости в переменах, ими производимых, то величием своим далеко два лакедемонянина превосходили двух римлян. Эти занимались в своем управлении исправлением дорог, населением городов; самые дерзкие их предприятия состояли в том, что Тиберий хотел вновь разделить общественные земли, а Гай смешать суды и придать к числу судей триста человек из сословия всадников. Но Агис и Клеомен в преднамереваемых им переменах, думая, что исцелять и отсекать поврежденные члены помалу и по частям значило то же, что отсекать головы гидре, как говорит Платон, произвели в делах тот переворот, который мог сразу переделать общество и избавить его от всех зол. Может быть, справедливее сказать, что они уничтожили тот переворот, который все бедствия возродил, что устроили республику и привели ее в первоначальное ее состояние.

Можно заметить и то, что важнейшие римляне противились деяниям Гракхов, но предприятия Агиса, приведенные к концу Клеоменом, имели своим прекраснейшим и славнейшим образцом отечественные о воздержании и равенстве ретры, одни, утвержденные Ликургом, а другие – Аполлоном. Важнее всего то, что управлением Гракхов могущество Рима нисколько не возвысилось, тогда как деяния Клеомена в краткое время дали Греции возможность увидеть Спарту господствующей над Пелопоннесом и борющейся с сильнейшими тогдашнего времени народами за верховное владычество. Цель борьбы ее была освобождение Греции от иллирийских и галатских оружий и возвращение ее под управление потомков Геракла.

Мне кажется, что и кончина этих людей обнаруживает различие их добродетелей. Гракхи погибли, сражаясь со своими гражданами и предавшись бегству. Агис умер почти по своей воле, дабы никто из граждан не был умерщвлен. Клеомен, обруганный и оскорбленный, хотя решился отомстить за себя, но как обстоятельства того ему не позволили, то умертвил сам себя бестрепетно.

Взирая на дела их с иной стороны, мы открываем, что Агис не успел оказать никакого военного подвига, но был наперед умерщвлен. Многим же и славным победам Клеомена можно противоположить Тиберием возобновленные стены Карфагена – дело немаловажное, – примирение заключенного им при Нуманции; он спас двадцать тысяч римских воинов, которые не имели другой к спасению надежды. Гай и здесь, и в Сардинии оказал в походах великую храбрость. Из этого можно заключить, что они оба сравнились бы с первыми римскими полководцами, когда бы не погибли прежде времени.

Что касается до управления гражданского, Агис, кажется, действовал слабее и, будучи Агесилаем обманут, не сдержал данного гражданам слова о новом разделе земли. Вообще он не из робости и слабости не исполнил того, что предпринял и чего обещал гражданам; напротив того, Клеомен приступил к перемене правления с большей смелостью и насилием. Он умертвил эфоров беззаконно, хотя, преобладая оружием, легко было ему их преклонить на свою сторону или изгнать из Спарты, откуда он действительно изгнал немалое число других граждан. Без крайней нужды употреблять железо не есть дело ни врачевания, ни политики, но доказательство малого искусства и в том и в другом; притом в последнем, сверх жестокости, открывает и несправедливость. Ни один из Гракхов не начинал междоусобного кровопролития. Гай, как говорят, и поражаемый не обратился к обороне. Хотя в военных делах был мужествен и горяч, но в мятеже явил себя совершенно недеятельным. Он вышел из дому безоружным, когда началось сражение, удалился и вообще показал, что он больше заботился о том, чтобы не причинять никому зла, нежели, чтобы самому не пострадать. Итак, бегство и того и другого должно почитать знаком не робости, но заботливости о других, ибо надлежало или уступить наступающим, или, оставаясь на месте, защищаться и действовать для того, чтобы не пострадать.

Самый большой упрек, который можно сделать Тиберию, есть тот, что он исключил из числа трибунов своего товарища, а Гаю – что искал вторично трибунства. Смерть Антиллия несправедливо и ложно приписывали Гаю: он погиб против желания Гая и к великому его неудовольствию. Оставя и не упоминая об убиении эфоров, можно заметить, что Клеомен освободил рабов и царствовал в самом деле один, и лишь на словах вдвоем, сделав участником власти брата своего Евклида, происходящего из одного дома; склонился приехать к нему из Мессены и был умерщвлен, но Клеомен, не показав виновников его смерти, утвердил тем подозрение, что сам был тому виной. Напротив того, Ликург, которому, казалось, он подражал, уступил по своей воле царство сыну брата своего Хариллу, но боясь, чтобы по случаю дитя не умерло и на него не пало бы подозрение в его смерти, он долго странствовал вне отечества и в Спарту возвратился только тогда, когда у

Харилла родился наследник престола. Впрочем, и среди греков нет другого, который бы сравнился с Ликургом.

То, что в управлении Клеомена видны великие несправедливости и дерзкие перемены, о том уже мною замечено. Те, кто осуждает нрав двух спартанцев, обвиняют Клеомена в том, что он с самого начала был склонен к самовластию и к войне. Что касается Гракхов, то и ненавидящие их не могли их винить ни в чем более, как в безмерном честолюбии, но признавались, что Гракхи, против свойств своих, воспаленные гневом в борьбе со своими противниками, предали наконец свое управление произволу слепого случая, как бы дуновениям ветра, ибо что касается до первого предмета их управления, может ли быть что-либо похвальнее и справедливее оного, когда бы богатые насильственно и самовластно не предприняли уничтожить закон и не довели до необходимости одного страшиться за себя, другого мстить за брата, умерщвленного без суда, без приговора правителей?

Итак, из всего сказанного всякий может видеть существующие между ними разности. Если же должно мне сказать свое мнение о каждом из них, то я полагаю, что Тиберий превышал всех добродетелью; что молодой Агис менее всех проступился, и что Гай немало должен уступить Клеомену в смелости и деятельности.

Деметрий и Антоний