Деметрий
Кто первый понял, что искусство и чувства наши между собою сходны, тот, по моему мнению, весьма хорошо постиг в отношении их суждения, тех и других силу, посредством которой могут оные познавать вещи противоположные. Но на этом, однако, сходство заканчивается; они разнствуют между собой в рассуждении цели, к которой относится то, о чем судят. Чувства столь же мало созданы для различения как белого, так и черного; как сладкого, так и горького; как мягкого и уступающего, так жестокого и противодействующего; но дело их состоит в том, чтобы прийти в движение от всех встречающихся им предметов и передать разуму все то, что производит на них впечатление. Искусства, соединяясь с разумом для избрания и отклонения того, что им чуждо, смотрят на первое преимущество и с великим тщанием, на другое – случайно и только для предохранения себя. Так, например, врачебное искусство взирает на болезнь, а музыка – на разногласие, для произведения противоположного. Напротив того, искусства, самые совершенные, каковы суть: воздержание, правосудие, благоразумие, которые должны судить не только о похвальном, справедливом и полезном, но и о вредном, постыдном и несправедливом, не могут хвалить того незлобия, которое гордится лишь неопытностью в дурном, не почитают его глупостью и незнанием того, что преимущественно знать нужно человеку, который хочет жить правильно и благоразумно.
Древние спартанцы принуждали илотов в праздники пить много вина; потом, приводя их на пиршества, показывали молодым людям следствия пьянства. Что до меня касается, то я думаю, что исправление одних людей, соединенное с развращением других, есть дело, противное человеколюбию и политике; но почитаю небесполезным ввести в жизнеописания одну или две пары людей, которые во власти и в великих делах сделались известны своими пороками и употребили во зло свою силу. Намерение мое не то, чтобы испестрить этим свое сочинение лишь к удовольствию и препровождению времени читателей: я подражаю фиванцу Исмению, который, показывая ученикам своим и тех, кто хорошо играл на флейте, и тех, кто играл дурно, говаривал им: «Так должно играть» или: «Так играть не должно». Антигенид также думал, что молодые люди с большим удовольствием будут слушать хороших флейтистов, когда научатся узнавать дурных, – и мы, по моему мнению, будем ревностнейшими созерцателями и подражателями жизни добродетельных мужей, если не останемся несведущи в жизни дурных и всеми порицаемых.
Итак, эта книга должна содержать жизнеописание Деметрия Полиоркета и императора Антония, мужей, которые собою утвердили мнение Платона, что великие натуры производят великие пороки, равно как и великие добродетели. Оба были равно склонны к питью, любви, войне; были щедры, пышны, надменны; подобные же сходства открываем и в судьбе их. Не только в продолжение жизни своей они имели великие успехи и великие неудачи, много приобрели и много потеряли, внезапно впадали в несчастья и неожиданно опять восставали из них; но и кончили жизнь свою одинаково: один, попав в руки неприятелю, другой – будучи весьма близок к тому, чтобы подвергнуться той же участи.
У Антигона от жены Стратоники, дочери Коррага, было двое сыновей; одного назвал Деметрием, в честь брата, другого Филиппом, в честь отца. Так о том свидетельствует большая часть историков; некоторые уверяют, что Деметрий был не сыном, но племянником Антигона, и что в младенчестве он лишился отца, а так как Антигон женился вскоре на его матери, то он был почитаем его сыном. Филипп, который был немногими годами моложе Деметрия, умер еще в молодости.
Деметрий был несколько ниже отца своего, хотя тот был велик ростом. Красота его лица была удивительна и чрезвычайна, ни один из живописцев не выразил ее в совершенстве. На лице его соединялись приятность и важность, суровость и любезность; с молодостью смешана была некоторая героическая наружность и царская сановитость, которую представить было весьма трудно; равным образом и свойства его были таковы, что пленяли и ужасали людей. Будучи самого приятного обхождения, в питье, неге и пиршествах самым роскошным из царей, в действиях обнаруживал величайшую деятельность, твердость и постоянство. По этой причине он ставил себе в образец Диониса, который более всех богов был весьма искусен вести войну, переходил скоро из войны в мир и легко склонялся к веселью и удовольствию.
Деметрий был чрезвычайно отцелюбив, а изъявляемым к матери уважением доказывал он, что чтил и отца своего более по истинной любви, нежели из лести к его могуществу. Говорят, что Деметрий пришел некогда прямо с охоты к отцу своему, который принимал посланников, он приблизился к нему, поцеловал его и сел подле него, держа между тем в руке охотничий дротик. Когда посланники, получив ответ, уже удалялись, то Антигон громким голосом сказал им: «Возвестите вашему господину и о том, что мы так согласны между собою». Он почитал некоторым утверждением царской власти и доказательством могущества согласие и доверие к сыну. До какой же степени власть замкнута и до того исполнена недоверчивости и неблагорасположения, что величайший и старейший из Александровых наследников радуется тому, что не боится своего сына, но допускает его к себе тогда, когда он стоит подле него с дротиком! В самом деле, один сей дом, на протяжении многих поколений, был чист от подобных бедствий. Можно сказать, что из потомков Антигона один только Филипп* умертвил своего сына. Между тем почти все другие поколения представляют нам убиение многих детей, матерей, жен. Умерщвлять братьев своих – подобно как геометры выдвигают некоторые условия – почиталось неким обыкновенным требованием, позволительным царям для их безопасности.
То, что Деметрий был от природы человеколюбив и привержен к друзьям своим, тому можно представить следующий пример. Митридат, сын Ариобарзана*, был по причине сверстничества близким приятелем Деметрия и искал благосклонности Антигона; он не был и не казался дурным человеком. Но по некоторому сновидению Антигон возымел к нему подозрение: ему казалось, что он шел по пространнойё прекрасной равнине и сеял опилки золотые; из них сперва возникла золотая жатва, но когда он вскоре возвратился туда, то не нашел ничего более, кроме срубленной соломы. Он печалился и беспокоился о том, как показалось ему, что кто-то говорил, будто бы Митридат отправился в Эвксинский Понт для уборки золотой жатвы. Это видение смутило Антигона; он сообщил о том своему сыну, заклявши его никому о том не рассказывать и дав знать о своем намерении непременно убить Митридата. Деметрий весьма был огорчен сею вестью, и когда молодой приятель его пришел к нему по обыкновению для препровождения с ним времени, то Деметрий, будучи связан клятвой, не осмелился ему ничего сказать, ни обнаружить дело голосом; но отведя его несколько в сторону от друзей своих и будучи с ним наедине, писал на земле острием копья следующие слова: «Беги, Митридат!» Митридат понял, что это значило, и ночью убежал в Каппадокию. Вскоре судьба совершила наяву сон, виденный Антигоном. Митридат завладел обширной и богатой областью и был родоначальником понтийских царей, которые прекращены были римлянами в восьмом от него колене. Вот примеры природной любви к кротости и правосудию.
Как среди стихий Эмпедокла*, по причине вражды и дружбы их, существует некоторый раздор и война, в особенности между теми, что бывают близко одни от других и касаются друг друга, так беспрерывно продолжавшаяся между всеми наследниками Александра война становилась между некоторыми из них явственнее от прикосновения мест и обстоятельств и тем больше воспламенялась. В таком отношении тогда находился Антигон к Птолемею. Первый имел пребывание во Фригии. Узнав, что Птолемей переправился с Кипра в Сирию, разорял и покорял города либо склонял их к измене, он послал против него сына своего Деметрия, которому тогда было от роду двадцать два года, и в первый раз получил в важных обстоятельствах верховное начальство над войском. Неопытный молодой человек, вступив в бой с полководцем Александровой палестры, который сам дал многие великие сражения, был побежден при городе Газы, потерял восемь тысяч пленных и пять тысяч убитыми. Он лишился шатра своего, казны и вообще всего обоза. Но Птолемей все это отослал к нему обратно, вместе с друзьями его, с кротким и благородным объявлением, что им должно воевать не за все вместе, но за славу и верховное владычество. Деметрий принял вещи и молился богам не быть долгое время должником Птолемею в этом одолжении, но вскоре заплатить ему тем же. Как свойственно молодому человеку, он не потерял духа, будучи низложен в начале своих предприятий, но подобно опытному и разумному полководцу, испытавшему в жизни своей многие повороты судьбы, старался он о собирании войска и заготовке оружий. Он держал в повиновении города и учил собирающееся войско.
Антигон, получив известие о поражении, сказал: «Птолемей теперь победил безбородых юношей, но скоро будет иметь дело с мужами». Дабы не унизить и не угнести духа сына своего, он не противился ему, когда он просил позволения еще сразиться, но дал на то свое согласие. Спустя немного времени Килл, полководец Птолемея, прибыл в Сирию с сильным войском, дабы выгнать изо всей области Деметрия, которым пренебрегал по причине первого поражения. Но Деметрий напал на него вдруг, когда он того не ожидал, и привел его в такой страх, что завладел неприятельским станом вместе с полководцем*. Он захватил семь тысяч человек военнопленными и великое множество денег. Он радовался по одержании победы не тому, что он получил, но тому, что мог возвратить; не столько радовали его богатство и слава, им приобретенные сею победою, сколько случай оказать благодарность Птолемею за человеколюбивый поступок. Впрочем, он не сделал того, что хотел, а писал отцу своему. Получив от него позволение поступить так, как за благо рассудит, он одарил богато Килла и друзей его и отослал к Птолемею. Эта неудача заставила Птолемея выступить из Сирии и побудила расстаться с Келенами Антигона, который радовался победе и желал видеть своего сына.
После этого Деметрий был послан для покорения аравийского племени набатеев*. Он находился в великой опасности, зайдя в степи безводные; но, однако, изумив варваров своим бесстрашием и смелостью, он отступил, забрав великую добычу и отняв у них семьсот верблюдов.
Селевк, прежде этого лишенный Вавилонии Антигоном, впоследствии завладел опять этой страной своими собственными силами и отправился с войском для покорения народов, смежных с Индией, и областей, лежащих вокруг Кавказа. Деметрий, надеясь застать Месопотамию без защиты, переправился внезапно через Евфрат и ворвался в Вавилон. Он взял одну из двух крепостей ее, выгнал из нее охранное войско Селевка, оставил в ней семь тысяч человек, позволив воинам своим грабить область и брать с собою как добычу все то, что они могли захватить, и возвратился в приморские области, таким образом укрепив владычество Селевка. Разоряя область, Деметрий как бы отказывался от всех прав на нее.
Между тем Птолемей осаждал Галикарнасс; Деметрий быстро обратился на помощь городу и вырвал его из рук Птолемея*. Слава, приобретенная этим предприятием, внушила Деметрию и Антигону чрезвычайное желание возвратить вольность всей Греции, порабощенной Кассандром* и Птолемеем. Никакой царь не вел войны достохвальнее и справедливее. Богатство, которое они собирали в то самое время, как унижали варваров, издерживали теперь в пользу греков для приобретения славы и чести. Когда решено было плыть флотом в Афины, то некто из друзей Антигона сказал: «Если возьмем сей город, то надлежит его оставить за собою, как лестницу, переброшенную на берег Греции». Но Антигон отверг совет, он сказал, что лучшая и твердейшая лестница есть любовь и приверженность граждан, а что Афины, как некоторое возвышенное и видимое всей вселенной место, вскоре своей славой ко всем народам распространит их деяния. Деметрий с пятью тысячами талантов серебра и флотом, состоявшим из двухсот пятидесяти кораблей, отплыл в Афины. Город был управляем Деметрием Фалерским именем Кассандра*, а в Мунихии было охранное войско. Действуя с благоразумием и пользуясь благоприятством судьбы, Деметрий явился перед Пиреем двадцать шестого фаргелиона, когда никто того не предвидел. Едва корабли вблизи показались, то все готовились к принятию их, как бы оные были Птолемея. Полководцы поздно уже узнали, чьи они были; они обратились к обороне; произошла тревога и беспокойство, как необходимо бывает тогда, когда надлежит защищаться против неприятеля, который делает неожиданно высадку. Деметрий нашел, к счастью, входы к пристани не загражденными, вступил в оные. Будучи уже всеми видим, дал с корабля знак, которым требовал, чтобы все успокоились и не шумели. Это было исполнено; он поставил подле себя вестника и объявил, что отец его послал в добрый час освободить афинян, изгнать охранное воинство и возвратить им древние их законы и правление.
Когда это было возвещено, то афиняне, сложив перед ногами щиты, плескали руками, издавали восклицания, просили Деметрия выйти на берег, называя его спасителем и благодетелем. Деметрий Фалерский и его приятели, считая, что надлежит принять сильнейшего противника, хотя бы он не захотел исполнить ничего того, что обещает, отправили к нему с изъявлением покорности посланников, которые были приняты Деметрием благосклонно и отправлены обратно вместе с Аристодемом Милетским, отцовским другом. Он позаботился о Деметрии Фалерском, который в сем перевороте правления более страшился граждан, нежели неприятелей; уважив славу и добродетели этого мужа, Деметрий выслал его под прикрытием в Фивы, как тот просил. Что касается до Деметрия, то он объявил афинянам, что при всем своем желании видеть Афины, однако, не прежде это сделает, как по совершенном их освобождении и по изгнании охранного войска. Он запер Мунихию рвом и валом и отплыл в Мегары, которые были занимаемы войсками Кассандра.
Известившись, что в Патрах находится Кратесиполида, бывшая супруга Александра, сына Полисперхонта*, женщина, славная своею красотой, и что она охотно желает с ним видеться, Деметрий, оставив войско близ Мегар, шел далее, имея при себе немного легких воинов. Он отделился и от них и поставил особо свой шатер, дабы скрыть от всех посещение сей женщины. Некоторые из неприятелей, проведав об этом, неожиданно напали на него. Деметрий, будучи в великом страхе, надел дурной плащ, вырвался от них бегом и едва не попал в постыдный плен по причине своего невоздержания. Неприятели взяли шатер его с деньгами и удалились.
Между тем Мегары были взяты; воины готовились их грабить; но афиняне многими просьбами выпросили мегарянам пощаду. Деметрий, изгнав охранное войско, возвратил гражданам независимость. В то самое время вспомнил он о философе Стильпоне, славном человеке, который решился провести жизнь в тишине. Деметрий призвал его и спросил, не унес ли кто у него чего-либо. «Нет! – отвечал Стильпон. – Я никого не видел, кто бы похищал науку». Между тем почти все рабы были тайно отняты у жителей, и когда Деметрий при прощании говорил ласково с Стильпоном и наконец сказал ему: «Я оставляю город ваш свободным!» – «Ты правду говоришь, – сказал ему Стильпон, – ибо ты не оставил нам ни одного раба».
Возвратившись опять в Мунихию, расположился станом перед нею, изгнал охранное войско, срыл крепость и тогда уже, удовлетворяя желанию призывавших его афинян, вступил он в их город, созвал народ и возвратил ему древнее его правление. Он обещал им при том именем отца своего, что привезено будет к ним сто пятьдесят тысяч медимнов хлеба и корабельного леса на сто триер. Таким образом, афиняне восстановили демократию, которой были лишены в продолжение пятнадцати лет. Хотя после Ламийской войны и сражения при Кранноне правление их называлось олигархическим; однако на самом деле царило единовластие по причине великой силы Деметрия Фалерского.
Деметрий явил себя великим и блистательным своими благодеяниями; но афиняне сделали его своими неумеренными почестями, ему определенными, несносным и ненавистным. Они прежде всех дали Деметрию и Антигону наименование царей – наименование, которого они отвращались – оно оставалось еще у потомков Филиппа и Александра, не будучи разделяемо и сообщаемо другим. Они прозвали их богами-спасителями и, уничтожив достоинство архонта-эпонима, ежегодно избирали «жреца спасителей», имя которого они писали в начале постановлений и договоров; они постановили, чтобы изображения Деметрия и Антигона вышиваемы были на пеплосе* вместе с богами. Место, на которое Деметрий вышел в первый раз из колесницы, посвятили богам, соорудили на нем жертвенник Деметрию Сходящему; к коленам аттическим* прибавили два: Деметриаду и Антигониду; Совет, состоящий из пятисот членов, – ибо каждое колено избирало по пятидесяти советников – сделали они шестисотным.
Но самое чрезвычайное изобретение принадлежит Стратоклу – так назывался изобретатель этого премудрого и удивительного раболепия. Он предложил, чтобы граждане, отправляемые Собранием к Антигону и Деметрию, назывались не посланниками, а феорами, подобно тем в греческих празднествах, которые приносят в Дельфах и в Олимпии узаконенные жертвы со стороны своих городов.
Этот Стратокл был человек наглый и всю жизнь свою провел в распутстве; своей дерзостью и бесстыдством, казалось, хотел подражать своевольству древнего Клеона. Он имел у себя дома гетеру Филакион. Некогда она купила ему на рынке мозги и шеи: «О! – сказал он. – Ты купила то, чем мы играем, как мячиком, занимаясь общественными делами». Когда афиняне потерпели поражение в морском сражении при Аморгосе*, то он, опередив всех вестников, пришел на площадь через Керамик, увенчанный цветами, и объявил гражданам, что они одержали победу; он предложил принести благодарственные жертвы и разделить мясо по коленам. Вскоре после того прибыли те, кто привел остатки кораблей после этого несчастного сражения; народ с гневом призывал Стратокла; он предстал с дерзостью перед шумящим народом и сказал: «Что же дурного с вами случилось, если я заставил вас два дня веселиться?» Таково было бесстыдство и наглость Стратокла.
Но было еще нечто другое, по выражению Аристофана – жарче огня. Другой льстец, превосходящий Стратокла низостью, предложил народу принимать Деметрия каждый раз, как он приедет в Афины, с торжественными обрядами, как Деметре и Дионисию. Кто в этой торжественной встрече превзойдет других великолепием и пышностью, тому давать денег из общественной казны для сооружения богам некоторого памятника. Наконец, месяц мунихион переименован в деметрион; последний день месяца назван деметриадой, а Дионисиевы праздники – Деметриями. Впрочем, божество многими знамениями изъявляло на это свое негодование. Пеплос, на котором по постановлению народному были вышиты изображения Деметрия и Антигона вместе с Зевсом и Афиной, был несом через Керамик и разорван восставшей вдруг бурей. Вокруг жертвенников этих новых богов земля произрастила во множестве цикуту, хотя сие растение редко растет в Аттике. В тот день, в который отправлялись Дионисии, торжество было отложено по причине не вовремя наступившего холода и выпавшего инея; также морозом побило не только все виноградные лозы и смоковницы, но испортило большую часть зеленеющего еще посева. По этой причине Филиппид, неприятель Стратокла, пишет о нем в комедии следующее:
Твое нечестие навлекло те морозы,
Что виноградные нам повредило лозы.
Богини мантия тобою раздрана
И смертным честь богов тобой присвоена.
Вот губит что народы, не комиков забавы.
Филиппид был в милости у Лисимаха и уважении; через него народ получил от этого царя многие благодеяния. Когда царь встречал или видел его при начле какого-либо дела или похода, то почитал это хорошим предзнаменованием. Сверх того, Филиппид был уважаем за свои свойства, ибо он никому ничего не открывал и вовсе не имел свойственного придворным любопытства. Некогда Лисимах, для изъявления ему своей любви, спросил его: «Филиппид! Что мне тебе уделить?» – «Что тебе угодно, государь, – отвечал Филиппид, – кроме своей тайны». Я нарочно противоположил одного другому: оратору народному – театрального стихотворца.
Самая бессмысленная и странная почесть определена Деметрию по предложению Дромоклида из Сфетт. Он предложил, чтобы для посвящения в Дельфах щитов, просили наперед от Деметрия прорицания! Я выпишу здесь это постановление слово в слово: «В добрый час да утвердит народ, чтобы был назначен один из афинян, который пришел бы к Зевсу Спасителю, и по принесении жертв вопросил Спасителя, каким образом народ самым благочестивым, приличным и скорым образом может совершить посвящение приношений; какое он даст прорицание, то народ и исполнит». Вот каким образом, издеваясь над ним, они его испортили тогда, когда и без того не был он совсем здравого рассудка!
Находясь в Афинах в то время без занятий, он женился на Эвридике, которая происходила от древнего Мильтиада и прежде была супругой Офельта, властителя Кирены; по смерти же его она опять возвратилась в Афины. Афиняне почли сей брак за милость, оказанную их городу. Впрочем, Деметрий охотно сочетался браком и имел многих жен, среди которых была в уважении и имела большую важность Фила* – как по праву дочери Антипатра, так и потому, что была прежде супругою Кратера, которого более всех других Александровых наследников македоняне любили и по смерти. Деметрий был еще очень молод, когда отец его советовал ему на ней жениться, несмотря на неравенство лет, ибо она была гораздо старше его, а так как он не показывал к тому охоты, то Антигон сказал ему на ухо Еврипидов стих:
Для выгоды своей женись и против воли*.
Он прилично заменил одно слово другим, имеющим равное окончание. Впрочем «уважение», оказываемое Деметрием к Филе и другим женам, не препятствовало ему иметь связь со многими гетерами и свободными женщинами, и он более всех тогдашних царей был порицаем за склонность свою к этим удовольствиям.
Между тем Антигон призывал Деметрия, дабы воевать с Птолемеем за Кипр: надлежало повиноваться. Он жалел, что должен оставить начатую за Грецию войну, которая была славнее и похвальнее. Он послал к Клеониду, Птолемееву полководцу, стерегущему Сикион и Коринф, предлагая денег с тем, чтобы он оставил эти города независимыми. Но Клеонид не согласился, и Деметрий, посадив поспешно на суда войско, отплыл на Кипр. Он дал сражение Менелаю, брату Птолемея, и одержал над ним победу. Вскоре явился сам Птолемей с многочисленным войском и флотом. Сначала они грозили друг другу и изъявляли хвастливые предложения. Птолемей советовал Деметрию отплыть прежде, нежели быть растоптанным всею собравшейся силою. Деметрий говорил, что отпустит его, если обещает освободить от охранного войска Коринф и Сикион. Эти обстоятельства не только двух соперников, но и всех других государей держали в беспокойстве, по причине неизвестности о будущем, ибо одержавший победу приобретал немедленно не только Кипр и Сирию, но первенство над всеми.
У Птолемея было сто пятьдесят кораблей. Он велел Менелаю выступить из Саламина с шестьюдесятью кораблями и в самом жару сражения напасть на Деметрия с тылу и расстроить его ополчение. Деметрий противопоставил этим шестидесяти кораблям десять, ибо такое число достаточно к заграждению узкого входа пристани. Он выстроил свое сухопутное войско, расположил его на выдающихся в море оконечностях и с флотом, состоявшим из ста восьмидесяти кораблей, выступил против неприятеля. Нападение его было сильно и стремительно; он разбил совершенно Птолемея, который после этого поражения убежал поспешно с восьмью только кораблями – не более этого числа осталось у него из такого множества кораблей! Все другие погибли в сражении, а семьдесят были взяты в плен вместе с людьми. Множество служителей, приближенных Птолемея и женщин, а также оружие, деньги и машины, которые в перевозных судах стояли на якоре близ берега – все без исключения досталось в руки Деметрию*; он все взял и привел в свой стан. Среди пленных была и известная Ламия, которую сперва уважали за искусство – она довольно хорошо играла на флейте, – но которая впоследствии прославилась любовью к ней Деметрия. Хотя в тогдашнее время красота ее уже начинала увядать; однако, уловив гораздо моложе себя Деметрия, овладела им совершенно своею приятностью. Казалось, он был любовником одной ее, а других женщин любимцем.
После морского сражения Менелай уже более не сопротивлялся; он предал Деметрию Саламин, корабли, тысячу двести человек конницы и двенадцать тысяч тяжелой пехоты.
Победа эта блистательна и славна; Деметрий придал ей более красоты своею кротостью и человеколюбием: он похоронил великолепно тела неприятелей, отпустил пленников, а афинянам подарил из взятой добычи тысячу двести полных доспехов. Вестником с победой к отцу послал он милетца Аристодема, первенствующего лестью между всеми придворными и приготовившего, по-видимому, употребить при этом самую большую лесть. Переправившись с Кипра на твердую землю*, он велел бросить якорь, не причалив к земле судна, на котором спутникам своим приказал стоять спокойно, а сам сел на ботик и вышел на берег один. Он шел к Антигону, который, ожидая конца сражения, был в сильном беспокойстве, в таком расположении, в каком бывает человек, заботящийся о великих делах. Узнав о прибытии Аристодема, он пришел в большее против прежнего беспокойство, с трудом мог удержать себя дома и посылал друзей своих и служителей одних за другими, дабы спросить у Аристодема о происшедшем. Аристодем никому не отвечал ни слова; тихими стопами и с важным лицом шел он в безмолвии к Антигону, который, будучи от того приведен в исступление и не терпя долее неизвестности, встретил его у самых дверей, сопровождаемого уже великим множеством народа, стекающегося во дворец царский. Будучи уже близко, Аристодем простер руку к Антигону и воскликнул громко: «Здравствуй, царь Антигон! Мы победили в морском сражении царя Птолемея; во власти нашей Кипр и шестнадцать тысяч восемьсот пленных». Антигон отвечал ему: «И ты здравствуй, Аристодем! Но за то, что так долго мучил нас, ты будешь наказан: ты не скоро получишь подарка за радостную весть».
Тогда в первый раз народ провозгласил Антигона и Деметрия царями. На Антигона надели диадему его приятели; Деметрию послал диадему отец, который в письме называл его царем. Жители Египта, известившись о том, провозгласили также царем и Птолемея, дабы не казалось, что унизились духом по причине претерпенного поражения. Таким образом, наследники Александра из ревности подражали друг другу в принятии этого названия. Впрочем, диадему начал носить Лисимах, равно как и Селевк, когда занимался делами греческими, ибо он еще прежде обходился с варварами как царь. Что касается до Кассандра, хотя и называли его царем и писали ему как царю, однако он в письмах подписывался по-прежнему.
Принятие царского титула означало не только дополнение к имени и изменение наружного вида; оно произвело перемену в мыслях сих мужей, вознесло их дух, придало их образу жизни и сообществу важность и надутость, ибо они, подобно трагическим актерам, вместе с одеянием меняли и поступь, и голос, и приветствия, и самый образ сидения. С этого времени они сделались насильственнее в своих притязаниях, оставив притворство, которое прежде делало их во власти несколько мягче и снисходительнее к подданным. Такую-то силу имело одно выражение льстеца, и такую-то перемену произвело оно во вселенной.
Антигон, вознесенный подвигами Деметрия на Кипре, немедленно предпринял поход против Птолемея. Он сам предводительствовал пехотой сухим путем, а Деметрий сопровождал его с многочисленным флотом. Касательно будущего окончания этой войны, Медий, друг Антигона, увидел следующий сон. Казалось ему, что Антигон со всем войском участвовал в двойном пробеге*. Сперва с жаром и быстротою; но вскоре сила его мало-помалу уменьшилась; наконец, поворотив назад, он сделался слаб, задыхался и с трудом переводил дух. Антигон встретил в походе великие затруднения, а Деметрий находился в великой опасности от непогоды и великой бури быть прибитым к берегам, крутым и неприступным. Он потерял множество кораблей и возвратился без всякого успеха.
Антигону тогда было без малого восемьдесят лет; по причине великого роста его и тяжести телесной более, нежели по причине старости, в походах было трудно его носить. Итак, он употреблял своего сына, который и по своей опытности и по благоприятству счастья хорошо управлял важнейшими делами. Что касается до его неги, роскоши и склонности к питью, то Антигон все это сносил равнодушно. Деметрий во время мира, будучи свободен от дел, предавался наслаждениям необузданно и безмерно; но во время военное он вел себя так благопристойно, как человек, по природе самый воздержанный. Говорят, что в то время, когда Ламия совершенно уже им обладала, Деметрий, приехав из дальней страны, целовал с горячностью Антигона, который сказал ему смеясь: «Ты думаешь, сын мой, что целуешь Ламию!» Некогда в продолжение нескольких дней он предавался пьянству и для извинения своего говорил отцу, что беспокоил его флюс. «Так, – отвечал Антигон, – я это знаю, но скажи, какой это был флюс, хиосский или фасосский?*» Узнав некогда, что сын снова болен, Антигон пошел его навестить и в дверях встретил одного пригожего мальчика. Войдя к сыну своему, он сел подле него и взял его за руку. Деметрий сказал, что только что жар его оставил. «Да, это правда, мой сын, – отвечал Антигон, – он мне попался навстречу у самых дверей». Он переносил эти беспорядки с кротостью по причине великой деятельности Деметрия. Скифы, когда предаются пьянству и веселью, чуть щелкают тетивами своих луков, как бы через то возбуждали свой дух, расслабленный удовольствием. Что касается до Деметрия, то, предаваясь наслаждениям или занявшись делами, употреблял и то и другое без примеси. Впрочем, тем не менее, был он страшен военными приготовлениями.
Он казался полководцем искуснейшим в приготовлении военных сил, нежели в их употреблении. Он хотел, чтобы у него все было в изобилии на случай нужды, имел ненасытное желание сооружать корабли и машины в большом виде и находил в созерцании этого великое удовольствие. Имея от природы великие дарования и изобретательный ум, он не обращал способностей своих к забавам и к бесполезному препровождению времени, подобно другим царям, занимавшимся игрою на флейте, живописью или чеканкой. Аэроп*, царь македонский, когда не имел дела, мастерил столики и подсвечники. Аттал Филометор разводил лекарственные травы, не только белену и черемицу, но еще цикуту, волчий корень и живокость, которые он сам сеял и сажал в царских садах, стараясь узнавать свойства соков плодов их, которые собирал вовремя. Парфянские цари хвастали тем, что сами выглаживали и изощряли острия стрел. Что касается до Деметрия, то сама ремесленная работа его была царская; в занятиях его видно было величие, ибо в произведениях его, вместе с великим его старанием и склонностью к искусствам, обнаруживались некоторая высокость ума и величие духа, так, что оные казались делами, достойными не только его царского разума и богатства, но и царской его руки. Оные величиной своею поражали изумлением даже приятелей, а красотою тешили даже врагов. Сказанное здесь много есть более строгая истина, нежели пышные выражения. Неприятели, стоя на берегу, удивлялись его кораблям пятнадцатью или шестнадцатью рядами весел, плававшим мимо их. Машины, называемые «Градобрателями», притягивали взоры осажденных, как сами события это доказывают. Лисимах, жесточайший из врагов Деметрия и воевавший с ним когда тот осаждал Солы, город киликийский, послал просить его, чтобы он показал ему свои машины и корабли. Деметрий показал ему оные, и Лисимах с изумлением удалился. Родосцы, выдержав долговременную осаду против него, по прекращении войны просили у него несколько машин, дабы они остались у них, как памятник его могущества и их храбрости.
Он вел войну с родосцами, которые были в союзе с Птолемеем, и приставил к стенам их самый большой «Градобратель». Основанием машины был четвероугольник; каждый бок оного был шириною сорок восемь локтей; в вышину имела она шестьдесят шесть локтей; по верху бока ее становились уже основания и сходились. Внутри имели многие ярусы и отделения; передняя часть ее, обращенная к неприятелю, отворялась; в каждом ярусе было окошко, из которого выбрасываемы были разного рода стрелы. Машина была наполнена воинами, способными ко всякому роду военных действий. Она была тверда и не качалась при движении своем; но стоя прямо на своем основании и сохраняя равновесие, шла вперед с великим шумом и силою. Она ужасала душу, но вместе с тем радовалала глаза зрителей.
В продолжение войны принесены были ему с Кипра две железные брони, каждая весом в сорок мин. Оружейник Зоил, желая показать их крепость и силу, пустил в них, с расстояния двадцати шести шагов, стрелу из катапульты. Она попала в броню, но железо осталось цело; только на нем видна была легкая царапина, как бы нанесенная стилем. Одну из этих броней носил Деметрий, другую – эпирец Алким, человек, самый воинственный и самый сильный из тех, кто находился при Деметрии; он носил все оружие весом в два таланта, между тем, как полные доспехи других весили один талант. Этот Алким пал на Родосе, сражаясь близ театра.
Родосцы дали сильный отпор Деметрию, который, не производя против них ничего важного, с досадой продолжал осаду, ибо родосцы, захватив корабль, везший письма, одеяла и платья, присланные к нему от его супруги Филы, отослали все к Птолемею. Они не подражали учтивости афинян, которые во время войны с Филиппом, поймав гонцов с письмами, прочитали оные все, но не распечатали письма ему от Олимпиады. Они отослали его Филиппу запечатанным. Хотя это происшествие оскорбило Деметрия, однако, когда получил благоприятный случай причинить родосцам взаимное неудовольствие, он от того воздержался. В это время Протоген, уроженец Кавна, писал картину, представляющую историю Иалиса*; работа приблизилась к концу, как Деметрий завладел картиной в одном предместье. Родосцы послали глашатая и просили его пощадить сию работу и не испортить ее. Деметрий отвечал им, что скорее сожжет изображения отца своего, нежели испортит столь великое произведение художества. Говорят, что Протоген писал сию картину семь лет. Аппелес, увидя ее, приведен был в такое изумление, что недостало у него голоса к изъявлению чувств своих; и после некоторого времени сказал: «Великий труд! Удивительная работа! Но не достает в ней грации, с которой труды живописца достигли бы неба». Эта картина была привезена вместе с другими в Рим и сгорела во время пожара.
Между тем родосцы выдерживали осаду с упорством; Деметрий искал только предлога снять оную*. Афиняне примирили его с ними на следующем условии: чтобы родосцы были союзниками Антигона и Деметрия только не в войне с Птолемеем.
Афиняне звали на помощь Деметрия, ибо город их был осаждаем Кассандром. Он приплыл с флотом, состоявшим из трехсот тридцати кораблей и с многочисленным войском. Не только изгнал из Аттики Кассандра, но преследовал его до Фермопил, заключил союз с беотийцами и взял Кенхрию. Он покорил Филу и Панакт, укрепления, занимаемые Кассандром в Аттике, и возвратил их афинянам. Этот народ, и прежде употреблявший без меры лесть, истощивший все почести, в тогдашнее время умел изобрести еще новые почести: он назначил Деметрию местом пребывания задний дом Парфенона*. Здесь он и жил. Говорили, что Афина принимала к себе и угощала Деметрия – однако он был гость не самый скромный и жил не так благопристойно, как бы следовало жить в доме богини-девы. Отец его, узнав некогда, что Филиппу, другому сыну его, отведены были покои в доме, где находились три молодые женщины, ничего не сказал ему, но в присутствии его, призвав человека, отвечающего за постой, сказал: «Не выведешь ли ты моего сына из этой тесноты?»
Но Деметрию, хотя и следовало бы чтить Афину если не для чего другого, то по крайней мере, как старшую сестру – ибо он желал, чтобы называли его младшим ее братом, – осквернил Акрополь своими мерзкими насилиями до такой степени, что казалось, что это место тогда было чище, когда Деметрий проводил время с известными гетерами Хрисидой, Ламией, Демо и Антикирой. Из уважения к городу почитаю неприличным описать обстоятельно другие его поступки; однако же не должно пройти молчанием добродетели и целомудрие Дамокла. Он был в отроческих летах и не избегнул внимания Деметрия, ибо само прозвище его изъявляло красоту его; он был прозван Дамокл Прекрасный. Ни дары, ни обольщения, ни угрозы не действовали на него. Он избегал палестры и гимнасии и ходил мыться в простую баню. Деметрий, подстерегши одного его, вошел туда. Дамокл, видя себя беспомощным, снял крышку с медного котла и бросился в кипящую воду. Он погубил сам себя незаслуженным и недостойным образом; но обнаружил дух, достойный отечества своего и своей красоты. Сколь различно поведение Клеэнета, Клеомедонтова сына! Он выпросил у Деметрия, чтобы отцу его отпущена была пеня в пятьдесят талантов, к которой он был приговорен, и принес от него письмо к народу. Он тем не только посрамил себя, но встревожил всю республику. Народ освободил Клеомедонта от платежа пени, но постановил, чтобы никто из сограждан не приносил от Деметрия писем. Деметрий, известившись о том, вознегодовал; и афиняне, вновь приведенные в страх, не только уничтожили постановление, но и тех, кто оное предложил или говорил в пользу оного, частью убили, частью изгнали – и притом вынесли решение, чтобы народ афинский почитал благочестивым в отношении к богам и справедливым в отношении к людям все то, что царь Деметрий повелит. Когда же кто-то из лучших граждан сделал замечание, что Стратокл безумствует, предлагая народу таковые постановления, то Демохар из Левконоя сказал: «Напротив, он бы безумствовал, когда бы не безумствовал». В самом деле, Стратокл своею лестью много выигрывал, а Демохар за свои слова был оклеветан и изгнан из города. Так-то поступали афиняне тогда, когда, казалось, они были независимы и освобождены от охранного войска.
Деметрий вступил в Пелопоннес; никто из противников не осмелился ему противостать; они бежали, оставляя ему города. Деметрий принял на свою сторону так называемый Скалистый берег* и Аркадию, исключая Мантинею. Он освободил Аргос, Сикион и Коринф, дав сто талантов охранявшему оные войску. Когда наступали в Аргосе праздники Гереи, то он принял звание подвигоположника, участвовал в торжествах греков и женился на Деидамии, дочери Эакида, царя молоссов, и сестре Пирра. Он сказал сикионянам, что они живут не в том месте, где следовало, и заставил их переселиться туда, где ныне стоит их город, который вместе с местом переменил и имя, и назван Деметриадой.
На Истме составлен был Всеобщий совет, куда стеклось великое множество народа. Деметрий был избран вождем Греции, как прежде Филипп и Александр. Гордясь настоящим своим счастьем и великим могуществом, он во многом почитал себя лучше их. Впрочем, Александр никого из царей не лишил этого наименования, а себя не называл царем царей, хотя он многим дал царства и название царей. Деметрий же, смеясь над теми, кто давал название царя кому-либо другому, кроме отца его и ему, слушал с удовольствием, когда на пиршествах при наливании чаш говорили: «За здравие Деметрия царя! Селевка – начальника слонов! Птолемея – начальника флота! Лисимаха – хранителя казны! Агафокла – властителя Сицилии!» Когда сие доходило до ушей других царей, то они смеялись; один только Лисимах изъявлял досаду, как будто бы Деметрий почитал его скопцом – обыкновенно в казнохранители избирали евнухов. Впрочем, Лисимах чрезвычайно его ненавидел и, понося его за любовь к Ламии, говаривал, что в первый раз видел блудницу, выходящую на трагическую сцену. Деметрий в ответ говорил, что его блудница чище Лисимаховой Пенелопы.
Возвращаясь в Афины, он писал народу, что по прибытии своем намеревался немедленно быть посвященным в таинства и совершить все обряды от низших до созерцательных. Но это было противно законам, и прежде того никогда не бывало. Малые таинства совершались в месяце анфестерионе, а Великие – в боэдромионе*; дабы получить созерцательную степень, надлежало, по крайней мере, чтобы после Великих протек один год. Когда прочтено было письмо Деметрия, то факелоносец* Пифодор один осмелился сему противиться; но тщетно: Стратокл изъявил свое мнение называть и почитать месяц мунихион афнестерионом. Таким образом, ввели Деметрия в таинства в Агре*. После этого месяц мунихион сделался опять из анфестериона боэдромионом, чем совершился остаток посвящения: Деметрий принял степень «созерцателя». По этой причине Филиппид, ругая Стратокла, писал:
Годичный целый срок в единый месяц сжал.
И еще – насчет постоя в Парфеноне:
Не ты ли превратил в приют наш замок,
Богини девственной блудниц пустил ты в дом?
Хотя в то время совершены в городе многие непристойные и противозаконные поступки, но всех более оскорбило афинян данное им приказание собрать две тысячи талантов и внести их немедленно. Взыскание было скорое и строгое. Деметрий, увидя деньги собранными, велел их выдать Ламии и ее приятельницам на румяна и притирания. Посрамление, более нежели убыток, и молва, более самого дела, оскорбили афинян. Некоторые говорят, что он так поступил с фессалийцами, а не с афинянами. Сверх того, Ламия и сама собрала со многих граждан своего рода налог, желая угостить царя. Пиршество, по причине своего великолепия, столько прославилось, что описано Линкеем Самосским. По этой причине кто-то из комиков очень удачно назвал Ламию истинным «Градобрателем». А Демохар из Сол назвал Деметрия «Мифом», ибо у него также была Ламия*. Сила, которую имела над ними Ламия, и любовь его к ней не только в женах Деметрия, но в самых его друзьях возбуждали зависть и ревность. Некогда отправлены были им посланники к Лисимаху, который им в свободное время показывал в бедрах и в мышцах рубцы глубоких ран, полученных от львиных когтей, и рассказывал, как он боролся со львом, с которым Александр его запер. Посланники, смеясь, говорили Лисимаху, что у царя их на шее знаки угрызения страшного зверя – Ламии. Удивительно то, что хотя Фила была ему неприятна, по причине ее лет, однако он был прельщен Ламией и долго любил ее, несмотря на то, что прелести ее увяли. Некогда Ламия за пиршеством играла на флейте, и Деметрий спрашивал у Демо, прозванной Бешеной: «Какова тебе кажется Ламия?» – «Старухой, государь!» – отвечала она. В другой раз были поданы к столу сласти, и Деметрий сказал Демо: «Видишь, сколько мне присылает Ламия?» – «Моя мать, – отвечала она, – пришлет к тебе еще более, если ты будешь и ее любить».
Упоминается опровержение Ламии так называемого Бокхорисова суда*. Некто в Египте влюбился в гетеру Тониду, которая запросила с него много денег. Влюбленный увидел ее во сне, желание его удовлетворилось, и он успокоился. Тонида, однако, требовала за то платы и подала в суд. Царь Бокхорис, уведомившись о сей тяжбе, велел бывшему любовнику положить потребованное количество денег в сосуд и поводить оный перед глазами гетеры, а между тем Тониде – ловить тень его, ибо мечтание есть некоторая тень истины. Ламия считала, что суд сей несправедлив, ибо тень не освободила Тониду от любви к деньгам, а сновидение прекратило любовь к ней молодого человека. Но довольно о Ламии.
Судьба и деяния мужа, о котором говорим, обращают повествование о нем как бы из комического представления в трагическое. Когда все другие цари составили союз против Антигона и совокупили свои силы, то Деметрий выступил из Греции и присоединился к отцу своему, который не по летам своим горел желанием сразиться и тем более воспламенил его. Кажется, что когда бы Антигон хотя несколько сделался бы снисходительнее и смягчил чрезвычайное свое любоначалие, то сохранил бы до конца себе и оставил бы сыну первенство над всеми царями. Но будучи от природы надменен и горд и на словах не менее, как и на деле, дерзок, он раздражал и ожесточал молодых и могущественных своих противников. Он говорил, что сих союзных и восставших против него царей, как слетевших клевать зерна птиц, разгонит одним камнем и стуком. У него было более семидесяти тысяч пехоты, десяти тысяч конницы, семьдесят пять слонов; у противников: шестьдесят четыре тысячи пехоты, десять тысяч пятьсот человек конницы, четыреста слонов и сто двадцать колесниц. Как скоро войска были в недальнем друг от друга расстоянии, то в душе Антигона произошла перемена, которая касалась более его надежды, нежели намерения. Хотя он в сражениях был обыкновенно высокопарен и дерзок, употреблял громкий голос и грозные слова и нередко, шутя и говоря что-нибудь смешное, при начале сражения изъявлял свою неустрашимость и презрение к неприятелю, однако в теперешнее время был задумчив и молчалив; он показал сына своего войскам и объявил его по себе преемником. Всего более удивило то, что он долго говорил в шатре один с сыном, хотя прежде не имел обычая советоваться с ним тайно, но держался всегда своих мыслей, давал сам приказания и действовал по своим собственным предначертаниям. Говорят, что Деметрий, будучи еще очень молод, спрашивал его, когда снимутся с лагеря, и Антигон с гневом сказал ему: «Ужели боишься, что ты один не услышишь трубы?»
В теперешнее время дурные знамения унижали их дух. Деметрий увидел во сне Александра в блистательном вооружении, который спросил его: «Какой пароль дадут во время сражения?» Деметрий отвечал: «Зевс и Победа!» – «Так я уйду к противникам, – сказал он, – ибо они меня приемлют». Фаланга уже выстроилась, как Антигон, выходя из своего шатра, споткнулся, упал ничком и ушибся. Он встал, простер руки к небу и молился богам, да дадут ему или победу или смерть нечувствительную прежде, нежели быть побежденным. Между тем началось сражение. Деметрий, предводительствуя многочисленнейшей и лучшей конницей, сошелся с Селевком, сыном Антиоха*, сражался с отличной храбростью и разбил неприятеля; но преследуя безвременно бегущих с большим жаром и честолюбием, он испортил все дело. Поворотив назад, он не мог уже соединиться с пехотой, ибо слоны стали между ним и ею. Между тем Селевк, видя, что пехота остановилась без подкрепления конницы, хотя не нападал на нее, но только стращал и обступал, показывая, будто бы хотел на нее напасть, и тем давал ей время перейти на его сторону. Это и случилось: важная часть пехоты отделилась от Антигона и по своей воле перешла к Селевку. Все войско предалось бегству. Многие уже устремлялись на Антигона; один из приближенных его сказал: «Они бегут на тебя, государь!» – «Кого же другого, кроме меня, имеют они целью? – отвечал Антигон. – Но Деметрий придет ко мне на помощь». Он до конца на это надеялся, смотрел вокруг, не идет ли его сын; между тем вдруг посыпалось на него множество стрел; он пал; прислужники и друзья его покинули; при мертвом теле оставался один Форак из Лариссы.
Так решилось это сражение!* Победившие цари расчленили, как некое огромное тело, владения, бывшие под управлением Антигона и Деметрия, присваивали себе оные и присоединяли к областям, которыми прежде владел каждый из них*. Деметрий предался бегству с пятью тысячами пехоты и четырьмя тысячами конницы и быстро ускакал в Эфес. Все думали, что он, по недостатку в деньгах, не воздержится от того, чтобы не ограбить храма. Но он, боясь в свою очередь, как бы воины его не сделали этого, вышел с поспешностью из Эфеса и обратил свое плавание к Греции, полагая всю надежду на афинян, ибо у них оставил он и корабли, и деньги, и жену Деидамию. Он думал, что самое безопасное для него убежище – была приверженность к нему афинян. Он продолжал свой путь с поспешностью и находился при Кикладских островах, как встретил афинских посланников, которые просили его не вступать в их город, ибо народ определил не принимать в оный никого из царей. Что касается до Деидамии, то они выслали ее в Мегары с почестями и приличным ее достоинству провожанием. Получив сие объявление, Деметрий был от ярости вне себя; хотя перенес свое несчастье с равнодушием и при таком перевороте явил себя не униженным и не малодушным. Для него было горестно, что он вопреки ожиданиям своим обманулся в афинянах и что видимая их приверженность оказалась на деле пустой и притворной. По-видимому, самое ничтожное доказательство приверженности народов к царям и владыкам суть чрезвычайные почести, которых все достоинство состоит в доброй воле оказывающих оные; но когда производит их страх, то не имеют к ним доверия. Народы делают одни и те же постановления и когда боятся, и когда любят. По этой причине разумные государи, полагаясь на собственные свои деяния и поступки, а не на кумиры, живопись и на поклонение народа, или верят им как знакам почестей, или не верят им, почитая их плодами принуждения. Нередко народ, в то самое время, в которое оказывает почести, ненавидит тех, кто вынуждает у него оные и принимают с гордостью и высокомерием.
Деметрий почитал себя оскорбленным, но не будучи в состоянии отомстить афинянам, сделал через посланников легкие укоризны и требовал, чтобы ему возвращены были корабли его, среди которых был один с тринадцатью рядами весел. Получив оные, он пристал к Истму*. Дела его были в дурном положении: охранные войска были выгоняемы из крепостей; все переходили к неприятелям его. Оставив в Греции Пирра, он отплыл в Херсонес. Он причинил вред Лисимаху и в то же время обогащал свое войско добычей и держал его вместе. Оно уже начинало мало-помалу становиться опять грозной силой. Лисимах был оставлен другими царями, ибо нимало не казался умереннее Деметрия, а напротив того, он был для них страшнее по причине большей его силы.
Вскоре после того Селевк просил у Деметрия через посланников в супругу себе Стратонику, дочь Деметрия и Филы. Он имел от персиянки Апамы сына Антиоха; но думал, что его государство могло быть достаточно для многих наследников и что он имел нужду в родстве с Деметрием, ибо известно было ему, что и Лисимах женился на одной дочери Птолемея, а Агафокл, сын его, на другой. Предлагаемое родство с Селевком было для Деметрия неожиданным благополучием. Он взял дочь свою и отплыл в Сирию со всеми кораблями своими; делал вынужденные остановки и пристал к Киликии, которую взял Плистарх, получив ее в удел от царей после сражения с Антигоном. Плистарх был братом Кассандра. Почитая себя обиженным тем, что Деметрий вышел на его берег, и дабы обвинить Селевка в том, что он мирится с общим неприятелем без согласия других царей, он отправился к брату своему.
Деметрий, известившись о том, отправился с морского берега к Киндам и, найдя в сокровищнице еще тысячу двести талантов, взял оные, успел сесть на корабль и поспешно отплыл. Уже прибыла к нему и Фила, жена его. Селевк встретил его при Россосе*. Свидание их было свободно от подозрения и злоумышлений и поистине царское. Сперва Селевк угостил Деметрия, приняв его на корабль с тринадцатью рядами весел. Они беседовали, веселились и проводили целые дни вместе без телохранителей и без оружия. Селевк наконец взял Стратонику и торжественно отправился в Антиохию.
Деметрий завладел Киликией и послал жену свою Филу к брату ее Кассандру для уничтожения Плистарховых жалоб. Между тем Деидамия приехала к нему из Греции, пробыла с ним несколько времени и умерла от болезни. Деметрий заключил мир с Птолемеем посредством Селевка; положено было между ними, чтобы он женился на Птолемаиде, дочери Птолемея.
До сих пор поступки Селевка похвальны, но когда он предлагал Деметрию, чтобы он уступил ему Киликию за некоторое количество денег, и, получив отказ, требовал с гневом сдачи Сидона и Тира*, то он этим показал себя человеком насильственным и несправедливым, ибо, покорив власти своей пространную страну от Индии до Сирийского моря, был еще столь беден и до того нуждался, что для получения двух городов гнал родственника своего, столь много пострадавшего от превратностей судьбы. Он тем торжественно доказал истину мнения Платона, который советует тому, кто желает быть истинно богатым, умерять свою алчность, а не умножать имение. Кто не перестанет быть алчным к богатству, тот никогда не освободится от бедности и недостатка.
Несмотря на то, Деметрий не устрашился; он объявил, что хотя бы потерпел тысячу других поражений, как при Ипсе, однако не согласится за такую цену сделать Селевка своим зятем. Он усилил города охранным войском. Узнав, что Лахар, пользуясь раздором афинян, хотел получить верховную власть, Деметрий надеялся, что легко завладеет городом, как скоро предстанет перед его стенами. Он переправился через море в безопасности с сильным флотом. Но на берегах Аттики настигнут был бурей и потерял много кораблей; множество людей погибло. Он сам спасся и вел войну с афинянами, но, не имея успеха, послал собирать морские силы, сам переехал в Пелопоннес и осадил Мессену. Он подверг себя великой опасности, приступая к стенам этого города, ибо стрела из катапульты попала ему в лицо и сквозь челюсть прошла в рот. Исцелившись от раны и покорив некоторые города, отпадшие от него, он опять вступил в Аттику. Он покорил Элевсин и Браврон и стал разорять область. Захватив корабль, везший в
Афины груз пшена, он повесил купца и корабельщика. Другие купцы и корабельщики, боясь подобной участи, не возили уже более хлеба в Афины – и сие произвело в городе голод. Сверх хлеба они нуждались и во всем прочем; медимн соли покупали за сорок драхм; медимн пшена за триста. Афиняне несколько отдохнули, увидя показавшиеся близ Эгины сто пятьдесят судов, присланных на помощь Птолемеем. Но оные убежали, как скоро собралось к Деметрию до трехсот кораблей, частью из Пелопоннеса, частью же с Кипра. Тиранн Лахар оставил город и убежал.
Хотя афиняне определили смерть тому, кто упомянет о мире с Деметрием, однако немедленно отворили ему ближайшие ворота и выслали к нему посланников. Они не ожидали от него никакого снисхождения; но находились в крайне нужде, во время которой случились с ними многие страшные происшествия, среди которых упоминают о следующем. Отец и сын сидели в комнате, лишенные уже всякой надежды к сохранению жизни своей, как с потолка упала мертвая мышь. Увидя ее, они вскочили и начали за нее драться. В то время и философ Эпикур, говорят, кормил своих учеников бобами строго по счету.
В таком-то положении находился город! Деметрий, вступив в оный, велел гражданам собраться в театре; он оградил сцену воинами и занял логий* копьеносцами, а сам спустился, подобно трагическим актерам, верхним ходом – чем еще более привел в ужас афинян; но начало его речи было прекращение их страха. Он не употребил жестокого голоса и укорительных речей, но жаловался на них легко и дружески, простил им, роздал сто тысяч медимнов пшена и постановил начальства, какие были народу приятнейшие. Оратор Драмоклид, видя, что народ в восторге издавал восклицания и что демагоги наперебой старались превзойти друг друга похвалами в честь Деметрия, предложил: предать царю Деметрию Пирей и Мунихию. Предложение было принято народом, и Деметрий поставил охранное войско на Мусее*, дабы афиняне, переменившись когда-нибудь в мыслях своих, не навели ему новых беспокойств и забот.
Имея уже во власти своей Афины*, Деметрий строил козни против Лакедемона. В Мантинее встретил его царь Архидам, которого Деметрий разбил и потом вступил в Лаконию. Перед самою Спартой дано было другое сражение: он взял в плен пятьсот человек, умертвил двести и едва не завладел городом, который до того времени никем не был взят. Но кажется, ни в каком другом царе счастье не обнаружило столь великих и быстрых переходов; никогда в других случаях не явил себя столь переменчивым, то малым, то великим, никогда из высокой степени не вверглось в унижение и из слабого состояния не восставало к могуществу. По этой причине, говорят, что Деметрий в противных переворотах счастья произносил стих из Эсхила:
Ты вознесло меня, ты ныне низлагаешь!
В то время, когда дела его поправлялись и сила его и власть возрастали, возвещено ему было, что Лисимах завладел городами, которыми он владел в Азии; что Птолемей отнял Кипр – исключая Саламин, и что в сем городе осаждал он мать и детей его, которые там оставались. Однако счастье подобно женщине, о которой пишет Архилох:
Коварная несла одной рукою воду,
Другой огонь,
хотя этими страшными и неприятными известиями отвело его из Лакедемона, однако вновь подало ему надежду к новым великими делам. Поводом к тому было следующее.
По кончине Кассандра старший сын его Филипп управлял недолго македонянами и умер вскоре*. Другие сыновья его, Антипатр и Александр, были между собою в раздоре. Первый умертвил свою мать Фессалонику, другой звал к себе на помощь из Эпира Пирра, из Пелопоннеса Деметрия. Пирр успел прийти прежде и в награду за оказанную Александру помощь присвоил себе великую часть Македонии и был уже страшным для него соседом. Александр, получив письма от Деметрия, приближавшегося с войском, боясь его еще более, по причине его славы и знаменитости, выехал к нему навстречу к Дию*, где принял и приветствовал дружески, но объявил ему, что обстоятельства не имели более нужды в его присутствии. Это возбудило между ними взаимные подозрения. Некогда Деметрий шел к Александру, который пригласил его на пир. Некто возвестил ему, что Александр умышлял умертвить его за вином. Это известие нимало смутило Деметрия: он ненадолго остановился по дороге, и велел предводителям держать войско вооруженным, а проводникам своим и служителям, которых было у него более, нежели у Александра, приказал вступить вместе в комнаты и оставаться тут, пока он не встанет. Эта предосторожность привела Александра в такой страх, что он не осмелился исполнить своего умысла. Деметрий, притворившись, что на этот раз не имел расположения к питью, поспешно удалился, а на другой день готовился к походу под тем предлогом, что случились какие-то неожиданные дела. Он просил у Александра извинения за скорый отъезд, уверяя его, что в свободное время он охотнее пробудет с ним больше времени. Александр радовался, что Деметрий по своей воле, а не из вражды оставлял его области. Он провожал его до Фессалии. По прибытии своем в Лариссу они, строя друг другу козни, опять приглашали друг друга к столу. Это именно и предало Александра в руки Деметрия. Дабы не казалось, что он остерегается Деметрия и тем не заставить его самого остерегаться, претерпел он то, что сам медлил совершить, лишь для того, чтобы Деметрий не избегнул устраиваемых против него козней. По приглашению Деметрия он пришел к ужину. Среди пиршества Деметрий встал; Александр, устрашившись, сделал то же самое и следовал за ним к дверям. Деметрий дошел до дверей, где стояли его телохранители, сказал только: «Бейте следующего за мною». Он вышел – телохранители убили Александра, равно как и друзей его, прибежавших к нему на помощь. Говорят, что один из них, будучи убиваем, сказал, что Деметрий опередил их только одним днем.
Ночь, как легко понять можно, проведена в тревоге. На другой день македоняне были в беспокойстве, страшась Деметриевой силы. Но как никто на них не наступал, а Деметрий послал им сказать, что желает иметь переговоры и оправдаться в своих поступках, то они ободрились и решились принять его дружелюбно. По прибытии своем он не имел нужды в долгих речах. Македоняне, ненавидя Антипатра как убийцу своей матери* и не имея лучшего, провозгласили Деметрия царем своим и привели его с собою в Македонию. Перемена эта не была противна и другим македонянам; они всегда помнили и ненавидели Кассандра за злодеяния его над родом умершего Александра Великого. Если оставалась еще некоторая память умеренности древнего Антипатра, то и это служило к пользе Деметрия, который был женат на Филе, дочери его; рожденного от нее сына Деметрий назначил преемником своей власти. Оный был уже в юношеских летах и находился при нем в войске.
Среди столь великого благополучия он получает известие, что его мать и дети отпущены Птолемеем, который при этом осыпал их почестями и дарами; узнает также, что его дочь, выданная им замуж за Селевка, уже в супружестве за Антиохом, сыном Селевка, и провозглашена царицей народов внутренних областей Азии. Это случилось следующим образом. Антиох влюбился в Стратонику, которая была молода, но уже родила сына от Селевка. Он мучился любовью и боролся всеми силами, в конце концов уверившись, что желание его чудовищно и, словно обезумев, искал способа лишить себя жизни и мало-помалу привести в изнурение свое тело, оставя всякое о нем попечение и воздерживаясь от пищи под предлогом некой болезни. Врачу Эрасистрату нетрудно было понять, что Антиох был влюблен; но желая узнать предмет его любви, в чем состояла вся трудность, он проводил целые дни в его комнате, и когда входила туда какая-нибудь прекрасная женщина, то он смотрел пристально на лицо Антиоха, наблюдая за теми членами тела, которые наиболее изменяются, когда душа в беспокойстве. Он открыл, что в Антиохе не происходило никакой перемены, когда входили в комнату другие, но когда Стратоника к нему приходила, или одна или с Селевком, с ним делалось все то же, что и с Сапфо*: голос немел, показывался огненный румянец, помрачались очи, выступал быстро пот, пульс бился беспорядочно – и наконец, когда душа его совершенно покорялась, следовала бледность, тоска и исступление. Эрасистрат заключил из того, по справедливости, что когда бы сын царский любил другую, то не сохранил бы молчания до конца своей жизни; но казалось ему опасным обнаружить свои догадки. Однако, полагаясь на любовь Селевка к сыну, он наконец решился и объявил ему, что болезнь молодого человека есть любовь – любовь неисцелимая, которой удовлетворить невозможно. Селевк, приведенный от этих слов в изумление, спросил врача: «Почему она неисцелима?» – «Потому, – отвечал Эрасистрат, – что он влюблен в мою жену». – «И ты, Эрасистрат, – сказал ему Селевк, – будучи моим другом, не уступишь свое ложе сыну моему, когда ты видишь, что он единственная моя опора?» – «Однако ты сам, будучи его отцом, – отвечал Эрасистрат, – не сделал бы этого, когда бы Антиох влюбился в Стратонику». – «О если бы, – воскликнул Селевк, – кто бы из богов или людей переменил его мысли и обратил страсть к Стратонике! Друг мой, я бы охотно уступил царство, чтобы сохранить жизнь Антиоха». Эти слова выговорил Селевк с сильным чувством, обливаясь слезами. Эрасистрат схватил его за руку и сказал ему: «Государь! Ты не имеешь нужды в Эрасистрате; ты и отец, и супруг, и царь, и ты можешь быть лучшим врачом своего дома». После того Селевк созвал весь народ и объявил, что он решился постановить над верхними областями царем Антиоха, а царицей Стратонику, дабы они жили в брачном союзе; что надеется, сын его, привыкши во всем ему повиноваться и быть послушным, не будет противиться этому браку, а если жена его находит в том затруднение, как в деле необычайном, то он просит друзей своих наставить ее и увещевать, дабы она почитала пристойным и позволительным лишь то, что царю угодно и что сопряжено с пользой государства. Вот что подало повод к бракосочетанию Антиоха и Стратоники.
Деметрий владел уже Македонией и Фессалией. Он занимал большую часть Пелопоннеса, а по ту сторону Истма – Мегарами и Афинами. Он пошел войною на Беотию. Сперва предлагаемы были ему умеренные о дружбе условия; но когда Клеоним, царь спартанский, прибыл в Фивы с войском, то беотийцы ободрились и возмутились против него, будучи поощряемы феспийцем Писидом, который первенствовал среди всех силою и славою. Деметрий подвел свои машины к Фивам и осаждал их. Клеомен, устрашившись, вышел тайно из города, а беотийцы в ужасе сдались. Деметрий поставил попечителем и правителем историка Иеронима. Он изъявил великую кротость, особенно по отношению к Писиду; когда тот попал в плен, то Деметрий не сделал ему зла, но принял его дружелюбно и поставил в Феспиях полемархом.
Вскоре после того Лисимах был пойман Дромихетом*. Деметрий при этом известии устремился на Фракию, надеясь занять ее, как лишенную защиты. Тогда беотийцы опять против него возмутились, а о Лисимахе получено было известие, что выпущен из неволи; Деметрий с яростью возвратился назад и нашел, что беотийцы были побеждены в сражении сыном его Антигоном. Он осадил опять Фивы.
Между тем Пирр сделал набег на Фессалию и показался у самых Фермопил. Деметрий, оставя Антигона при осаде, сам обратился к Пирру, который предался бегству с поспешностью. Оставив в Фессалии десять тысяч пехоты и тысячу конных, он опять приступил к Фивам и подвел машину, называемую «Градобратель»; но по причине величины своей и тяжести она с такими трудностями и столь медленно была подвигаема, что за два месяца едва прошла вперед две стадии. Беотийцы защищались мужественно. Деметрий часто заставлял воинов своих сражаться с великой для них опасностью, более из упрямства, нежели по нужде. Антигон, видя, что многие из них были убиваемы и сжалясь над ними, сказал ему: «Государь! Для чего нам губить без нужды этих воинов?» Деметрий отвечал ему с досадой: «А тебе почему это неприятно? Разве умирающим должен ты давать содержание?» Но дабы не казалось, что не щадит только других, сам подвергался равным опасностям с сражающимися воинами, получил рану острой стрелой сквозь шею и находился в дурном положении; при всем том не отстал от своего предприятия, но взял Фивы вторично. По вступлении его в город жители были в великом страхе: они боялись, что он поступит с ним жестоким образом. Он умертвил тринадцать человек, несколько выслал из города, а других простил. Итак, Фивы, которые еще десять лет не были населены*, в один год были взяты два раза.
Между тем наступало Пифийское празднество. Деметрий позволил себе дело совсем необыкновенное. Поскольку этолийцы занимали узкие проходы вокруг Дельф, то он учредил торжество и игрища в Афинах, утверждая, что в сем городе было приличнее поклоняться Аполлону, который издревле у афинян в почтении и почитается родоначальником их племени*.
Из Афин Деметрий отправился в Македонию. Не будучи способен оставаться в покое и видя, что македоняне в походах оказывали ему более внимания, а дома были беспокойны и склонны к мятежам, он вступил в Этолию с войском и разорил область. Оставя в ней Пантавха с немалой частью войска, обратился он на Пирра, между тем как сам Пирр шел на него. Но так как на пути разошлись, то один опустошал Эпир, а другой, сошедшись с Пантавхом, вступил с ним в сражение; он находился так близко от своего противника, что они друг друга ранили; Пирр разбил Пантавха, убил великое множество неприятелей и взял пять тысяч в плен. Это происшествие было пагубно для Деметрия. Македоняне не столько возненавидели Пирра за полученную над ними выгоду, сколько исполнились к нему удивления, ибо он произвел своею рукой важнейшие дела. Имя его после этого сражения было славно и знаменито среди македонян. Многие из них говаривали, что в нем одном видели совершенное подобие Александровой отважности, между тем как другие цари, в особенности же Деметрий, подражали, как бы на сцене, одной важности и гордости великого Александра.
В самом деле, Деметрий облекал себя театральною пышностью. Не только носил на голове великолепную кавсию с двумя повязками и надевал золотом обшитую порфиру, но сделал себе обувь из чистой порфиры и вызолоченную. По приказанию его долгое время ткали хламиду, работы удивительной: на ней представлен был мир и видимые на небе явления. Работа осталась недоконченной при перемене обстоятельств; никто не осмелился надеть сию хламиду, хотя впоследствии много было в Македонии царей, любящих пышность.
Не одной только наружностью оскорблял Деметрий народ, не привыкший к подобным зрелищам; подданным его была неприятна его нега и роскошь, особенно же его несообщительность и неприступная важность: то не имел он времени принять к себе, то был суров и жесток к тем, кого принимал. Он продержал у себя два года афинское посольство, хотя уважал афинян более других греков. Когда из Лакедемона прибыл к нему один посланник, то Деметрий, почитая себя обиженным, был в великой досаде. Он спрашивал у него: «Как? Неужели лакедемоняне прислали ко мне посланником тебя одного?» – «Да, государь, одного к одному», – отвечал посланник также с лаконской краткостью. В один день он вышел из дворца несколько проще обыкновенного и, казалось, склонен был слушать то, что ему говорили. Некоторые прибежали к нему и подали письменные прошения. Он принял их и держал в своей хламиде; народ тому радовался и следовал за ним. Как скоро он пришел на мост через Аксий*, то, развернув хламиду, выбросил все просьбы в реку. Этот поступок причинил македонянам величайшее неудовольствие: им казалось, что он не царствует, но измывается над ними. Они сами вспоминали или слушали тех, кто вспоминал, сколь Филипп был кроток и снисходителен в подобных случаях. Некогда одна старая женщина беспокоила его на дороге и просила настоятельно, чтобы выслушал ее; Филипп сказал ей, что не имеет времени. «Так перестань царствовать!» – воскликнула она с досадой, и это произвело над ним такое действие, что он обратил внимание на ее дело, возвратился домой, отложил все другие занятия и несколько дней принимал тех, кто с ним хотел говорить, начиная от старухи. В самом деле, никакое занятие столько царю не прилично, как оказание правосудия. Арес – тиранн, как говорит Тимофей, а закон есть «царь надо всем сущим», по словам Пиндара. Гомер говорит, что цари получают от Зевса не осадные машины, не медноносые корабли, но законы и суд, дабы спасать и хранить*. Он называет учеником и собеседником Зевса не самого воинственного или самого несправедливого и жестокого царя, но справедливейшего из всех*. Деметрий, напротив того, принимал с удовольствием прозвание, несходное с тем, которое носит царь богов: Зевса величают Защитником, Хранителем городов, а Деметрий получил название Полиоркета – Покорителя городов. Таким образом, невежественная сила привела порок на место того, что похвально и прилично, сопрягая несправедливость со славою.
Деметрий, будучи опасно болен в Пелле, едва не лишился Македонии, ибо Пирр с великой быстротой дошел до Эдессы. Однако, оправившись, он прогнал его без труда и заключил с ним договор. Он не хотел быть в войне с человеком, который всегда мог ему мешать и остановить его на каждом шагу, не давая исполнить свои предначертания. Он помышлял не о маловажном деле – о завоевании бывших под властью его отца областей. Приготовления его не уступали великости его намерений и надежд. У него было уже собрано девяносто восемь тысяч пехоты и без малого двенадцать тысяч конницы; он снарядил флот, состоящий из пятисот кораблей, которые строились в Пирее, Коринфе, Халкиде и близ Пеллы. Он сам переезжал с места на место, учил, что надлежало делать, и сам работал с другими. Все удивлялись не только множеству его кораблей, но и величине их. До него никто не видал корабля с пятнадцатью и шестнадцатью рядами весел. Впоследствии Птолемей Филопатор* построил корабль в сорок рядов, длиною в двести восемьдесят локтей, а вышиною (до украшения носовой надстройки) – сорока восьми. На нем было корабельных служителей до четырехсот человек, а гребцов – четыре тысячи. Сверх того в проходах гребцами и на палубе помещалось немногим менее трех тысяч воинов. Но этот корабль служил только для вида; он мало отличался от неподвижных зданий, не приносил никакой пользы, был предметом хвастливости, ибо с великим трудом и опасностью трогался с места. Напротив, Деметриевы корабли при всей красоте своей не были неспособны к сражениям; великолепное их устройство не препятствовало употреблению их; быстрота их и польза были более достойны удивления, нежели сама величина.
Когда такая сила, какой после Александра никто не имел, воздвигалась на Азию, то против Деметрия составили союз Селевк, Птолемей и Лисимах. Потом они послали посланников к Пирру с предложением учинить нападение на Македонию, не уважая договора, которым Деметрий не столько его освободил от опасности войны, сколько себе дал возможность воевать с кем хотел. Пирр принял их предложения, и Деметрий, еще медлящий, был со всех сторон угрожаем войною. В одно и то же время Птолемей с многочисленным флотом пристал к Греции и отделял ее от Деметрия; Лисимах из Фракии и Пирр с Эпира вступили в Македонию и разоряли ее. Деметрий, оставя сына своего в Греции и обратясь к обороне Македонии, устремился сперва на Лисимаха; между тем получает он известие, что Пирр занял Берою. Как скоро весть эта распространилась среди македонян, то в войске не было уже никакого устройства: все плакали и рыдали, были исполнены гнева к Деметрию и ругали его; хотели его оставить и уйти – как они говорили, домой, в самом же деле – к Лисимаху. По этой причине Деметрий рассудил за благо стать как можно далее от Лисимаха; и обратиться на Пирра; первый был македонянином, соплеменником и многим знакомый со времен Александра, а Пирр, пришелец и иноземец, как полагал Деметрий, не мог быть предпочтен ему македонянами. Но он совершенно обманулся в своих мыслях: как скоро стал он станом близ Пирра, то воины его, всегда удивлявшиеся блистательным военным подвигам Пирра, и привыкши издревле почитать способнейшим царствовать того, кто более отличался оружием, вдобавок узнав, что Пирр поступил милостиво с теми, кто попался ему в плен, желая отстать от Деметрия и присоединиться либо к одному, либо к другому из его противников, оставляли его сперва тайно и мало-помалу, потом все войско пришло явно в движение и возмутилось против него. Наконец некоторые осмелились прийти к Деметрию и советовали ему убежать и спасаться, ибо уже македоняне утомились, воюя за его негу. Эти слова показались Деметрию самыми кроткими в сравнении с теми, которые слышал от других и которые были исполнены жестокости и наглости. Он вошел в свой шатер и, подобно комическому актеру, а не царю, надел темное платье вместо прежней великолепной хламиды и тайно удалился. Большая часть воинов обратилась немедленно к грабежу и, вырывая шатер его друг у друга, между собою сражалась. Пирр показался и голосом укротил их и завладел станом. Он разделил с Лисимахом всю Македонию, которой твердо обладал Деметрий в продолжение семи лет.
Деметрий, лишившись таким образом своего царства, убежал в Кассандрию*. Фила, супруга его, будучи безутешна и не терпя видеть опять в состоянии обыкновенного смертного и изгнанником несчастнейшего из царей Деметрия, потеряв всю надежду и возненавидев его судьбу, которая была постояннее в злополучии, нежели в благоденствии, приняла яд и умерла. Деметрий, приняв намерение собрать остатки своего политического кораблекрушения, отплыл в Грецию и собирал своих полководцев и друзей, которые там находились. Подобие, которое в Софокловой трагедии* употребляет Менелай, описывая свое счастье:
Подобно колесу вращается мой рок,
Пременой веселясь, в покое не бывает.
Так вида своего луна не сохраняет
В две ночи никогда, безвестная сперва,
Младой выводит зрак; прекрасна и полна,
Над нами шествует небесною стезею
И, превзойдя своей сама себя красою,
Опять теряется и падает в ничто,
можно бы лучше приноровить к счастью Деметрия, к его возвышению, упадку, возобновлению силы и унижению. Хотя тогда казалось уже, что его могущество упало и исчезло, однако оно воссияло вновь. Некоторые силы стекались к нему и мало-помалу оживляли его надежду. В первый раз тогда он проходил из города в город как частное лицо, без царских украшений. Некто, увидя его в Фивах в таком положении, приноровил к нему довольно удачно стихи Еврипида*:
Божественный свой вид на смертный превратив,
Является теперь на берегах Исмена*.
Деметрий, наконец, опять вступив на «царский путь» надежды, окружил себя силою и величием власти. Он возвратил фивянам независимость, афиняне же от него отпали. Они выключили Дифила, который был поставлен жрецом Спасителей, из числа архонтов-эпонимов и определили, чтобы опять избираемы были архонты по прежним постановлениям. Они вызывали Пирра из Македонии, ибо Деметрий был уже сильнее, нежели как они полагали. Деметрий, исполненный гнева, приступил к городу и осадил его тесно. Народ послал к нему философа Кратета*, мужа славного и многоуважаемого. Деметрий, частью снисходя на его просьбы в пользу афинян, частью приняв его советы касательно того, что почитал для себя полезным, снял осаду, собрал все свои корабли, посадил на них одиннадцать тысяч человек пехоты с конницей и отправился в Азию, дабы отнять у Лисимаха Карию и Лидию.
В Милете был он принят Эвридикой, сестрой Филы, везшей с собою Птолемаиду, одну из дочерей Птолемея, которая прежде была помолвлена с ним при посредничестве Селевка. Деметрий женился на ней с согласия Эвридики. После брака он немедленно обратился к городам, из которых одни приставали к нему по своей воле, другие были покоряемы силою. Он покорил Сарды; несколько Лисимаховых полководцев перешли к нему с деньгами и с войском. При нашествии на него Агафокла, сына Лисимаха, с войском, Деметрий направил путь к Фригии; он надеялся, заняв Армению, возмутить Мидию и утвердиться во внутренних областях Азии, где было много мест, служащих к убежищу и отступлению, когда бы был вытесняем неприятелем. Агафокл шел за ним вслед, Деметрий одерживал над ним верх во всех стычках; но как ему отрезали все способы к продовольствию и к снисканию корма, то он находился в большой нужде, и воины начали подозревать, что он их уводит в Армению и Мидию. Между тем голод усиливался; при переправе через Лик* река унесла и потопила множество его воинов по причине их неосторожности. Эти несчастья не удержали воинов от насмешек; некто написал на его шатре первые стихи из трагедии Эдипа, с малым изменением*:
О, чадо старика слепого Антигона,
Какая то страна, в которую мы пришли?
Наконец к голоду присоединились и болезни, как обыкновенно бывает тогда, когда люди едят по нужде какую ни попадя пищу. Потеряв не менее восьми тысяч человек, он отвел остальных назад. По прибытии своем в Тарс он имел намерение оставить неприкосновенной область, которая была тогда во владении Селевка и тем не подать ему никакого повода к неудовольствию; но это было невозможно, ибо войско находилось в крайней нужде, а Агафокл укрепил проходы на Тавре. По этой причине Деметрий написал
Селевку письмо, содержавшее длинные жалобы на свою судьбу: он просил его тронуться жалостью над родственником, который претерпел несчастия, которые могли бы возбудить соболезнование в самых врагах. Селевк был действительно тронут; он писал своим полководцам, чтобы Деметрия содержать царски, а войску его доставлять съестные припасы в изобилии. Но Патрокл, который, казалось, был человеком разумным и верным другом Селевка, придя к нему, представлял, что издержки, употребленные на содержание Деметриевых воинов, ничто, только прилично ли позволять Деметрию, самому стремительному и предприимчивому из всех царей, иметь пребывание в своей земле, когда ныне находится он в таком положении, которое и самым умеренным от природы людям внушает смелость и склонность к оказанию обиды. Слова эти столь подействовали на Селевка, что он выступил в Киликию с многочисленным войском.
Деметрий, изумившись скорой перемене Селевка и придя в страх, отступил к крепчайшему положению на Тавре и послал к Селевку посланников, прося о позволении ему покорить какой-нибудь из независимых варварских народов, дабы провести там остаток жизни своей, перестав странствовать и скитаться; если же Селевк на то не согласится, то содержать его войско зимой, не гнать его в такое время, когда он всего лишился, и не предать на произвол своим неприятелям. Но Селевк, подозревая его, объявил, что позволяет ему, если он хочет, провести два зимних месяца в Катаонии*, выдав в залог первейших своих друзей. Между тем Селевк ограждал проходы, ведущие в Сирию. Деметрий, будучи заперт со всех сторон, подобно зверю, по необходимости обратился к обороне своей: он делал набеги на страну и одерживал над Селевком победу всякий раз, как вступал с ним в сражение. Некогда были пущены на него колесницы, вооруженные серпами, Деметрий, обойдя их, обратил в бегство, выгнал тех, кто укреплял проходы в Сирию, и занял оные.
Уже дух его был вознесен этими успехами. Видя воинов своих, исполненных бодрости, готовился он дать решительное сражение Селевку, который со своей стороны был в дурном положении. Он не принял, из страха и недоверчивости, присланной к нему Лисимахом помощи и не решался один вступить в сражение с Деметрием, боясь его отчаяния и переменчивости счастья, которое всегда приводило его из крайнего положения в величайшее благополучие. Но в это время Деметрий тяжко занемог. Болезнь привела его в чрезвычайное расслабление и совершенно расстроила дела, ибо воины его частью перешли к неприятелю, частью разбежались. Только по прошествии сорока дней сделалось ему легче. Он взял остальное войско и направил путь свой к Киликии; но только для виду, дабы уверить в том неприятелей, а ночью, не подав знака трубою, поворотил в другую сторону, перешел гору Аман и разорял страну, под ним лежащую, вплоть до Киррестики*.
Селевк последовал за ним и поставил стан свой подле него. Деметрий в ночное время обратился в сторону вражеского стана. Селевк долго этого не замечал и спал покойно, когда некоторые перебежчики пришли к нему и открыли ему опасность, в которой он находился. Селевк вскочил в испуге, велел затрубить в трубы и, надевая обувь, кричал своим приближенным: «Мы имеем дело со страшным зверем!» Деметрий, заключив по тревоге неприятелей, что они извещены о его приближении, отвел поспешно свое войско. С наступлением дня уже Селевк учинил на него нападение; Деметрий послал одного из своих военачальников на одно крыло и получил некоторую выгоду над неприятелем. Тогда Селевк, слезши с коня, снял шлем и с одним щитом пошел навстречу наемным воинам; он показывал им себя, просил их перейти к нему и наконец понять, что он, щадя их, а не Деметрия, столько времени отлагал сражение. Все они приветствовали его, называли царем своим и переходили к нему. Деметрий, который претерпел столько превратностей в жизни своей, старался избегнуть и сей последней: он убежал к вратам Аманским* и, забившись в чащу с весьма немногим числом друзей и последователей, провел тут ночь, намереваясь, если будет возможность, занять дорогу, ведущую к Кавну*, и пробраться до тамошнего моря, где надеялся найти корабли; но узнав, что не было у них даже на тот день съестных запасов, он переменил мысли. Между тем прибыл к нему приятель его Сосиген, неся в поясе четыреста золотых монет. Надеясь с помощью этих денег дойти до моря, они шли в темноте к узким проходам, но так как на них горели костры неприятельские, то они оставили эту дорогу и опять отступили к прежнему месту, однако не все, – ибо некоторые убежали, а остальные не были одушевлены равной бодростью. Когда некто осмелился сказать, что надлежало предать себя Селевку, то Деметрий, обнажив меч, хотел себя умертвить; но друзья его обступили и утешали, и наконец убедили на то решиться. Он послал к Селевку и предался ему.
Селевк, получив это известие, сказал: «Деметрий обязан своим спасением не своей судьбе, но моей; она вместе с другими благами подает мне случай изъявить свое милосердие и свою снисходительность». Он призвал своих прислужников, велел им поставить шатер царский и делать все нужные приготовления к великолепному приему и содержанию Деметрия. При Селевке находился Аполлонид, бывший некогда другом Деметрия. Селевк выслал его к Деметрию, дабы тем его успокоить и внушить бодрость, удостоверить его, что он идет к родственнику и зятю своему.
Как скоро Селевк обнаружил мысли свои, то сперва не многие, потом почти все его приятели бросились к Деметрию наперебой, стараясь предупредить друг друга: они думали, что Деметрий будет немедленно в великой силе при Селевке. Этот случай превратил жалость Селевка в зависть, а неблагомыслящим и завистливым людям подал повод отвратить его от этой мысли и поколебать его человеколюбие, пугая его тем, что в тот же самый миг, при первом появлении Деметрия, произойдут в войске великие беспокойства.
В то самое время как Аполлонид пришел с радостью к Деметрию, и другие следовали с приятнейшими известиями со стороны Селевка; как только Деметрий после таких несчастий и бедствий – несмотря на то, что почитал сдачу себя постыдною – начал раскаиваться в первых помышлениях, ободренный надеждою и доверяясь Селевку, – прибыл к нему Павсаний, имея около тысячи человек конницы и пехоты. Ими он обступил Деметрия неожиданно, удалил от него всех и, не представив его лицу Селевка, отвел на Херсонес Сирийский*. Здесь приставлена была к нему сильная стража. Впрочем, от Селевка прислана была к нему приличная прислуга, и назначено было для ежедневного содержания его значительное количество денег. Сверх того отведены были ему царские ристалища и места для прогулок и заповедники для охоты. Позволено было всякому из тех, кто с ним убежал, находиться при нем. Приходили к нему иногда некоторые от Селевка с утешительными словами, они советовали ему не унывать, ибо по прибытии Антиоха и Стратоники он немедленно будет отпущен.
Деметрий, находясь в сем положении, послал приказание сыну своему и своим полководцам и друзьям, бывшим в Коринфе и в Афинах, не верить более ни письмам его, ни печати, но как бы он умер, охранять для Антигона города и все владение. Антигон, получив известие о задержании отца своего, был весьма огорчен, надел печальное платье, писал всем царям и самому Селевку и просил их за отца, обещаясь выдать им все то, что у него еще оставалось, и изъявляя готовность свою дать себя прежде всего в залог вместо отца. Многие города и владельцы, исключая Лисимаха, просили вместе с ним. Один Лисимах обещал Селевку много денег, если умертвит Деметрия. Селевк, который и прежде ненавидел Лисимаха, тем более почел его человеком свирепым и беззаконным. Он стерег Деметрия для Антиоха и Стратоники и отлагал время, желая, чтобы Деметрий был им обязан своим освобождением.
Деметрий сперва перенес равнодушно свое несчастье; он привыкал уже к настоящему положению своему. Сперва он упражнял свое тело, занимался охотой и ристанием, сколько было ему позволено; но впоследствии мало-помалу сделался тяжел и неповоротлив, предался совершенно пьянству и игре и большую часть времени проводил в этих занятиях или потому, что он разгонял мысли о настоящем несчастии своем, приходящие ему тогда, когда он был в трезвом положении, и пьянством скрывал свои помышления; или потому, что уверился наконец, что это была жизнь, которую издавна желал и за которой гнался, что по безрассудству своему и по любви к пустой славе заблуждался и удалился от оной, причиняя и себе и другим беспокойство, ища в оружиях, во флоте, в станах то счастье, которое ныне нашел неожиданно в бездействии, в праздности, в покое. В самом деле – какая есть другая цель браней и опасностей дурных царей, которые в безрассудстве своем не только не знают, что более гонятся за негою и наслаждением, нежели за добродетелью и благоприличием, но которые действительно не умеют наслаждаться и веселиться?
Деметрий на третьем году своего заключения от бездействия и неумеренного употребления пищи и вина впал в болезнь и умер. Он прожил пятьдесят четыре года. Селевк был порицаем за его поступок и чрезвычайно раскаивался в подозрении, которое прежде возымел к Деметрию, и в том, что не последовал примеру варвара-фракийца Дромихета, который поступил человеколюбиво и как царю прилично с попавшим ему в руки Лисимахом.
Похороны его отправлены были с чрезвычайной и театральной пышностью. Антигон, получив известие, что везут прах его отца, выступил со всеми кораблями и встретил его близ островов. Он принял его урну, которая была из цельного золота, и поставил ее на самый большой предводительский корабль. Города, к которым приставали, налагали на урну венки и посылали людей, которые с печальным видом должны были провожать прах и присутствовать при погребении. По прибытии флота в Коринф урна была видима на передней части корабля, украшенная царской порфирой и диадемой; при ней стояли молодые воины в оружиях. Ксенофонт, превосходнейший из тогдашних флейтистов, сидел подле нее и играл священную песню, с которой согласовалось движение весел, с размером производимое, от чего при всяком обороте песни происходил некоторый шум, какой бывает на похоронах, когда бьют себя в грудь. Самое жалкое зрелище для собравшегося на берегу народа представлял сам Антигон, плачущий и в униженном виде. По оказании праху разных в Коринфе почестей и принесений ему воинов, оный был перевезен в Деметриаду, где и поставлен, как в городе, который носил имя усопшего, созданном им из малых городков, существовавших вокруг Иолка.
Деметрий оставил по себе Антигона и дочь Стратонику от Филы; двух Деметриев – одного, прозванного Тощим, от жены-иллириянки, а другого, обладавшего Киреной, от Птолемаиды; от Деидамии оставил Александра, который провел жизнь свою в Египте. Говорят также, что он имел сына Коррага от Эвридики. Род его непрерывно царствовал до Персея, при котором римляне завоевали Македонию.
Приведши к концу македонскую пьесу, время уже представить римскую.
Антоний
Оратор Антоний, которого умертвил Марий за то, что он держался стороны Суллы, был дедом Марка Антония. Отец его, Антоний, прозванный Критским*, хотя ничем не отличился и не прославился в гражданском управлении, однако был добрым и честным человеком, щедрым при оказании помощи, как можно видеть из следующего примера. Он был не богат и потому жена не позволяла ему оказывать свою щедрость. Один из знакомых пришел к нему и просил денег; у Антония их не было; он приказывает мальчику налить воды в серебряную чашу и принести к нему. Мальчик сие исполнил; Антоний мочил свою бороду, как бы хотел бриться, и когда мальчик вышел под каким-то предлогом, то Антоний дал приятелю своему чашу, дабы употребить на то, чего он хотел. Между тем в доме служители стали искать чаши; Антоний, видя, что жена его сердилась и хотела, чтобы каждый из них был допрашиваем, признался в своем поступке и просил прощения.
Жена этого Антония, по имени Юлия, была из рода Цезарей и могла сравниться со знаменитейшими и добродетельнейшими женщинами. Она воспитала Марка Антония по смерти отца его и вышла замуж за Корнелия Лентула, который был предан смерти Цицероном за соучастие в заговоре Катилины. Таков, по-видимому, был повод и начало сильной вражды Антония к Цицерону. Антоний говорит, что и мертвое тело Лентула только тогда было им выдано, когда его мать просила о том жену Цицерона. Но по признанию всех, это ложь, ибо никто из казненных тогда Цицероном заговорщиков не был лишен погребения.
Антоний в молодости своей был чрезвычайно красив; но дружба и близкое обхождение с Курионом пристали к нему, как настоящая зараза, и были пагубны для него. Этот Курион*, человек, предавшийся грубейшим удовольствиям, дабы сделать себе подвластным Антония, приучил его к пьянству, распутству и расточительности. Это ввергло Антония в тяжкий и неприличный по летам его долг, простиравшийся до двухсот пятидесяти талантов; Курион поручился за него; но отец Куриона, узнав о том, выгнал Антония из своего дома. Антоний пристал тогда на короткое время к Клодию, самому наглому, самому бесстыдному из тогдашних демагогов, который своим стремлением возмущал республику. Но вскоре, пресытившись его неистовством и устрашившись тех, кто против Клодия восставал, он оставил Италию и переехал в Грецию, где проводил свое время, упражняясь в военных трудах и занимаясь красноречием. Он подражал так называемому азийскому слогу, который был тогда в великом употреблении и имел большее сходство с образом его жизни, исполненным хвастовства и надутости, тщеславия и непомерного честолюбия.
Габиний*, муж консульский, плывший на корабле в Сирию, уговаривал его отправиться вместе с ним к войску; но Антоний объявил, что не желает ехать как частное лицо. Будучи произведен в начальники конницы, он последовал за Габинием в поход. Сперва Антоний был послан на Аристобула*, который возмутил иудеев против римлян; он первый взлез на важнейшее укрепление и выгнал Аристобула из всех остальных. Потом дал ему сражение, разбил с малым числом войско, многократно превосходившее его силы, и, кроме немногих, умертвил всех неприятелей. Сам Аристобул с сыном своим взят был в плен. Вскоре после этого Птолемей предлагал Габинию за десять тысяч талантов вступить вместе с ним в Египет и помочь ему занять его царство. Большая часть военачальников тому противилась; Габиний, хотя уже и был порабощен десятью тысячами талантов, не решился предпринять поход. Но Антоний, жаждущий великих дел и угождая Птолемею*, который просил его о том, побудил Габиния к предприятию этого похода.
Римляне больше войны боялись дороги, ведущей к Пелусию, ибо надлежало им идти по глубоким и безводным пескам близ так называемых промоины и болот Сербонидских, которые египтяне называют «Выдохами Тифона»* (вероятно, составляются отливом Красного моря на том месте, где оное отделяется самым узким перешейком от моря Внутреннего). Антоний, будучи отряжен полководцем, не только занял узкие проходы, но взял и большой город Пелусий, одержал верх над охранявшей его стражею и тем не только обезопасил дорогу войску, но и полководцу внушил твердейшую о победе надежду. Честолюбие его было спасительно для самых неприятелей. Птолемей, по вступлении своем в Пелусий побуждаемый гневом и ненавистью, хотел предать смерти египтян, но Антоний противился ему и удержал его от такого поступка. В сражениях, которые в войне этой были и велики и часты, Антоний совершил знаменитые подвиги как смелостью духа, так и прозорливостью полководца. Он обошел наконец неприятелей с тылу и этим движением явно вручил победу тем, которые сражались спереди. По этой причине он удостоился надлежащих почестей и отличий. Оказанное уважение к мертвому Архелаю* не осталось без замечания. Антоний был с ним знаком и соединен узами гостеприимства; он вел войну по необходимости; но когда Архелай пал, то он отыскал мертвое тело его, украсил царским великолепием и предал земле. Этими поступками он заставил александрийцев много о себе говорить, а своим соратоборцам явил в себе человека с блистательными свойствами.
К его качествам присоединялась внешность, которая имела в себе благородную важность: продолговатый подбородок, широкий лоб, нос с горбинкой, казалось, делали мужественный его вид сходным с изваянными и живописными изображениями Геракла. По некоему древнему сказанию, Антонии были Гераклиды, и он происходил от Антона, сына Геракла. Антоний старался придавать сему сказанию достоверность видом своим, как сказано, и деяниями. Всякий раз, когда ему надлежало показаться перед большим числом людей, он застегивал хитон на бедре, препоясывался длинным мечом и сверху накидывал грубый военный плащ*. Те самые свойства, которые кажутся другим несносными, как-то: хвастовство, насмешки и явная склонность к питью, обыкновение садиться подле воина, который ел, приходить к столу воинов и есть вместе с ними – все это внушало воинам удивительную к нему благосклонность и приверженность. Самая влюбчивость его не была без приятности, ибо через нее многих привлекал к себе, содействовал влюбленным и слушал с удовольствием насмешки других насчет его любовных дел. Щедрость его, дары, которыми осыпал воинов и друзей расточительной рукою, положили блистательное начало его силы, и когда он сделался великим, то еще более умножили его могущество, которое было потрясаемо множеством его погрешностей. Я приведу всего один пример. Некогда велел он выдать одному из своих приятелей двести пятьдесят тысяч денариев. Это количество выражается латинским словом «декиес» (decies)*. Управитель его удивился и, желая показать ему великость этого количества, положил деньги на место, мимо которого надлежало пройти Антонию. Тот и в самом деле спросил, что это такое. «Количество, которое ты приказал выдать», – отвечал управитель. Антоний, поняв его неприглядную хитрость, сказал ему: «Я думал, что декиес гораздо больше, а это мало! Прибавь еще столько же». Но это случилось в позднейшее время.
Римская республика была уже в раздоре; аристократы пристали к Помпею, бывшему в Риме, а демократы призывали из Галлии Цезаря, который был с оружием в руках. Курион, друг Антония, перешедши к стороне Цезаря, заставил и Антония перейти к нему же. Будучи силен в народе своим красноречием, сыпля без пощады деньгами, доставляемыми ему Цезарем, Курион сделал Антония народным трибуном, а впоследствии жрецом в числе тех, кто наблюдает полет птиц и называются авгурами.
Антоний, достигши трибунства, принес немалую пользу тем, кто действовал в пользу Цезаря. Во-первых, когда консул Марцелл предлагал предать Помпею набранные уже войска, с позволением собирать новые, то Антоний тому противоречил и сделал постановление, чтобы собранная сила была отправлена в Сирию на помощь Бибулу, воевавшему с парфянами, и чтобы не повиновались Помпею, когда бы он стал набирать новых воинов. Во-вторых, когда сенаторы не принимали писем Цезаря и не допускали их читать, то Антоний, будучи силен своею властью, читал эти письма и многие мысли переменил, ибо показалось, что требования Цезаря, содержавшиеся в оных, были умеренны и справедливы. Наконец, когда в сенате предложены были два вопроса – угодно ли им, чтобы Помпей распутил свое войско, и должно ли Цезарю сделать то же, – то некоторые из сенаторов требовали, чтобы Помпей сложил оружие, а почти все, кроме немногих, хотели, чтобы сложил оное и Цезарь. Тогда Антоний, встав, спрашивал, не хотят ли, чтобы и Помпей и Цезарь вместе сложили оружие и распустили войска. Все приняли это мнение с великой радостью, превозносили Антония с восклицанием и требовали, чтобы отобраны были голоса. Но консулы на это не соглашались. Друзья Цезаря делали новые предложения, которые казались умеренными. Катон противоречил им, а Лентул, бывший тогда консулом, выгнал из сената Антония, который при выходе своем оттуда произносил на них проклятия; потом надел платье рабское, нанял вместе с Квинтом Кассием* телегу и уехал к Цезарю. По прибытии к нему Кассий и Антоний жаловались громко, что в Риме нет никакого уже порядка и устройства, ибо самые трибуны не имели свободы говорить, но всяк, кто защищает права, изгоняется и подвергает опасности жизнь свою.
После чего Цезарь вступил в Италию с войском. Это заставило Цицерона писать в «Филиппиках», что Елена была поводом к Троянской, а Антоний – к Междоусобной войне; но это совершенно ложно. Гай Цезарь не был до того стремителен, не был увлекаем гневом из своих предначертаний до того, чтобы начать войну против отечества лишь за то, что Кассий и Антоний, дурно одетые, убежали к нему на наемной телеге. Нет, он давно решился на этот поступок и только искал к тому предлога – и этот случай подал ему благовидный повод к началу войны. К покорению всех людей влекла его, как прежде Александра и некогда Кира, неукротимая любовь к власти и неистовое желание быть первым и величайшим, чего невозможно было достигнуть, не низложивши наперед Помпея.
Он прибыл в Рим, занял его, изгнал из Италии Помпея, приняв намерение прежде всего обратиться к бывшим в Иберии Помпеевым войскам, а потом по снаряжении флота переправиться против Помпея. Он поручил Рим претору Лепиду, а Антонию, который был трибуном, предал в управление войска и Италию. Антоний вскоре приобрел любовь воинов тем, что большей частью вместе с ними упражнялся, ел и пил и дарил им, что только мог; но всем другим был неприятен, ибо по причине своей беспечности был невнимателен к тем, кто был обижаем и принимал с досадою тех, кто ему приносил жалобы; сверх того был порицаем за связь его с чужими женщинами. Вообще власть Цезаря, которая, судя по его делам, менее всего походила на тиранническую, сделалась ненавистной его друзьям, в числе которых Антоний был обвиняем более всех, ибо, имея великую власть, предавался большим бесчинствам. Несмотря на то, Цезарь, по возвращении своем из Иберии, пренебрег всеми жалобами, приносимыми на Антония, и употреблял его в войне, как человека деятельного, храброго и способного управлять войском; он и не ошибся нимало в своем мнении.
Переправившись с малыми силами через Ионийское море из Брундизия, он отослал назад суда, приказав Габинию и Антонию посадить на них войско и немедленно перевести его в Македонию*. Габиний не осмелился пуститься в море в зимнее время и в бурную погоду, а хотел вести войско сухим путем и длинной дорогой; но Антоний, беспокоясь о Цезаре, оставленном среди многочисленных неприятелей, отразил триеры Либона, стоявшие пред устьем пристани, обступив их многими мелкими судами и посадив на корабли восемьсот конных и двадцать тысяч пехоты, пустился в море. Вскоре был он замечен и преследуем неприятелями. Он вырвался из сей опасности, ибо сильный южный ветер поднимал на море страшные валы и составлял глубокие впадины, с которыми неприятельские триеры должны были бороться. Между тем Антоний был морем носим на судах к скалам и мелководью; он не имел никакой к спасению надежды, как вдруг с залива подул сильный либ*, который погнал валы от земли в открытое море. Антоний с помощью этого ветра удалился от земли и, плавая безопасно, увидел берег, покрытый обломками судов, ибо ветер выбросил на оный преследовавшие его корабли. Их погибло немалое число; Антонию попалось в руки много людей и денег. Он занял Лисс* и внушил Цезарю великую бодрость, прибыв к нему вовремя с многочисленной силой.
Антоний отличался во многих и частых сражениях, которые были даны в то время. Он два раза пошел навстречу Цезаревым воинам, которые бежали стремглав, остановил их, заставил их опять напасть на преследующих – и победил. За эти дела был он уважаем после Цезаря более всех. Сам Цезарь обнаружил, какое имел о нем мнение: когда надлежало дать последнее и всю войну решившее сражение при Фарсале, то он сам предводительствовал правым крылом, а левое поручил Антонию, как способнейшему из всех бывших под начальством его полководцев.
По одержании победы Цезарь был провозглашен диктатором. Сам он преследовал Помпея. Он сделал Антония начальником конницы и послал в Рим. Это достоинство в присутствии диктатора есть в республике второе; в отсутствии же его – первое и почти единственное, ибо по избрании диктатора все начальства уничтожаются, а трибунство одно остается в своей силе.
Долабелла, бывший тогда трибуном, человек молодой и жаждущий новых перемен, предлагал уничтожить долги*. Он уговаривал Антония, который был ему другом и хотел всегда угождать народу, содействовать ему и принять участие в его намерениях. Но Азиний и Требеллий представляли Антонию противное. По случаю, он возымел сильное подозрение, что Долабелла оскорбил его честь, обольстив жену его. Он был обижен до того, что в гневе отослал от себя свою жену, – она была его родственницей, дочерью Гая Антония, бывшего консулом вместе с Цицероном. Он пристал к партии Азиния и вел с Долабеллой открытую войну. Долабелла занял форум, дабы утвердить закон насильственно. Когда и сенат определил, что надлежало употребить против Добалеллы оружие, то Антоний напал на него, дал ему сражение, некоторых из сообщников его умертвил и своих несколько потерял. Этим поступком он навлек на себя ненависть народа; но всем добрым и здраворазмышляющим людям образ жизни его был уже противен: они ненавидели его, как говорит Цицерон, им внушало омерзение его постоянное пьянство, чрезвычайные издержки, связи с развратными женщинами. Днем он спал или прохаживался, еще не протрезвев; ночи проводил в шумных забавах, театрах, свадьбах мимов и шутов.
Говорят, что некогда он пировал на свадьбе мима Гиппия и всю ночь провел в питье; поутру народ звал его на форум – он пришел, обремененный пищей, и его стало рвать, то один из друзей его подставил ему свою тогу. В числе тех, кто имел великую над ним силу, были и мим Сергий, и Кифериса, такого же разбору женщина, его любовница. Когда Антоний ездил по городам, то она была несома на носилках, которые были сопровождаемы почти таким же числом служителей, как носилки его матери. Сверх того, противно было римлянам, что в его путешествиях, как бы в шествиях торжественных, носимы были для показу золотые чаши; что раскидываемы были на дороге шатры, поставляемы великолепные столы для обеда при рощах и близ рек; что в колесницы запрягаемы были львы; что в домах честных мужчин и женщин отдавали покои женщинам бесчестным и арфисткам. Все взирали с негодованием на эти поступки, ибо в то самое время как Цезарь находился вне Италии, на поле и с великими трудами и опасностью истреблял остатки великой войны, другие, пользуясь его властью, жили в роскоши и неге, измываясь над согражданами.
Эти обстоятельства умножили беспокойство и позволили войску предаваться ужасным наглостям и грабежу. По этой причине Цезарь, возвратившись в Рим, простил Долабеллу и, будучи избран в третий раз консулом, принял в соправители Лепида, а не Антония. Когда продавали дом Помпея, то Антоний его купил, но когда требовали у него денег, то он оказывал неудовольствие. Он сам говаривал, что не участвовал в походе Цезаря в Ливии потому, что не получил награды за прежние свои подвиги.
Цезарь укротил его безрассудства и безобразия, не оставив без замечания его проступков. Антоний переменил образ жизни и соединился узами брака с Фульвией, бывшей некогда в супружестве с демагогом Клодием – женщиною, которая менее всего думала о пряже и хозяйстве или о том, чтобы управлять скромным человеком; ее мысли простирались далее, она хотела управлять правителем и начальствовать над полководцем. Фульвии должна быть обязана Клеопатра за покорность Антония к женодержавию, ибо она приняла его уже, так сказать, ручным и приученным к тому, чтобы повиноваться женщинам. При всем том Антоний шутками и забавными поступками старался смягчить ее суровость. Так, например, когда после победы, одержанной в Иберии, граждане вышли навстречу Цезарю, то и Антоний последовал примеру других. Вдруг разнеслось по Италии, что неприятели наступают и что Цезарь умер. Антоний возвратился в Рим, надел платье рабское, ночью пришел в дом свой и сказал служителям, что у него есть письмо от Антония к Фульвии. Он был к ней допущен, обвернутый в плащ. Фульвия в сильном беспокойстве, прежде нежели взять письма, спрашивала, жив ли Антоний. Но он безмолвием вместо ответа подал ей письмо; и когда она распечатала его и начала читать, то Антоний обнял и поцеловал ее. Хотя много таковых примеров его шутливости, но я изложил здесь только один для примера.
Цезарь возвращался уже из Иберии; первейшие граждане вышли к нему навстречу на несколько дней дороги от Рима. Он оказал Антонию отличное уважение. Едучи по Италии на колеснице, он имел подле себя Антония, за ним следовали Брут Альбин и Октавиан, сын племянницы его, который впоследствии принял название Цезаря и весьма долго управлял Римом. Цезарь, будучи избран консулом в пятый раз*, принял Антония в соправители. Желая сложить с себя сие достоинство и передать его Долабелле, он предложил о том сенату. Но Антоний сильно тому противился и ругал Долабеллу, который отвечал ему ругательствами. Цезарь, стыдясь этого бесчинства, удалился. В другой раз он предстал, дабы провозгласить Долабеллу консулом; Антоний кричал, что знамения богов тому препятствуют. Цезарь уступил Антонию и оставил Долабеллу, который был в великой досаде. Кажется, что Цезарю противен был Долабелла не менее, чем Антоний. Говорят, что когда кто-то хотел сделать их подозрительными, то Цезарь сказал: «Я боюсь не этих жирных и хорошо причесанных, но вот тех бледных и худых», – показывая на Брута и Кассия, которые впоследствии составили против него заговор и умертвили его.
Впрочем, Антоний, хотя и против воли, подал им благовиднейший предлог. Римляне праздновали Ликеи или так называемые у них Луперкалии. Цезарь в триумфальной одежде, сидя на трибуне на форуме, смотрел на людей, бегающих взад и вперед; многие из благородных юношей и чиновников бегали по городу, намазанные жиром, и в шутку ударяли мохнатыми ремнями тех, кто им попадался. Антоний, который сперва бегал среди них, оставя эти древние обычаи, обвил вокруг диадемы лавровый венок, прибежал к трибуне и, будучи приподнят теми, кто с ним бегал, наложил оный на голову Цезаря, показывая тем, что ему приличествовало быть царем. Цезарь отклонился и отказывался от сей почести: народ был тем доволен и плескал руками. Антоний опять хотел наложить диадему, и Цезарь опять удалил его от себя. Долго происходил сей род борьбы; когда Антоний принуждал Цезаря, то рукоплескали немногие из его приятелей; когда Цезарь отказывался от сей почести, то рукоплескал ему весь народ с восклицаниями. Удивительное дело! Люди, которые в самом деле терпели царскую власть, страшились имени царя, как уничтожения свободы. Цезарь встал с трибуны с досадою, снял с шеи свою тогу и кричал, что он дает себя умертвить тому, кто хочет. Венец, который наложен был на одну из его статуй, был сорван трибунами, народ с похвалами и рукоплесканием провожал их; но Цезарь лишил их трибунского достоинства.
Этот случай умножил бодрость Брута и Кассия. Они собрали вернейших своих друзей к совершению своего умысла и были в недоумении, рассуждая об Антонии. Все хотели принять его в соучастники, но Требоний тому противился. Он объявил им, что когда они вышли навстречу Цезарю, возвращавшемуся из Иберии, то он путешествовал вместе с Антонием, жил под одним шатром с ним и слегка и с великой осторожностью старался узнать мысли его. Антоний понял его, и хотя отверг это предложение, однако не донес на него Цезарю, но сохранял тайну с верностью. После того они советовались между собою, по умерщвлении Цезаря, не умертвить ли и Антония. Но Брут удержал их: он представил им, что дело это, на которое дерзают, имеет целью защиту законов и прав и должно быть чисто и не осквернено никакой несправедливостью. Впрочем, боясь силы Антония и важности его достоинства, назначили некоторых заговорщиков, которым было предписано при вступлении Цезаря в сенат, когда уже надлежало делу совершиться, разговаривать с Антонием о важных делах, удерживая его снаружи.
Дело производилось так, как они между собою условились. Цезарь пал в сенате; и Антоний надел немедленно рабское платье и скрылся. Когда же он узнал, что заговорщики ни на кого более не нападают, а были собраны вместе на Капитолии, он убедил их сойти, взяв в залог сына его. Кассия пригласил к ужину он, а Брута – Лепид. Созвав сенат, Антоний предлагал амнистию и назначить провинции Кассию и Бруту. Сенат утвердил его предложение, равно как и то, чтобы ничего того не переменять, что установлено Цезарем. Антоний вышел из сената, прославляемый и превозносимый всеми, ибо казалось, он прекратил междоусобную войну и в делах трудных и в беспокойствах необыкновенных поступил с великим искусством и благоразумием. Но вскоре слава, которой он пользовался в народе, поколебала эти благие начинания. Антоний имел верную надежду по низвержении Брута быть первым в Риме человеком. При выносе Цезарева тела он по обычаю говорил на форуме похвальное ему слово. Видя, что народ был им прельщен и слушал его с удовольствием и жаром, он к похвалам примешал трогательное описание смерти его. В заключении, потрясая его окровавленным и мечами изрубленным платьем и называя совершивших это убийство извергами и человекоубийцами, он воспламенил граждан такой яростью, что они, собравши деревянные скамьи и стулья, сожгли ими на форуме тело Цезаря; потом, схватив головни с костра, побежали к домам заговорщиков и совершили на оные нападение.
Брут и его сообщники вышли из города, а друзья Цезаря присоединились к Антонию. Кальпурния, Цезарева супруга, доверила ему большую часть денег и перевезла к нему в дом для хранения. Счетом их было всего четыре тысячи талантов. Ему достались в руки и книги Цезаря, в которых было записано все то, что он намерен был сделать. Антоний вписывал в них, кого хотел; одних делал консулами, других сенаторами; иных возвращал из заточения или освобождал из заключения – как будто бы все это определено было самим Цезарем. По этой причине римляне всех их в насмешку называли харонитами*, ибо они, будучи изобличаемы, прибегали к запискам, оставшимся после мертвого человека. Антоний поступал во всем как самовластный правитель. Он был консулом, один брат его, Гай, – претором, другой, Луций, – народным трибуном.
Дела находились в таком положении, как прибыл в Рим молодой Цезарь*, сын племянницы умершего, оставшийся по завещанию наследником его имения. В то время, когда Цезарь был умерщвлен, он находился в Аполлонии. Он немедленно присоединился к Антонию, как другу приемного отца своего, и напоминал ему о бывших у него в залоге деньгах: по завещанию Цезаря надлежало выдать каждому римлянину по семидесяти пяти денариев. Антоний, сперва презирая его как молодого оратора, говорил ему, что он безумствует, что у него нет ни здравого рассудка, ни добрых приятелей, ибо хочет на себя взять тяжесть нестерпимую – наследство Цезаря. Когда же Октавий не обращал внимания на его речи, а требовал имущество, то Антоний речами своими и поступками стал всячески унижать его. Антоний противился ему, когда он домогался трибунства; когда поставил в полном согласии с постановлением народа золотой престол отцу своему в театре, то Антоний пригрозил заключить его в темницу, если не перестанет заискивать у народа. Когда же молодой Цезарь предал себя Цицерону и всем тем, кто ненавидел Антония; когда он привлек на свою сторону сенат посредством их, меж тем как сам старался народ привязать к себе и собирал старых воинов из их поселений, то Антоний, приведенный в страх, вступил с ним в переговоры на Капитолии – и они примирились. Ночью тогда Антоний увидел странный сон: казалось ему, что правая рука его поражена громом. А по прошествии некоторых дней разнесся в городе слух, что Цезарь строил против него козни. Цезарь хотел перед ним оправдаться, но не убедил. Вражда оживилась вновь.
Оба они, объезжая Италию, собирали войска, которые были уже распущены по домам, обещая им великую плату; воинов, которые еще были с оружием, наперебой старались привлечь на свою сторону. Цицерон, имея тогда в Риме великую силу, возбуждал всех против Антония и, наконец, убедил сенат объявить его врагом отечества, а Цезарю послать ликторов и преторские украшения; Пансу же и Гирция послать с войском для изгнания из Италии Антония – они были тогда консулами. Они вступили в сражение с Антонием при Мутине*; Цезарь находился вместе с консулами и сражался. Они победили Антония, но сами легли на поле брани.
Антоний, предавшись бегству, претерпевал многие бедствия, из которых тягчайший был голод. Но по природе своей в крайних обстоятельствах он становился выше себя самого и, будучи несчастен, уподоблялся истинно доблестному мужу. Чувствовать долг и добродетель есть свойство, общее всем тем, кто находится в нужде и несчастье; однако в превратностях счастья не все имеют силу исполнять то, что почитают похвальным, и убегать того, чего отвращаются. Напротив того, многие по слабости уступают привычке; ум их преклоняется перед необходимостью. Антоний был в то время удивительным для войска примером. После такой неги и пышности он пил без отвращения испорченную воду, ел даже плоды и коренья. Говорят, что войско, переваливая Альпы, употребляло в пищу и кору древесную, и животных, которые почитаются нечистыми.
Антоний направлял свой путь к находящимся по ту сторону гор войскам. Ими предводительствовал Лепид, который, казалось, был другом Антония и с его помощью получил великую пользу от Цезаря. Антоний расположился станом близ него; но как не было ему оказано дружелюбной встречи, то он решился на отважное дело. После поражения он не чесал волос и отрастил себе длинную бороду. Он надел и темную одежду, пришел к валу Лепидова стана и начал говорить воинам. Это печальное зрелище и слова его трогали их жалостью и привлекали к нему. Лепид, боясь их перемены, велел затрубить в трубы и тем заглушить Антония. Воины еще более жалели о нем и вступили с ним в переговоры посредством Лелия и Клодия, которых послали к нему, переодетых в платье бесчестных женщин. Лелий и Клодий советовали Антонию приступить к валу безбоязненно, ибо многие желали его принять и умертвить Лепида, если он того хотел. Антоний не позволил им поступить таким образом с Лепидом, но на другой день начал переправляться с войском через реку. Он первый вошел в воду и плыл к противоположному берегу, видя уже, что многие из Лепидовых воинов простирали к нему руки и срывали вал. Он вступил в стан: все ему покорилось; с Лепидом поступил он весьма кротко. Он обнял его и назвал своим отцом, оставил ему название и почести, принадлежащие верховному полководцу, между тем как в самом деле он управлял всем. Это заставило пристать к нему и Мунатия Планка, который с многочисленной силою находился не в дальнем от них расстоянии. Вознесенный этими силами, он опять перешел Альпы и вступил в Италию, предводительствуя семнадцатью легионами пехоты и десятью тысячами конницы. Сверх того, для охранения Галлии оставил он шесть легионов под начальством Вария, одного из его приятелей и товарищей в питье, которому давали прозвание Котилия*.
Цезарь, заметя склонность Цицерона к свободе, не обращал уже на него внимания. Между тем посредством друзей своих он звал Антония к переговорам. Антоний, Лепид и он сошлись на малом острове посреди реки* и три дня провели вместе. Условиться им между собою было не трудно. Они разделили, как отцовское имение, всю Римскую державу*. Всего труднее было согласиться между собою в отношении осужденных на смерть мужей. Каждый хотел погубить своих неприятелей и спасти друзей. Наконец ярость к тем, кого они ненавидели, заставила их забыть и уважение к родственниками, и благосклонность к друзьям: Цезарь уступил Антонию Цицерона; Антоний уступил Луция Цезаря, дядю своего по матери; Лепиду позволено умертвить родного брата своего Павла. Другие говорят, что Лепид уступил им Павла, которого они хотели умертвить. По моему мнению, не было ничего ужаснее и бесчеловечнее этого размена. Взамен убийству давая убийство, они равно губили тех, кого уступали другим, и тех, кого другие им предавали; но они были тем несправедливее в отношении к друзьям своим, которых предавали смерти, хотя не чувствовали к ним ненависти*.
По заключении примирения воины, окружавшие их, требовали, чтобы дружба их скрепилась некоторым образом и чтобы Цезарь женился на Клодии, дочери Фульвии, супруги Антония. Они на это согласились. Триста человек было умерщвлено ими по проскрипции. По убиении Цицерона Антоний велел отрубить голову и правую руку, которой Цицерон писал против него речи. Голова была принесена к нему; Антоний взирал на нее с удовольствием и от чрезмерной радости несколько раз хохотал. Потом, насытившись этим зрелищем, велел поставить ее на трибуне, как будто бы он ругался над своим счастьем и не срамил собственной власти. Дядя его, Луций Цезарь, будучи отыскиваем и преследуем, прибегнул к сестре своей. Убийцы хотели насильственно войти в ее покой; но она, став в дверях и растянув руки, кричала несколько раз: «Вы не убьете Луция Цезаря, если не умертвите наперед меня, родившую вашего императора!» Этим поступком она вырвала у них и спасла брата своего.
Власть этих трех мужей была римлянам тягостна. Более всего винили Антония, который был старше Цезаря и могущественнее Лепида. Он опять впал в прежнюю сладострастную и развращенную жизнь, как скоро переменились обстоятельства. К общему дурному о нем мнению присоединилась и ненависть немалая из-за дома, в котором он имел пребывание и который принадлежал некогда Помпею – великому мужу, которому за воздержание, за правильный и простой род жизни они столько же удивлялись, как и за триумфы, которых он трижды удостоился. Римляне с неудовольствием видели дом сей запертый для полководцев, военачальников и посланников, которых толкали с ругательством от дверей, между тем как был наполнен мимами, фокусниками, пьянствующими льстецами, и им-то расточаемы были деньги, доставляемые самым насильственным и жестоким образом. Не только продаваемы были имения и дома умерщвляемых, жен и родственников которых клеветали; не только налагаемы были самые тягостные налоги; но когда триумвиры известились, что у весталок хранились в закладе вещи, принадлежавшие гражданам и иноземным, то послали и взяли их. А так как Антонию все было еще мало, то Цезарь предложил ему разделить с ним государственную казну. Они разделили между собою и войско. Выступая в поход в Македонию против Брута и Кассия, они поручили Лепиду Рим.
Переправившись в Македонию, они начали войну и расположились станом близ своих противников. Антоний выстроился против Кассия, а Цезарь против Брута. Цезарь не произвел ничего важного, между тем как Антоний побеждал всюду и во всем имел успех. В первом сражении Цезарь был совершенно разбит Брутом, потерял стан и едва успел вырваться у преследовавших его неприятелей. Он удалился, как сам пишет в записках своих, перед сражением по причине сна, виденного одним из его приятелей. Но Антоний победил Кассия. Впрочем, некоторые пишут, что и Антоний не был в сражении, и что он пришел после, когда уже его воины гнались за неприятелем. Кассий, по собственной его просьбе и приказанию, был умерщвлен Пиндаром, одним из вернейших его вольноотпущенников: он не имел известия о победе, одержанной Брутом. По прошествии немногих дней дано было еще сражение. Брут был побежден и сам себя умертвил. Антоний приписывал себе всю славу победы, тем более что Цезарь был тогда болен. Он стал перед мертвым Брутом и немного его укорял за брата своего Гая* – которого Брут умертвил в Македонии, мстя за Цицерона; но сказав, что надлежало в том винить более Гортензия, нежели Брута, он велел умертвить его над гробом Гая, а на Брута накинул свою пурпуровую мантию, которая стоила очень дорого. Он велел одному из своих вольноотпущенников позаботиться о погребении. Впоследствии узнав, что этот человек не сжег мантию вместе с телом Брута и что много утаил из денег, назначенных для погребении, Антоний умертвил его.
После сражения Цезарь отправился в Рим – казалось, что он по причине болезни не мог прожить долго. Антоний поехал к восточным областям для сбора денег; он проехал через Грецию с многочисленным войском. Как он, так и Цезарь обещали каждому воину по пяти тысяч драхм, и потому надлежало налагать подати и взыскивать деньги с некоторым насилием. Сперва Антоний поступал с греками благосклонно; он не был для них высокомерен и тягостен. Для препровождения времени он слушал ученые беседы, смотрел на игры и был вводим в священные тайны; в судах оказывал себя справедливым судьею. Ему было приятно слышать, что называли его другом греков, а еще более другом афинян; он принес городу многие дары. Мегаряне, по ревности своей к афинянам, хотели также показать ему что-нибудь прекрасное. Они просили его посмотреть на их здание Совета. Антоний вошел и осмотрел его. Когда они спросили его, каковым ему кажется, Антоний ответил: «Он, правда, мал, однако… гнил». Он смерил при этом храм Аполлона Пифийского, как бы хотел его соорудить, в чем он дал сенату обещание.
Оставя в Греции Луция Цензорина, он переехал в Азию и вкусил тамошнее богатство. Цари приходили к нему на поклон, и царицы, стараясь превзойти одна другую дарами и прелестями, искали его благосклонности. Между тем как Цезарь в Риме был утомлен мятежами и войной*, Антоний, свободный и безмятежный, вовлечен был страстями в обыкновенный образ жизни. Кифареды Анаксеноры*, флейтисты Ксуфы, плясуны Метродоры и множество других подобных потешников, превосходящих наглостью и шутовством все язвы, приведенные им из Италии, стекались к его двору, которым они управляли. Бесстыдство дошло до крайности, ибо все туда стремились. Вся Азия, уподобляясь городу, о котором говорит Софокл*, была наполнена и курениями и пеанами и воздыханиями. При вступлении Антония в Эфес предшествовали ему женщины в уборе вакханок, мужчины и отроки, одетые сатирами и панами. В Эфесе ничего не было более видно, как плющ, тирсы, повсюду звучали псалтерии, свирели и флейты; жители называли его Дионисом Благодатным и Кротким. Конечно, он был таков не для всех, но для большей части других он был Дионисом Свирепым и Диким. Он отнимал у благородны людей имение, угождая льстецам и извергам. Из них некоторые требовали – и получили – имение многих людей живых, как будто бы они были уже мертвы. Он подарил дом одного магнесийца одному повару, который, говорят, на одном ужине отличился своим искусством. Наконец, когда он вторично обложил податями города. Тут Гибрей осмелился сказать речь за Азию, частью в площадных и со вкусом,
Антония сходных, выражениях: «Если ты можешь взыскать с нас по два раза в год подати, то можешь нам сотворить по два лета и по две осени!» Смело и выразительно напомнив, что Азия уже уплатила двести тысяч талантов, он воскликнул: «Если ты не получил подати, то – требуй их с тех, кто их принял; но если ты получил, и нет их у тебя, то мы погибли!» Этими словами он сильно тронул Антония, который не знал всего того, что происходило, не столько от нерадения, сколько по своей простоте, по которой доверял тем, кто его окружал. В самом деле, он был от природы прост и не скоро узнавал свои ошибки; но открыв причиненные его именем, он сильно раскаивался, признавался в том перед людьми, которые были им обижены, и был велик как в награждениях, так и в наказаниях; однако скорее преступал границы умеренности, награждая, нежели наказывая. Что касается до колких шуток его и насмешек, то они имели в самих себе свое лекарство; он позволял отвечать себе такими же шутками и насмешками. Ему было столь же приятно осмеивать, как и быть осмеиваным. Это свойство причинило большой вред в его делах. Полагая, что те, кто в шутках говорил ему смело и откровенно, не могли льстить ему в делах важных, он легко был уловляем их похвалами. Он не знал, что некоторые льстецы, вмешивая в ласкательства смелые представления, как некоторую кисловатую приправу, отнимают тем происходящее от них пресыщение. Своей дерзостью и говорливостью за чашей вина они производили то, что уступчивость и снисхождение в делах нужных казались делом не угождения их, но убедительности его ума.
Таковы были свойства Антония! К ним присоединилось последнее зло: любовь к Клеопатре – любовь, которая возбудила и воспламенила до неистовства многие еще скрывавшиеся в нем и усыпленные страсти, которая испортила и искоренила все то, что в нем было еще хорошего и похвального. Он попался в ее сети следующим образом. Предпринявши парфянскую войну, он послал сказать Клеопатре, чтобы она выехала к нему навстречу в Киликию, дабы отвечать на учиненные против нее доносы в том, что она давала пособия Кассию и помогала ему в войне против него. Деллий, посланный к ней от Антония, увидя красоту ее и познав ее красноречие и лукавство, вскоре уверился, что Антоний не решится сделать такой женщине какое-либо огорчение и что она будет иметь над ним величайшую силу. Итак, он начал льстить египтянке и советовал ей, чтобы она, подобно Гере у Гомера*, приехала в Киликию нарядная и не боялась Антония, самого кроткого и снисходительного из полководцев. Клеопатра поверила словам Деллия и судя по действию, какое прежде имели ее прелести над Цезарем и Кнеем, сыном Помпея, она надеялась легко покорить себе Антония. Те узнали ее еще молодою, неопытною в делах, но в том возрасте, в котором красота женщин во всем блеске своем и ум их уже в полной зрелости*. Она приготовила много богатых даров, деньги и убранства, какие можно иметь женщине царского состояния в благополучных обстоятельствах; но возлагая главную надежду на себя самое, на свои очаровательные прелести, она приехала к Антонию.
По пути она получила много писем от самого Антония и от его друзей, в которых звали ее скорее; но она до того презрела их и насмехалась над ними, что плыла вверх по Кидну* на ладье, которой передняя часть была позолоченная; поднятые паруса были пурпуровые; гребля производилась серебряными веслами по такту флейты, при звуке свирелей и кифар. Сама Клеопатра возлежала под золотой сенью, убранная с таким великолепием, с каким представляется Афродита. Мальчики, уподоблявшиеся живописным эротам, стояли по обеим сторонам с опахалами. Прекраснейшие из ее прислужниц, убранные нереидами и харитами, одни были у кормила, другие у канатов; берега наполнены были благоуханием от великого множества курений; жители частью провожали ее по обеим берегам, частью из города выходили, дабы ее видеть. С площади вышло к ней навстречу такое множество народа, что наконец Антоний, сидевший на трибуне, остался один. Слух распространился, что Афродита идет в торжестве к Дионисию для счастья всей Азии.
Антоний послал пригласить ее к ужину, но она просила его, чтобы он пришел к ней. Желая с самого начала показать некоторое снисхождение и угодливость, он исполнил ее желание. Приготовления, которые он нашел, превосходили всякое ожидание; но всего более изумило его множество огней. Они сверкали и были видимы со всех сторон, в разных наклонениях и положениях, составляя прямоугольники и круги так, что трудно было оторвать взгляд или представить зрелище прекраснее. На другой день, угощая ее взаимно, он старался превзойти ее великолепием и вкусом; но, будучи принужден уступить ей и в одном и в другом и признавая себя побежденным, он первый смеялся сам над грубостью и неопрятностью своих приготовлений. Клеопатра, видя в самых шутках Антония грубого воина и необразованного человека, употребляла сама те же шутки без пощады и с великою уже смелостью. Красота ее, как говорят, сама по себе не была чрезвычайна и не такова, чтобы поразить взирающих на нее; но обхождение с нею неминуемо уловляло сердца, и ее вид, при сладости разговора и при всех поступках ее и обнаруживающих приятностях ее нрава, оставлял в душе некоторое неизгладимое впечатление. Язык ее, как мусикийское многострунное орудие, легко обращался к любому наречию, так что она весьма с немногими варварами говорила через переводчика. Большей частью она давала ответы сама разным народам, как-то: эфиопам, троглодитам*, евреям, арабам, сирийцам, мидийцам и парфянам, хотя бывшие до нее цари не могли выучиться и египетскому языку, а некоторые забыли и македонское наречие.
Клеопатра до того овладела Антонием, что тот позволил увезти себя в Александрию, хотя в то самое время Фульвия, жена его, воевала в Риме с Цезарем за него, а парфянские войска вступили в Месопотамию, и полководцы царя провозгласили Лабиена парфянским наместником* и готовились занять Сирию. В Александрии Антоний, предаваясь забавам и удовольствиям, свойственным юноше, не имеющему никакого занятия, в наслаждениях расточал самое драгоценное достояние – время, как говорит Антифон. Они составили союз, который назвали «Союз неподражаемых», и ежедневно угощали друг друга, расточая несчетное количество денег. Врач Филот, родом из Амфиссы*, рассказывал деду моему Ламприю, что в то время он находился в Александрии, где учился врачебной науке. Один из царских поваров, с которым он имел знакомство, предложил ему, как молодому человеку, показать великолепие и приготовления стола. Филот был введен в поварню, где увидел великие приготовления и среди прочих восемь кабанов, которых жарили. Он удивился множеству тех, кто собирался на пир. Повар засмеялся и сказал, что ужинают вместе немногие, около двенадцати человек; но что подаваемое кушанье должно быть в совершенстве, а совершенство сие одна минута может испортить, ибо Антоний, может быть, захочет есть теперь же или после некоторого времени, или, если случится, несколько отложить, выпив вина или занявшись разговорами. По этой причине готовилось много ужинов, а не один, ибо нельзя было угадать времени. Филот при том рассказывал, что по прошествии некоторого времени был он принят на службу к старшему из детей Антония, рожденного от Фульвии, и что иногда ужинал у него с другими приятелями, когда молодой человек не был приглашен к столу отца своего. Некогда один врач своею говорливостью за ужином беспокоил собеседников; Филот прервал его многоречие следующим софизмом: «Кому жарко, тому должно давать пить холодной воды; у кого жар, тому некоторым образом жарко; так тому, у кого жар, должно давать пить холодной воды». Этот софизм смутил врача и заставил его молчать, а молодой Антоний, будучи весьма доволен, засмеялся и сказал: «Филот! Я дарю тебе все это!» – показав ему стол, покрытый многими большими чашами. Филот отказывался от принятия этого подарка и никак не думал, чтобы такому молодому человеку было позволено столь много дарить; но вскоре после того один из прислужников взял сосуды, принес к нему в корзинке и говорил ему, чтобы он скрепил своею печатью расписку. Филот боялся и не хотел принять их, тогда посланный сказал ему: «Что же ты, несчастный! Боишься принять подарок? Или ты не знаешь, что дающий есть сын Антония, который может все эти сосуды и золотые дарить? Послушай меня, возьми ты все это деньгами; может быть, отец пожелает которую-нибудь из сих чаш по причине их древности и уважаемой отделки». Вот что дед мой много раз слышал рассказывающим самого Филота.
Между тем Клеопатра, раздробив лесть на многие части, – а не на четыре, как полагал Платон, – при всяком случае, важном или забавном, изобретая всегда некоторое новое удовольствие и приятность, порабощала себе Антония, ни днем ни ночью не выпуская его из сетей своих. Она вместе с ним играла в кости, пила, ездила на охоту и смотрела, когда он упражнялся в оружиях, а ночью, когда он приходил к дверям и окошкам простолюдинов и шутил с теми, кто был внутри домов, то она провожала его, шаталась с ним в платье простой служанки – ибо и Антоний старался переодевать себя таким образом; по этой причине нередко возвращался домой, будучи попотчеван ругательствами, а иногда и побоями. Эти поступки были многим подозрительны и неприятны; но вообще александрийцы забавлялись его шутками и отвечали на оные довольно остро и приятно. Они говаривали, что Антоний показывал римлянам трагическую маску, а им комическую.
Рассказывать все его забавные поступки было бы чрезвычайно глупо. Я приведу лишь следующий. Некогда он удил рыбу; но ничего ему не попадалось. Ему было то досадно, ибо Клеопатра находилась рядом. Он велел рыбакам тайно нырять в воду и прицеплять к удочке рыбы, наловленные ими прежде. Два или три раза он вытащил рыбу – хитрость не укрылась от египтянки. Она притворилась удивленной, рассказывала о том своим приятелям и просила их в следующий день находиться при ловле. Многие вошли в рыбачьи лодки; Антоний пустил уду; Клеопатра велела одному из своих рыбаков предупредить других нырнуть и нацепить на уду понтийскую вяленую рыбу. Антоний, полагая, что попалась рыба, тащил ее. Все хохотали. «Оставь, император, – сказала тогда Клеопатра, – уду нам, царям фаросским и канопским; твоя ловля – города, области и цари».
Антоний проводил время в этих забавах и ребячествах, как получил два неприятных известия: одно из Рима – что Луций, его брат, и Фульвия, жена его, сперва боровшиеся друг с другом, потом ведшие войну вместе против Цезаря, потерпели поражение и убежали из Италии; другое, не менее того неприятное – что Лабиен, предводительствуя парфянами, разоряет области Азии от Евфрата и Сирии до Лидии и Ионии. Тогда-то он, как бы воспрянув от сна и протрезвев, двинулся, дабы остановить стремление парфян. Он дошел до Финикии, но, получив от Фульвии письма, исполненные плача и жалоб, обратил путь свой в Италию с двумястами кораблями. На дороге попались ему навстречу бегущие друзья его; он узнал от них, что виновницей войны была Фульвия, женщина, от природы надменная и сварливая, которая надеялась отвлечь Антония от Клеопатры, когда бы в Италии поднялось какое-либо беспокойство.
Между тем Фульвия, делом случая, на пути к нему, в Сикионе, умерла от болезни, и это обстоятельство облегчило переговоры его с Цезарем. По прибытии Антония в Италию Цезарь показал, что ни в чем его не обвиняет; сам Антоний слагал на Фульвию всю вину ссоры их. Друзья не допускали их войти в дальнейшие изъяснения и примирили их; они разделили между собою Римскую державу, полагая Ионийское море границей своего владения. Восточные провинции отданы в управление Антония, западные – Цезарю; Ливия уступлена Лепиду. Они уговорились между собою, что когда сами не захотят быть консулами, то будут возводить на сие достоинство друзей своих по очереди.
Эти условия, казалось, удовлетворяли обеим сторонам; однако была нужна важнейшая связь – судьба представила ее. Октавия была старшей сестрой Цезаря, но не от одной матери, ибо она родилась от Анхарии, а Цезарь от Аттии. Цезарь любил чрезвычайно сестру свою, ибо она, как говорят, была женщиной необыкновенной и удивительной. Она осталась после недавно умершего супруга своего Гая Марцелла; Антоний также был вдовцом после смерти Фульвии. Он не отрицал связи своей с Клеопатрой, но не признавал брака с нею, ибо рассудок в нем боролся еще с любовью к египтянке. Все желали брака Антония с Октавией, полагая, что эта женщина, будучи одарена при редкой красоте отличною скромностью и разумом, соединяясь с Антонием и приобретши его любовь, как можно было ожидать от женщины с такими качествами, сделается общей спасительницей и соединит обе стороны. Это было принято обеими сторонами. Антоний и Цезарь прибыли в Рим; брак Антония с Октавией совершился, хотя законами не позволялось женщине выходить замуж по смерти мужа до прошествия десяти месяцев; но сенат постановлением своим сократил этот срок.
В то время Секст Помпей*, сын Помпея, занимая Сицилию, производил в Италии грабежи и множеством своих разбойничьих судов, которыми управляли пираты Мен и Менекрат, сделал то, что ни один корабль не смел выходить на море*. Когда же Секст принял к себе мать Антония, которая убежала из Италии с Фульвией, то этот благосклонный поступок склонил Антония к примирению. Они сошлись на Мисенском мысе. Помпей пристал туда со своим флотом; Антоний и Цезарь поставили близ берега сухопутные свои силы. Они условились между собою, чтобы Секст владел Сицилией и Сардинией, очистил бы море от разбойников и послал бы в Рим определенное количество пшена. После того они пригласили друг друга к ужину, бросили жребий, и Помпею первому досталось угощать их. Антоний спросил его: «Где будет ужин?» – «Там, – отвечал Помпей, показав на главный, о шести рядах весел корабль, – там отцовский дом, оставленный Помпею!» Он сказал это, упрекнув Антония, который занимал дом, принадлежавший отцу. Утвердив корабль свой многими якорями и наведши мост от мыса до корабля, он принял их благосклонно. Беседа их была оживлена: они шутили насчет связи Антония с Клеопатрой. Между тем пират Мен подошел к Помпею и сказал ему на ухо, чтобы никто не слышал: «Хочешь, Секст, я подрублю якорные канаты и сделаю тебя владыкою не Сицилии и Сардинии, но всей Римской державы?» Помпей, услышав это, несколько позадумался и наконец сказал ему: «Мен, тебе бы следовало это сделать, не сказывая мне о том наперед; теперь я доволен тем, что имею; не мне быть клятвопреступником». После этого Цезарь и Антоний угостили его взаимно, и он отплыл в Сицилию.
По заключении этого договора Антоний отправил в Азию Вентидия для удержания парфян от дальнейших успехов. В угождение Цезарю он принял достоинство жреца первого Цезаря. Они действовали в политических и великих делах единодушно и дружественно. Только в играх, в которых они проводили вместе время, Антоний к великой досаде своей всегда должен был уступать Цезарю. При нем был некоторый египетский прорицатель из числа тех, кто рассуждает о судьбе человека по часу его рождения. Этот человек, в угождение ли Клеопатре или потому, что в самом деле так думал, говорил смело Антонию, что его счастье величайшее и знаменитейшее, помрачается счастьем Цезаря и советовал ему жить как можно далее от этого молодого человека. «Твой гений, – говорил он, – боится гения Цезаря; он горделив и высок, когда один; когда же приблизится к нему, то унижается, становится невидным». Эти слова египтянина утверждаются самыми происшествиями. Говорят, что каждый раз, когда они бросали жребий или играли в кости для препровождения времени, то Антоний всегда проигрывал. Много раз заставляли они драться своих петухов и перепелов, и Цезаревы всегда побеждали. Антоний, досадуя на это втайне и имея уже к египтянину более веры, оставил Италию и передал Цезарю домашние дела свои. Октавия провожала его до Греции, где родила ему дочь.
Он провел зиму в Афинах, где получил известие о первых подвигах Вентидия. Этот полководец победил парфян и умертвил Лабиена и Франипата*, важнейшего из полководцев царя Гирода. Антоний по этому случаю давал грекам пиры и исполнял обязанности афинского гимнасиарха. Сняв знаки своего достоинства, он выходил из дома в греческом длинном плаще, в белой обуви, с тростью гимнасиарха, брал за шею борющихся юношей и разнимал их. При выступлении своем в поход он взял венок из священного масличного древа и, по увещанию некоторого прорицателя, наполнил сосуд водою из Клепсидры* и взял с собою.
Между тем Пакор, сын царя парфянского, с многочисленным войском вступил опять в Сирию. Вентидий, сошедшись с ним при Киррестике, разбил его, умертвил великое множество парфян, в числе их и самого Пакора, который пал в первых рядах. Это дело есть одно из достопамятнейших; римляне полностью отомстили за претерпенные при Крассе несчастия и опять загнали парфян, которые в трех сражениях сряду были разбиты наголову, в пределы Мидии и Месопотамии. Вентидий не захотел преследовать далее парфян, боясь зависти Антония, а между тем покорял области, отпавшие от римлян. Он осадил в Самосате Антиоха, царя Коммагены*, и когда сей предлагал дать тысячу талантов и повиноваться во всем Антонию, то Вентидий велел отправить посланников к самому Антонию, котрый был уже близко и не позволял Вентидию заключить мир с Антиохом, желая, чтобы хотя одно это дело носило его имя и не все было бы кончено Вентидием. Между тем осада Самосаты была продолжительна; жители, потеряв надежду на заключение мира, обратились к обороне. Антоний не мог ничего произвести, был пристыжен, раскаялся и довольствовался тем, что взял с Антиоха триста талантов. Он привел в порядок некоторые дела в Сирии и возвратился в Афины. Вентидию он оказал приличные почести и послал его в Рим, дабы удостоиться триумфа. До этого времени получил триумф за победы над парфянами один Вентидий* – человек, неизвестный по роду своему, но пользовавшийся Антониевой к себе дружбою, которая давала ему возможность совершать величайшие деяния. Употребив сие обстоятельство лучшим образом, Вентидий утвердил общее мнение касательно Цезаря и Антония, что они оба были счастливы в войне, действуя через других, нежели сами собою. Ибо Сосий, полководец Антония в Сирии, производил также важные дела, и Канидий, оставленный им в Армении, побеждая армян, иберов и альбанов, дошел до Кавказских гор. Этими успехами он распространил среди варварских народов имя и славу свою.
Между тем Антоний, имея вновь некоторое неудовольствие на Цезаря, отплыл в Италию с тремястами кораблями. Брундизий не принял его флота, и он пристал в Таренте. Отсюда, соглашаясь на просьбы Октавии, отправил ее к брату (она провожала его из Греции и была беременной, хотя имела уже вторую дочь от него). Она встретила Цезаря на дороге и говорила ему в присутствии друзей его Агриппы и Мецената, заклиная и умоляя его не сделать ее из счастливейшей женщины самою несчастною. «Ныне все взирают на меня, – говорила она, – я сестра одного императора и супруга другого. Но если зло одержит верх, и война начнется – вам неизвестно, кому определено быть победителем, кому побежденным, но как в одном, так в другом случае я буду несчастной». Эти представления тронули Цезаря; он прибыл в Тарент с мирными расположениями. Для всех присутствующих восхитительное было зрелище видеть сильное войско, пребывающее в покое на твердой земле, и многие корабли, стоящие в тишине близ берега, между тем как друзья и приятели Антония и Цезаря встречались и приветствовали друг друга. Антоний сделал первое угощение – Цезарь и в том оказал удовольствие сестре своей. Они условились между собою, чтобы Цезарь дал Антонию два легиона для продолжения войны с парфянами, а Антоний ему сто медноносых триер. Октавия при том, сверх договора, выпросила у мужа двадцать легких судов для брата, а у этого тысячу человек для своего мужа. Таким образом они разошлись. Цезарь немедленно занялся войною с Помпеем, желая иметь Сицилию; Антоний переехал в Азию, поручив Цезарю Октавию и детей своих, рожденных от нее и от Фульвии.
Между тем любовь к Клеопатре – сие жестокое зло, которое долгое время казалось усыпленным и покорившимся здравому рассудку – вновь оживилась и возгорелась с приближением Антония к Сирии. Дабы употребить иносказательное выражение Платона о необузданном и невоздержанном коне, он пнул ногою все спасительные и благопристойные помышления и послал Фонтея Капитона привезти Клеопатру в Сирию. По прибытии ее он подарил ей и присоединил к ее владениям не малую область, но всю Финикию, Келесирию*, Кипр и важную часть Киликии; сверх того ту область Иудеи, которая производит бальзам, с частью Набатейской Аравии, что обращена к Внешнему морю. Эти уступки весьма оскорбили римлян, хотя Антоний многим частным людям давал тетрархии и царскую над многими народами власть; у многих же и отнимал ее, как, например, у иудейского царя Антигона*, которому сверх того отрубил он голову, несмотря на то, что прежде ни одного из царей римляне не подвергали такому наказанию. Но в почестях, оказываемых Клеопатре, всего противней была для римлян позорная побудительная причина. Неудовольствие усилилось, когда Клеопатра родила ему близнецов, и Антоний мальчику дал имя Александра, а девочке Клеопатры, прозвал одного «Солнцем», а другую «Луной». Будучи способен хвастаться и тщеславиться и постыднейшими делами, он говаривал, что величие Рима обнаруживается не тем, что берут у других, но тем, что дарят; что многочисленное потомство и рождение будущих царей умножает знать. «Таким образом предок мой, – говорил он, – обязан рождением своим Гераклу, который не вверял одной-единственной женщине размножения своего потомства, не боялся ни Солоновых законов, ни несчастий за нарушение постановлений касательно деторождения, но давал полную волю своей натуре, чтобы положить начало многих родов и поколений».
По убиении Гирода сыном его Фраатом, который принял царство, многие из парфян бежали из Парфии, и среди них – Монес, человек знаменитый и сильный. Он прибегнул к Антонию, который, сравнив участь Монеса с участью Фемистокла и не желая уступать богатством и великодушием царям персидским, подарил ему три города: Лариссу, Аретусу и Гиераполь, священный город, который прежде называли Бамбикой*. Когда же царь парфянский уверил Монеса в своей благосклонности, то Антоний охотно отослал его обратно, надеясь тем обмануть Фраата, обещая заключить с ним мир, если возвращены будут римлянам отнятые у Красса знамена и те военнопленные, которые оставались еще в живых. Антоний отправил в Египет Клеопатру и продолжал поход в Парфию через Аравию* и Армению. Здесь собрались его силы и союзные цари. Их было весьма много; важнее всех был армянский царь Артабаз, который ставил шесть тысяч конницы и семь тысяч пехоты. Антоний осмотрел войско: настоящих римлян было у него шестьдесят тысяч пехоты; конницы из иберов и кельтов до десяти тысяч; конницы из легкой пехоты и других народов до тридцати тысяч. Впрочем, эти великие приготовления и столь многочисленная сила, устрашившая индийцев за Бактрианой и потрясшая всю Азию, остались бесполезными – и Клеопатра одна тому была виною. Спеша провести с нею зимнее время, Антоний начал войну прежде времени* и действовал с беспокойным духом, как будто бы он не был в полном уме, но действием отравы или очарования был вне себя; он обращался мыслями к предмету любви своей, более думал о том, как бы скорее возвратиться, нежели как победить неприятеля.
Во-первых, ему бы следовало зимовать в Армении, успокоить войско, утомленное походом в восемь тысяч стадиев, и с наступлением весны, прежде нежели парфяне поднялись из зимовья, занять Мидию. Вместо того он, не дождавшись этого времени, шел вперед с поспешностью, и оставив Армению по левую руку и достигнув Атропатены*, опустошал ее. Осадные машины его воины везли на трехстах возах. В числе их была машина, называемая таран, длиною восемьдесят футов. Когда бы какая-нибудь из них попортилась, то было невозможно починить ее вовремя, ибо растущие во внутренности Азии деревья мягки и недлинны. Антоний, идучи с поспешностью, оставил машины позади себя как помеху, препятствующую скорости его движения; для охранения их приставил он Статиана, начальника возов. Он осадил большой город Фрааты; в нем находились жены и дети царя мидийского. Когда же нужда доказала ему на деле, какую он сделал ошибку, оставя назади машины, то дабы подступить к городу ближе, он велел поднять насыпь: работа эта совершалась медленно и с великими трудами. Между тем Фраат с многочисленным войском выступил против него и, узнав, что возы с машинами остались назади, послал на них сильную конницу. Статиан был ею обступлен и погиб с десятью тысячами воинов. Парфяне завладели машинами и истребили их. Они взяли в плен многих людей, среди них и царя Полемона*.
Эти обстоятельства, как легко понять можно, ввергли в уныние войско Антония, претерпевшее неожиданно такое поражение в самом начале войны. Армянский царь Артабаз, видя, что дела римлян находились в дурном положении, удалился со своими силами, хотя он был главнейшим сей войны виновником. Между тем парфяне с надменностью явились перед осаждающими римлянами и употребляли угрозы, соединенные с поруганием. Дабы не усилилось уныние и неудовольствие воинов, остающихся в бездействии, Антоний взял десять легионов, три преторские тяжеловооруженные когорты и всю конницу и вывел их для добывания корма. Он надеялся этим средством заманить неприятеля как можно далее и вступить в открытое с ним сражение. Он прошел день дороги и, видя, что парфяне обтекают его кругом с намерением напасть на него на походе, он дал в стане знак к сражению, но между тем велел снять шатры, как будто бы его намерение было отвести войско, а не сразиться. Он шел мимо неприятельского войска, которое образовало вид полумесяца, дав приказание коннице пуститься на неприятеля, как скоро передовые ряды его будут на таком расстоянии, что тяжелая пехота могла бы вступить с ними в дело. Устройство римлян явилось взорам противостоявших парфян выше всякого описания. Они с удивлением смотрели, как римляне проходили мимо в равном расстоянии друг от друга, без шума, с безмолвием, потрясающие своими дротиками. Знак был поднят, и конница римская поворотила на них с криком; они приняли ее и вступили с нею в сражение, ибо по причине малого пространства стрелы их на нее не могли действовать; но в то же время пехота вступила в бой с криком и стуком оружий; кони неприятельские были тем испуганы, и парфяне предались бегству, прежде нежели дело дошло до ручного боя. Антоний напирал на них сильно и имел великую надежду, что этим сражением кончит совсем войну или, по крайней мере, большую часть оной. Пехота преследовала парфян на пятьдесят стадиев, а конница на полтораста. Когда стали считать убитых и пойманных неприятелей, то нашли тридцать человек пленных и только восемьдесят убитых. Это ввергло римлян в уныние и горесть. Они рассуждали, что если, побеждая, убивают так мало, то проиграв сражение, они могут потерять столько же, сколько прежде потеряли при возах.
На другой день, приготовившись, шли они к Фраатам в свой стан. По дороге они встретили сперва немногих парфян, потом несколько больше, наконец и все войско, как будто бы свежее, непобежденное, которое вызывало его и римлян к сражению, отовсюду на них наступая. Римляне достигли стана с великими трудами и опасностью. Мидийцы сделали на насыпь вылазку и навели страх на первые ряды римлян. Антоний, придя от того в гнев, употребил против оробевших так называемую «десятинную казнь» – он разделил воинов на десятки и из каждого предавал смерти по одному человеку, кому достался жребий, другим велел вместо пшена раздать ячмень.
Война для обеих сторон была страшна, а последствия еще страшнее. Антоний ожидал голода, ибо уже не было возможности доставать корм без боя и без потери многих людей. С другой стороны, Фраат, зная, что парфяне менее всех были способны проводить зиму под открытым небом и терпеть суровости погоды, ибо уже приближалось осеннее равноденствие, и воздух становился густым и сырым, боялся, чтобы они не покинули его, между тем как римляне стали бы переносить все трудности и оставаться тут.
Итак, прибегнул он к следующему обману. Известнейшие из парфян, встречаясь с римлянами при собирании корма и в других случаях, обходились с ними мягче: они допускали их кое-что брать; хвалили их мужество; называли их храбрейшими людьми, которыми даже царь их по справедливости удивлялся. Потом, подъезжая ближе и сидя покойно на конях своих, они поносили Антония за то, что он, при всем желании Фраата мириться и пощадить такое число храбрых воинов, не дает тому повода, но ожидает приближения жесточайших врагов голода и зимы, которых и тогда избегнуть римлянам трудно, когда парфяне стали бы их провожать, оказывая им пособие. Эти речи были многими пересказываемы Антонию, который смягчался надеждою на примирение; однако не прежде послал к царю парфянскому посольство, как спросил тех парфян, которые изъяснялись с таким дружелюбием, действительно ли согласны таковые их слова с мыслями царя их. Получив уверение, что не надлежало ему нимало страшиться и не доверять, он послал некоторых из своих приятелей со вторичным требованием, чтобы были возвращены знамена и пленные, дабы не казалось, что он был доволен лишь тем, что мог убежать и спастись. Царь парфянский отвечал, чтобы он об этом не беспокоился, и обещал ему мир и безопасность, как скоро отступит. Итак, Антоний по прошествии немногих дней отправился в обратный поход. Хотя он был искусен обходиться с народом и способнее всех тогдашних современных ему полководцев управлять войском словами, однако тогда от стыда и уныния не захотел сам ободрить воинов, но препоручил исполнение этого Домицию Агенобарбу. Некоторые на то негодовали, почитая себя пренебрегаемыми, но большая часть поняла причину и была тронута. Они тем более почитали долгом своим повиноваться полководцу и оказывать ему взаимное уважение.
Антоний намеревался отступить той же дорогою, по гладким безлесным равнинам, но некий мард*, знавший хорошо парфянские нравы и доказавший римлянам свою верность в сражении подле осадных машин, пришел к Антонию и советовал ему взять дорогу направо, держаться гор и не подвергать тяжелую пехоту действию стрел и нападению многочисленной конницы на ровных и открытых полях. Он представлял ему, что Фраат, желая произвести сие злоухищрение, заставил его снять осаду кроткими предложениями. Мард обещал быть римлянам указателем кратчайшей дороги и более изобилующей съестными припасами. Антоний, услышав слова марда, советовался о своем положении; он не хотел показывать недоверчивости к парфянам после примирения; но краткость дороги и поход по местам населенным были для него приятны; он требовал удостоверения у марда, который согласился быть скованным до того времени, как приведет войско в Армению. Он действительно был скован и два дня вел войско беспрепятственно. На третий день Антоний, нимало не думая о парфянах, продолжал путь свой с бодрым духом без всякой осторожности. Но мард нашел плотину при устье реки, недавно сорванную, и воды ее, разлившиеся в большом количестве по дороге, по которой надлежало римлянам пройти. Он понял, что это было дело парфян, которые хотели затруднить и замедлить поход римлян, поставя им реку преградою. Он сказал Антонию быть осторожным, ибо неприятель должен быть близко. Между тем как Антоний строил пехоту и готовил стрельцов и пращников к нападению на неприятелей, парфяне явились и, объезжая войско, показывали, что хотят его окружить и напасть со всех сторон сразу. Но легкое римское войско устремилось на них; парфяне причиняли большой вред стрелами, но и сами претерпевали не меньший – свинцовыми ядрами и метальными копьями – и наконец отступили. Они повторяли нападение до тех пор, пока галлы, сомкнувшись, не устремились на них и рассеяли так, что в тот день уже их более не было видно.
Антоний после этого случая понял, как надлежало ему поступать. Он оградил не только тыл, но и фаланги войска многими пращниками и метателями дротиков, придав войску вид прямоугольника. Коннице дано было приказание опрокидывать нападающую конницу неприятелей, но не преследовать ее далеко при отступлении ее. Таким образом, парфяне в продолжение четырех дней сряду причиняли римлянам столько же вреда, сколько римляне им причиняли, от чего жар их охладел; под предлогом наступления зимы они помышляли уже об отступлении.
В пятый день Флавий Галл, человек воинственный и предприимчивый, предводитель отряда, явившись к Антонию, просил у него побольше легких воинов из тылового охранения и конницы из головного отряда, обещаясь произвести великое дело. Антоний исполнил его желание. Флавий отразил очередное нападения парфян, но, не следуя прежним предначертаниям, сам не отступал и не присоединился мало-помалу к тяжелой пехоте. Он стоял твердо и вступал в сражение с великой смелостью. Начальники тыла, видя его отрезываемым, посылали к нему и звали назад, но он не слушался. Квестор Титий схватил знамя, хотел поворотить назад и ругал Галла за то, что погубил многих мужественных людей. Галл отвечал ему такими же ругательствами и приказывал своим воинам оставаться. Титий отступил, а между тем, как Галл теснил сильно противостоящих ему неприятелей, неприметным образом многие из них обошли его с тылу. Стрелы сыпались на него со всех сторон; он послал просить подкрепления. Те, кто предводительствовал тяжелой пехотой, в числе которых был и Канидий, человек, имевший великую силу при Антонии, кажется, сделали немалую ошибку. Вместо того чтобы обратить на неприятеля всю пехоту разом, они посылали на подкрепление по малому числу воинов, а когда сии были побеждены, то посылали других, и таким образом мало-помалу ужас и бегство охватили чуть ли не все войско, когда бы сам Антоний спереди с тяжелой пехотою не прибыл бы поспешно, не пустил бы третьего легиона сквозь бегущих на неприятеля и тем не остановил дальнейшего его преследования. Пало не менее трех тысяч человек, а к шатрам перенесено раненых пять тысяч. В числе их был и Галл, пронзенный четырьмя неприятельскими стрелами; раны его были неисцелимы. Между тем Антоний в слезах и в глубокой горести, ходя вокруг, осматривал и ободрял воинов, которые с веселым лицом брали его за руки, называли его своим императором, просили удалиться, позаботиться о своем здоровье, не горевать о них, уверяя его, что от его спасения зависит их собственное.
Вообще в те времена ни один полководец не собирал войско, которое бы превосходило войско Антония храбростью, твердостью и молодостью воинов. Сверх того, уважением к полководцу, покорностью, сопряженной с любовью и усердием, по которому предпочитали собственному спасению внимание и благосклонность Антония, ни знатные, ни известные, ни начальники, ни подчиненные, нимало не уступали древнейшим римлянам. Тому, как уже нами замечено, было много причин: знаменитый род Антония, сила речей, простодушие, склонность дарить и дарить богато, приятность его шуток и разговора. Тогда, соболезнуя им, принимая участие в их трудах и страданиях и уделяя всякому то, чего бы ни попросили, он одушевил больных и раненых большим усердием, нежели самых здоровых.
Между тем неприятели, утомленные уже сражением, до того возгордились победой и такое оказывали к римлянам презрение, что провели всю ночь близ стана, надеясь расхитить оставленные шатры и богатство римлян, как скоро бы те предались бегству. На другой день они собирались еще в большем числе; говорят, что у них было не менее сорока тысяч конницы, ибо царь, твердо уверенный в победе, послал и своих телохранителей; сам он ни в одном сражении не присутствовал. Антоний хотел говорить речь воинам и велел себе подать темное платье, дабы показаться им в жалостнейшем виде; но приятели его тому противились; он явился в пурпуровой полководческой мантии и в речи своей хвалил тех, кто победил, и порицал тех, кто предался бегству. Одни просили его быть добрым; другие, оправдываясь перед ним, предавали ему себя для наказания десятинной казнью или другим образом, если ему угодно; только бы он перестал унывать и печалиться. Тогда Антоний, подняв руки свои к небу, молился богам: если они предопределили ему несчастье взамен прежнего его благополучия, то да обратят его на него самого, а войску его даруют безопасность и победу.
На другой день римляне продолжали путь свой, оградив себя с большей осторожностью. Парфяне, наступая на них, находили то, чего они не ожидали. Они думали, что идут на добычу и грабеж, а не на сражение; но встречая множество стрел и свинцовых ядер и видя римлян свежих и крепких своим усердием, они теряли свою бодрость. Они напали на римлян, когда сии спускались с каких-то покатистых холмов, и поражали их, встречая медленный со стороны их отпор. Тогда щитоносцы поворотились к ним, заперли внутри своего ополчения легких воинов и сами стали на одно колено, держа впереди щиты; стоявшие позади их подняли свои щиты выше их, а за ними то же делали и другие. Это положение, образуя род кровли, имеет в себе нечто театральное и служит сильнейшей оградой против стрел, которые скользят по щитам. Парфяне, почитая преклонение колена признанием бессилия и усталости, спустили луки и, взяв дротики свои, подошли ближе к римлянам. Тогда римляне, издав военный крик, встали вдруг и, поражая парфян копьями, передних умертвили, а всех других обратили в бегство.
Нападения продолжались и в следующие дни; римляне прошли весьма малую часть дороги. Уже войско начинало чувствовать голод; пшено доставали они боем и то в малом количестве; они не имели и орудий, нужных к молотьбе – большую часть их кинули, ибо возовой скот частью издох, частью вез больных и раненых. Говорят, что аттический хеник пшена продавался по пятидесяти драхм, а ячменный хлеб против равного весу серебра. Когда они прибегли к травам и кореньям, то находили мало из тех, которые им были известны, и будучи принуждены есть такие, которых прежде никогда не ели, они вкусили зелья, которое приводило в неистовство и наконец причиняло смерть. Тот, кто употреблял оное, никого более не помнил и не знал, а занимался только одной работой – переворачиванием камней, как бы это было дело весьма важное. Поле было покрыто людьми, которые, наклоня голову, вырывали и переставляли камни. Наконец их рвало желчью, и они умирали, ибо у них не было уже вина – единственного противоядия против сей отравы. Число погибших было велико. Парфяне, между тем, не отставали. Говорят, что Антоний несколько раз произносил следующие слова: «О, десять тысяч!» Удивляясь воинам Ксенофонта, которые, пройдя дорогу длиннее из Вавилонии и сражаясь с многочисленнейшими неприятелями, при всем том сохранили себя в целости.
Парфяне, не получив успеха в своих намерениях прорвать и расстроить войско, будучи уже многократно побеждены и обращены в бегство, начали опять приступать дружелюбно к тем, кто отделялся от войска для снискания корма и пищи. Они показывали им спущенные тетивы луков своих и говорили, что уже возвращаются назад; что этим преследованием кончилось их мщение; что немногие из мидян будут идти за ними на два или три дня дороги не для того, чтобы их беспокоить, но для охранения дальнейших селений. Эти слова были сопровождаемы ласками и знаками дружбы. Римляне были тем ободрены, и Антоний, узнав о том, желал уже продолжать путь свой равнинами, ибо дорога по горам, как говорили ему, была безводна. Он намеревался так поступить, как из неприятельского войска прибыл к нему некто по имени Митридат, двоюродный брат того Монеса, который некогда прибегнул к Антонию и получил от него в дар три города. Митридат просил, чтобы вышел к нему кто-либо, умеющий говорить по-парфянски или по-сирийски. Когда вышел к нему Александр, уроженец Антиохии, приятель Антония, то он объявил свое имя и, приписывая причину своего поступка благодарности Монеса к Антонию, спросил Александра: «Не видишь ли впереди тех частых и высоких гор?» Он отвечал, что видит их, а Митридат продолжал: «Под ними парфяне всем войском поставили засаду против вас. За этими горами простираются обширные поля; парфяне ждут, что вы, обманутые ими, туда обратитесь, оставив горную дорогу. Эта дорога, правда, встретит вас жаждой и трудностями, вам знакомыми; но знайте, что если Антоний пойдет равниною, то участь Красса ожидает его».
С этими словами Митридат удалился. Антоний был в сильной тревоге; он созвал друзей своих и проводника-марда, который не был разного с Митридатом мнения: он знал, что и без неприятелей дорога по равнинам была сопряжена с многими неудобствами; что по ней можно было заблудиться и с трудом найти дорогу. Напротив того, дорога горами не имела другого неудобства, кроме безводия в продолжение одного дня пути. Итак, Антоний переменил мысли и вел войско ночью, приказав воинам запастись водою. Многие из них, не имея сосудов, наполнили водою свои шлемы и несли их; другие же несли ее в мехах. Движение его вперед было замечено парфянами, которые, против своего обыкновения, преследовали его ночью, и когда солнце взошло, они уже достигли задних рядов римлян, которые от бдения и трудов были в дурном положении, ибо в ту ночь прошли двести сорок стадиев; они впали в чрезвычайное уныние, когда увидели, что неприятели так скоро их догнали, не ожидая этого. Между тем жажда усиливалась от битвы, ибо они шли вперед, защищаясь. Те, кто шел впереди, нашли по дороге реку с холодной и прозрачной, но горькой и ядовитой водой. Выпив оной, они чувствовали боли и резь в животе; и жажда их воспалялась еще сильнее. Хотя мард предупредил их и предсказывал последствия от употребления сей воды, однако воины не менее того пили, отталкивая тех, кто хотел их удержать. Антоний, ходя между ними, просил их еще потерпеть на самое короткое время, ибо не в дальнем расстоянии была река с хорошей водой; остальная же дорога была гориста и вовсе неспособна к тому, чтобы действовать на ней конницей, что совершенно от них отвлечет неприятелей. Он отозвал воинов, которые еще сражались, и велел тут остановиться, дабы отдохнуть в тени.
Между тем как раскидывали шатры, а парфяне, по своему обыкновению, немедленно удалялись, опять явился Митридат. Когда Александр вышел к нему навстречу, то через него советовал Антонию успокоить войско в самое короткое время, потом подняться и спешить к реке; что парфяне не намерены переправляться через эту реку, а будут только преследовать до оной римлян. Александр, известив о том Антония, принес от него Митридату множество золотых чаш, из которых он принял столько, сколько мог спрятать под платьем, и удалился. Еще до наступления ночи римляне пустились в путь, не будучи обеспокоиваемы неприятелем; но они сами сделали для себя ночь эту самой беспокойной и страшной. Воины убивали и грабили тех, кто имел у себя золото или серебро, расхищали обоз Антония, брали и разделяли между собою богатые чаши и столы. Войско было в тревоге и смятении, ибо все думали, что неприятели напали на них и что часть их разбита и отрезана. Антоний призвал к себе одного из своих телохранителей, который был его вольноотпущенником и назывался Рамном, заставил его клясться в том, что он его поразит мечом, как скоро ему прикажет, и отрубит голову Антонию, дабы он не попался живой в руки неприятелей и дабы они не узнали его мертвого. Приятели его были тронуты до слез; мард старался ободрить Антония, уверяя его, что река близко, ибо некоторая влажная испарина и прохладный ветер веял со стороны реки, отчего дыхание становилось легким и приятным. Он представлял ему, что, судя по времени похода, приближаются к концу, ибо немного оставалось до рассвета. Между тем другие возвещали, что тревога произошла от алчности и несправедливости воинов. По этой причине Антоний, желая привести в порядок войско, которое от долготрудного похода было в неустройстве, велел остановиться до отдыха. Уже рассветало, и в войске водворилось устройство и спокойствие; стрелы парфянские едва достигли тыла войска; легким воинам дан был знак к нападению; тяжелая пехота покрыла себя по-прежнему щитами и в таком положения принимали стрелы неприятеля, которые не смели к ней приблизиться. Между тем передние мало-помалу подвигались вперед – и река открывалась взорам их. Антоний выстроил на берегу конницу лицом к неприятелю и прежде всего перевозил больных; уже и сражавшиеся воины могли свободно и спокойно пить, ибо как скоро парфяне увидели реку, то спустили руки и, превознося, похвалили мужество римлян, говорили им, чтобы они переправлялись в покое. После спокойной переправы воины несколько отдохнули, потом шли далее, не доверяя слишком парфянам.
В шестой день после последнего сражения достигли они реки Аракса, отделяющей Мидию от Армении. По причине глубины и быстроты ее переправа была трудная. В войске разнеслось, что неприятели сидят тут в засаде и нападут на них, когда будут переправляться. После беспокойной переправы вступили они в Армению. Как будто бы они видели сию землю после долговременного морского путешествия, они поклонились ей, плакали от радости и обнимали друг друга. Продолжая путь свой страною, изобилующею всем, и употребляя все неумеренно после великого недостатка, они впадали в водянку и диарею.
Здесь Антоний осмотрел войско и нашел, что потеря его простиралась до двадцати тысяч человек пехоты и четырех тысяч конницы; более половины их погибло от болезней, а не от неприятелей. Поход от Фраат продолжался двадцать семь дней; в это время римляне победили парфян в восемнадцати сражениях; но победы были несовершенные, ибо они преследовали неприятелей недолго и несильно. Это-то явно доказало, что измена Артабаза, царя армянского, лишила Антония способов к счастливому совершению сей войны. Когда бы при нем находились те шестнадцать тысяч конницы, которых Артабаз вывел из Мидии, которые были вооружены подобно парфянам и приучены с ними сражаться, когда бы они стали преследовать и умерщвлять неприятелей, обращенных в бегство римлянами, то парфяне не были бы в состоянии, будучи однажды разбиты, опять оправляться и возобновлять нападения. По этим причинам все во гневе побуждали Антония наказать армянина. Но Антоний, поступая весьма благоразумно, не упрекал его изменой и не лишил его обыкновенных ласк и почестей по причине слабости войска и недостатка, который оно претерпевало. Но впоследствии он вступил опять в Армению, заманил к себе Артабаза многими обещаниями и приглашениями, поймал его, привез в Александрию в оковах и торжествовал триумф. Этим поступком он более всего опечалил римлян, ибо им казалось, что он предавал египтянам из уважения к Клеопатре то, что служило украшением и славою их отечества. Но это случилось несколько позже.
А тогда, продолжая путь свой в холодную пору при беспрерывном снеге и спеша возвратиться, он потерял в пути еще восемь тысяч человек. Сам он, приехав с немногими на место, лежащее близ моря между Беритом и Сидоном и называемое Белое селение, ожидал Клеопатру. Она медлила, и Антоний был погружен в тоску и беспокойство; вскоре предался он пьянству; в самом питье не мог успокоиться, но часто вставал и вскакивал, дабы посмотреть, не идет ли Клеопатра. Наконец она приехала на корабле и привезла с собою множество платья и денег для воинов. Некоторые уверяют, что платье она привезла действительно, но что деньги Антоний раздавал от себя, показывая будто бы она их давала.
Между тем царь Мидии поссорился с Фраатом, царем парфянским. Ссора началась разделом отнятой у римлян добычи. Мидийский царь возымел подозрение и страх, что Фраат намерен был лишить его царства. Он звал на помощь Антония, обещая воевать вместе с ним всеми силами. Это предложение внушило Антонию великую надежду, ибо он получил конницу и стрельцов, которых недостаток был единственной причиной тому, что он не победил совершенно парфян; присоединив же их к себе, казалось, он более одолжил, нежели просил. Он готовился предпринять поход опять через Армению, соединиться с мидийским царем на берегах Аракса и потом начать военные действия.
Между тем Октавия в Риме желала приехать к Антонию. Цезарь побуждал ее, как говорят, не потому, чтобы он хотел ей тем угодить, но потому, чтобы найти благовидную причину к началу войны, когда бы со стороны Антония оказано было ей поругание и презрение. По прибытии своем в Афины она получила от Антония письмо с приказанием дожидаться его тут; он уведомлял ее о своем намерении предпринять поход. Октавия была тем огорчена; она поняла, что это значило; однако спрашивала его, куда он прикажет послать все то, что она везла с собою. Она в самом деле везла великое множество военных одежд, много лошадей и денег и дары приятелям его и предводителям войска. Сверх того две тысячи избранных ратников, украшенных великолепно всеоружиями, подобно преторским когортам. Некто по имени Нигер, друг Антония, посланный к нему от Октавии, говорил о том Антонию, присоединив достойные и приличные похвалы Октавии.
Клеопатра, видя, что Октавия идет тою же с ней стезею, и боясь, чтобы ласковое ее обхождение и угодливость к Антонию, присоединенные к скромности ее и к силе Цезаря, не сделались непреоборимы и не овладели сердцем ее супруга – притворилась, что сама влюблена в Антония; она утомила свое тело малою пищею; когда он к ней приходил, то восторг и радость изображались в ее взорах; когда уходил – то казались томными и печальными. Часто она старалась показываться плачущей; но утирала и скрывала свои слезы, как будто бы хотела, чтобы он того не приметил. Это происходило в то время, когда Антоний готовился из Сирии идти в Мидию. Льстецы, действуя в ее пользу, бранили Антония как жестокого и нечувствительного человека, губящего несчастную женщину, которая на него одного возлагала всю надежду свою; они говорили, что Октавия из уважения к своему брату идет к нему по делам, что она пользовалась именем его супруги, а между тем Клеопатра, царствующая над многими народами, называется его любовницей; что, впрочем, она не отвергает этого названия, не почитает его низким, пока может его видеть и быть вместе с ним; но как скоро она будет удалена от него, то не переживет разлуки. Этими представлениями до того они разнежили и смягчили Антония, что он, боясь, чтобы Клеопатра не лишилась жизни, возвратился в Александрию, а союз с мидийским царем отложил до весны – хотя парфяне тогда были между собою в раздоре. Впоследствии он приехал к нему, заключил с ним союз и сговорил его дочь, еще малолетнюю, за одного из сыновей Клеопатры. По возвращении своем он обратил все внимание к междоусобной брани.
По возвращении Октавии из Афин Цезарь, почитая ее оскорбленной, велел ей жить в своем доме; но она объявила, что не оставит дом супруга своего. Она просила его, если по другим каким-либо причинам не решился вести войну с Антонием, то не заботился бы о ее делах, ибо и слышать постыдно, что двое из величайших императоров римских, один по любви своей к женщине, другой по ревности одной женщины к другой, ввергают римлян в междоусобную войну. Эти слова утвердила она своими поступками. Она жила в доме Антония, как бы он сам был тут, пристойно и благородно и пеклась не только о своих детях, но и о тех, кто родился от Фульвии. Она принимала к себе приятелей Антония, которые приезжали в Рим для искания начальства или по делам своим, и помогала им получить то, чего они просили у Цезаря.
Но этим поведением она без умысла вредила Антонию. Он был ненавидим как за то, что оскорблял столь редкую женщину, так и за сделанный им в Александрии между детьми своими раздел, который обнаруживал не только надменность и гордость, но и ненависть к римлянам. Собрав народ в гимнасии, поставил он на серебряный помост два золотых престола, один себе, другой Клеопатре; детям же другие, пониже. Во-первых, он провозгласил Клеопатру царицей Египта, Кипра, Ливии и Келесирии; соцарствующим же ей Цезариона, который почитался сыном первого Цезаря, оставившего Клеопатру беременной. Во-вторых, рожденных от него и от Клеопатры детей провозгласил царями царей; одному из них, Александру, уделил Армению, Мидию и всю парфянскую землю, которую думал покорить; Птолемею же дал Финикию, Сирию и Киликию. В то же время он представил народу Александра в мидийской одежде, с тиарой и прямою китарой, а Птолемея – в сапогах, македонском плаще и кавсии с диадемой. Последний наряд употребляем был царями после Александра, а первый мидянами и армянами. Дети обняли своих родителей. Антоний к одному приставил телохранителей из армян, к другому из македонян. Клеопатра как тогда, так и после показывалась народу в священном облачении Исиды и была называема новою Исидой*.
Цезарь доносил сенату об этом; часто обвинял Антония перед народом и ожесточал римлян против него. Антоний со своей стороны посылал людей жаловаться на Цезаря. Важнейшие его жалобы были следующие. Во-первых, Цезарь, отняв у Помпея Сицилию, не дал ему части этого острова; во-вторых, заняв у него корабли для продолжения войны, не возвратил их более; в-третьих, отнял власть у Лепида*, их соправителя, лишил его чести и сам пользуется войском, областями и доходами, Лепиду присоединенными; в-четвертых, наконец, он поделил почти всю Италию между своими воинами, не оставя для его воинов ничего. Цезарь в свое оправдание говорил, что он лишил власти Лепида, который насильственными поступками употреблял ее во зло; что он разделит с Антонием то, что занял вооруженной рукою, когда и Антоний разделит Армению с ним; что воинам его не следует иметь ничего в Италии, имея во власти своей Мидию и Парфию, которые присоединили к Римской державе, сражавшись со славою под предводительством своего императора.
Антоний находился в Армении, когда получил эти известия. Он велел немедленно Канидию с шестнадцатью легионами идти к морю; между тем сопровождаемый Клеопатрой он прибыл в Эфес; сюда собирались со всех сторон морские силы, состоявшие из восьмисот кораблей с перевозными судами. Из них двести доставлены были ему Клеопатрой с двадцатью тысячами талантов, вместе со съестными припасами для всего войска. Антоний, по совету Домиция и некоторых других, велел Клеопатре отплыть в Египет и там дожидаться окончания войны; но она, страшась, чтобы Антоний не примирился опять посредством Октавии, склонила Канидия великим множеством денег говорить Антонию, что было несправедливо удалять женщину, давшую ему столько пособий, и сверх того было бы вредно лишить через то бодрости египтян, которые составляли великую часть морской силы; что Клеопатра не уступала в разуме никому из бывших при войске царей, ибо она долго управляла большим государством и долговременным с ним обхождением привыкла действовать в великих делах. Эти представления одержали верх, ибо судьба определила, чтобы Цезарь получил верховную власть. Морские силы собрались; Антоний и Клеопатра прибыли на Самос, где проводили время в наслаждениях. Как всем царям, владельцам и тетрархам, народам и городам, бывшим между Сирией и Мэотидой, между Арменией и Иллирией, предписано было наперед посылать и возить все военные приготовления, так и всем Дионисовым художникам* надлежало встречать их на Самосе.
Между тем как почти во всех окрестных странах света раздавались плач и стенание, на одном острове в продолжение многих дней слышны были звуки флейт и кифар; театры были наполнены народом; хоры состязались в победе. Каждый город посылал на Самос быка для принесения жертвы; цари соревновались во взаимных угощениях и великолепных дарах. Многие тогда рассуждали: каковы же будут у них победные празднества, если приготовления к войне празднуют с таким великолепием?!
По окончании веселий Антоний дал на поселение Дионисовым художникам Приену*; сам отплыл в Афины и опять занялся забавами и театрами.
Клеопатра, ревнуя почестям, оказанным в Афинах Октавии, которая была весьма любима народом, старалась приобрести благосклонность народа многими подарками. Афиняне со своей стороны, определили ей разные почести с народным постановлением; они послали к ней в дом посланников, в числе которых был и Антоний как афинский гражданин. Он предстал перед ней и говорил речь от имени города. Он послал в Рим своих людей для изгнания из дома его Октавии. Она вышла, как говорят, взяв с собою всех детей Антония, кроме старшего сына Фульвии, который находился при отце. Она оплакивала свою участь, ибо и она казалась одной из причин к сей войне. Римляне, особенно же те, кто видел Клеопатру и знал, что та ни красотою, ни молодостью не превосходила Октавии, жалели не о ней, но об Антонии.
Цезарь, узнав о скорости и великости приготовлений, был приведен в беспокойство; он боялся, чтобы не быть принужденным сразиться в то же лето. Он имел во многом нужду; поборы были тягостны жителям. Они были принуждены приносить четвертую часть своих доходов; вольноотпущенники восьмую часть своего имения; все жаловались громко на Цезаря; во всех частях Италии происходили беспокойства. По этой причине величайшею ошибкою Антония полагают отсрочку войны: он дал Цезарю время приготовиться и успокоить мятежи, ибо жители пока взносили деньги, шумели, а взнеся оные, успокоились.
Между тем Титий и Планк, мужи консульские из числа Антониевых друзей, будучи оскорблены Клеопатрой за то, что они противились ее желанию быть в походе, убежали к Цезарю и донесли ему об Антониевом завещании, которого содержание было им известно. Оно хранилось у весталок. Цезарь просил о присылке оного; но они отказали и объявили ему, что если хочет его получить, то должен сам прийти к ним. Цезарь пришел и получил завещание. Он читал его сперва один и заметил некоторые места, которые могли служить к обвинению Антония. Потом созвал сенат и читал завещание; но большая часть сенаторов слушала его с неудовольствием: им казалось странным и неприличным заставлять живого давать отчет в том, чего он желал, чтобы было исполнено по смерти его. Более всего Цезарь нападал на статью завещания о погребении Антония, который определил, чтобы его тело, хотя бы он умер в Риме, вынесено было через форум и послано в Александрию к Клеопатре. Кальвизий, друг Цезаря, порицал Антония за следующие поступки: он подарил ей пергамское книгохранилище, в котором было двести тысяч книг; за пиршеством, в присутствии многих, встал и растирал ее ноги, бившись с нею об заклад*; он терпел, чтобы эфесяне в присутствии его приветствовали Клеопатру своею госпожею; часто занимаясь на трибуне решением дел царей и тетрархов, принимал от нее любовные письма – письма, писанные на ониксе и хрустале – и читал их; во время речи Фурния, знаменитейшего и красноречивейшего римлянина, Клеопатру несли через площадь на носилках, а Антоний, увидя ее, вскочил, оставил дела недоконченными и, взявшись за ее носилки, провожал ее. Большая часть обвинений Кальвизия казалась ложной.
Друзья Антония, ходя по Риму, просили за него народ, они отправили к Антонию Геминия, дабы упросить его не допустить себя быть лишенным начальства и объявленным врагом римлян. Геминий приехал в Грецию, но был подозрителен Клеопатре, ибо ей казалось, что он действовал в пользу Октавии. За ужином был осыпаем насмешками и посажен для поругания на последнее место. Он сносил все, выжидая время, чтобы поговорить наедине с Антонием. Когда же ему приказано было объявить за ужином, зачем приехал, то он сказал, что о других делах можно поговорить в трезвом состоянии, но что он и пьяный и трезвый знает то, что все пойдет хорошо, если Клеопатра уберется в Египет. Эти слова возбудили негодование Антония, а Клеопатра сказала ему: «Ты хорошо сделал, Геминий, что признался во всем без пытки». По прошествии немногих дней Геминий убежал и отправился в Рим. Льстецы Клеопатры удалили и других друзей Антония, которые не терпели их наглости и безумия, в числе которых был и Марк Силан и историк Деллий. Последний говорит, что страшился злоумышления Клеопатры на жизнь свою, в чем удостоверил его врач Главк. Он поссорился с Клеопатрой за ужином, сказав, что им подают к столу уксус, между тем как Сармент в Риме пьет фалернское вино*. Этот Сармент был мальчиком, который забавлял Цезаря; римляне называют сих мальчиков «диликиа».
Как скоро Цезарь сделал уже достаточные приготовления, то постановлением народным объявлена была Клеопатре война; Антоний лишен начальства, которое он уступил женщине. Цезарь говорил при том, что Антоний отравлен зельями и не управляет уже собою, и что против римлян ведут войну евнух Мардион, Потин, рабыня Ирада, убирающая волосы Клеопатре, и Хармион, которые управляют важнейшими делами государства.
В начале войны явились следующие знамения. Пизавр*, город, населенный Антонием на берегу Адриатического моря, провалился от землетрясения и был поглощен землею. Из одного мраморного кумира Антония в Альбе несколько дней беспрестанно выступал пот, хотя многие его вытирали. Во время пребывания его в Патрах храм Геракла был сожжен молнией. Из Гигантомахии в Афинах борей вырвал изображение Диониса и забросил в театр. Известно, что Антоний относил к Гераклу свой род, но подражал образу жизни Диониса и назывался «новым Дионисом». Та же буря, свирепствовавшая в Афинах, из числа многих кумиров повалила лишь Эвменовы и Атталовы колоссы, на которых было имя Антония. Главный корабль Клеопатры назывался «Антониада». На нем случилось следующее неблагоприятное знамение. Ласточки высидели птенцов на передней части оного; но другие ласточки прилетели и выгнали первых и истребили птенцов.
Наконец собрались все силы Антония; у него оказалось не менее пятисот военных кораблей, в числе которых много было о восьми и десяти рядах весел, украшенных с великой пышностью. Войска было сто тысяч; двенадцать тысяч конницы. Ему помогали подвластные цари Бокх Ливийский, Тархондем, царь Верхней Киликии, Архелай Каппадокийский, Филадельф Пафлагонский, Митридат Коммагенский и Садал, царь Фракии. Все они находились при нем. Полемон послал войско из Понта, Малх из Аравии и Ирод из Иудеи; то же сделал и Аминт, царь Ликаонии и Галатии. На помощь Антонию была послана сила и от мидийского царя. У Цезаря военных судов было двести пятьдесят; пехоты восемьдесят тысяч; конницы столько же, сколько у противников. Что касается до пространства их владений, то Антоний имел в своей власти все земли, от Евфрата и Армении до Ионийского моря и Иллирии; Цезарь от Иллирии до Западного океана и от Океана до Этрурского и Сицилийского морей. Области Ливии, противоположные Италии, Галлии и Иберии до Геракловых столпов были во владении Цезаря; от Кирены до Эфиопии – в области Антония.
Этот полководец был в такой зависимости от Клеопатры, что несмотря на превосходство своих сухопутных сил над неприятелями, он хотел в угодность ей решить войну морскими силами, хотя видел он, что по недостатку в мореходах его корабленачальники ловили путников на дорогах, погонщиков, жнецов, молодых людей из Греции, без того уже много претерпевающей. Несмотря на то, и этих людей мало было к дополнению всех судов, большая часть которых имела нужду в людях и плавала с великим трудом. Цезарь, полагая всю надежду свою на суда, невысокие и огромные, построенные для пышности, но неповоротливые, быстрые и снабженные достаточным числом людей, держал морские силы в Брундизии и Таренте. Он послал сказать Антонию, чтобы не медлил, но шел бы вперед со своими силами; что он уступает для его кораблей берега и пристани, не препятствуя ему пристать к оным, а сам отступит с сухопутными войсками на один день езды от моря, пока Антоний не высадит войско и не поставит стан. Антоний отвечал Цезарю такою же хвастливостью, предлагал ему решить дело единоборством несмотря на то, что он был старше, а если ему не нравится, то сразиться войсками на Фарсальском поле, как некогда Цезарь и Помпей. Между тем как Антоний приставал к Акцию, к месту, где ныне Никополий*, Цезарь, предупредив его, переправился через Ионийское море и занял в Эпире место, называемое Торина. Антоний был в большом беспокойстве, ибо сухопутная сила его была еще позади. Но Клеопатра шутя говорила, что нет никакой беды, что Цезарь сидит у Торины, как у ложки*.
На рассвете дня, когда неприятели наступали на флот Антония, то сей полководец, боясь, чтобы они не захватили кораблей его без ратников, вооружил гребцов, поставил их на палубе для виду, велел поднять вверх с обеих сторон весла в готовности грести и обороняться и расположил корабли при устье залива близ Акция. Цезарь, обманутый сею хитростью, отступил. Антоний весьма искусно отрезал у неприятелей воду, окружив ее укреплениями; в окрестных местах вода была дурна и в малом количестве. Он поступил великодушно с Домицием* против желания Клеопатры. Домиций, уже больной горячкою, сел на маленькое судно и перешел к Цезарю. Хотя Антонию было это весьма неприятно, однако он отослал к нему его вещи, друзей и служителей. Но Домиций, перейдя к Цезарю, в скором времени умер, как бы от того, что неверность и измена его не осталась сокрытой. От Антония к Цезарю перешли цари Аминт и Дейотар.
Морская сила не имела ни в чем успеха, она была медленна при оказании какого-либо подкрепления. Это заставило Антония опять обратиться к пехоте. Сам Канидий, начальник сухопутного войска, при такой опасности переменил мнение. Он советовал отослать Клеопатру, отступить во Фракию или Македонию и решить дело сухопутным сражением, тем более, что Диком, царь гетов*, обещал подкрепить его многочисленным войском. Он представил, что нет в том стыда, если уступят море Цезарю, который в сицилийской брани приучил свое войско в морском деле, но то было бы странно, когда бы Антоний, полководец, искуснейший в военных сухопутных движениях, не употребил многочисленной пехоты и таких приготовлений, но ослабил бы их, разделив по кораблям. Несмотря на это, мнение Клеопатры, чтобы решить дело кораблями, превозмогло, между тем как сама она помышляла, как бы предаться бегству и становиться не там, где бы присутствие ее было нужно к одержанию победы, но там, откуда легче было ей ускользнуть, как скоро сражение было бы проиграно.
От стана до места, где стоял флот, простиралась укрепленная дорога, по которой Антоний обыкновенно ходил, ничего не подозревая. Один служитель уведомил Цезаря, сколь было бы легко поймать Антония, когда он шел по той дороге. Цезарь велел поставить засаду; но воины, выскочив прежде времени, успели поймать только проводника Антония, шедшего впереди; Антоний с трудом спасся бегством.
Когда решено было дать морское сражение, то он сжег все корабли египетские, кроме шестидесяти. На другие большие и лучшие корабли, от триер до декер, посадил двадцать тысяч тяжеловооруженных воинов и две тысячи стрельцов. Тогда кто-то из пехотных начальников, который сразился в бесчисленных сражениях за Антония и имел тело, покрытое рубцами ран, увидя Антония, шедшего мимо его, сказал ему со слезами: «О, император! Почто ты, забыв эти раны и этот меч, полагаешь надежду на сие дурное и слабое дерево? Пусть на море сражаются финикийцы и египтяне; ты нам дай землю, на которой привыкли стоять твердо и либо умирать, либо побеждать неприятелей». Антоний ничего на это не ответил; но только видом лица и рукою дал ему знак, чтобы он был покоен – и пошел далее. Он не был сам уверен в успехе. Когда кормчие хотели оставить на земле паруса, то Антоний велел их брать с собою – под тем предлогом, что никто из неприятелей, которые предадутся бегству, не вырвались из рук их.
В первые четыре дня море волновалось от сильного ветра и удерживало обе стороны от сражения. В пятый день оно успокоилось; сделалась тишина, и обе стороны сошлись. Антоний и Попликола предводительствовали правым крылом; Целий – левым; в середине были Марк Октавий и Марк Инстей. Цезарь поставил на левом крыле Агриппу, а сам стал на правом. Сухопутным войском Антония предводительствовал Канидий, Цезаря – Тавр. Оба войска поставлены были в боевом порядке и стояли спокойно на берегу моря. Между тем Антоний, объезжая свои корабли на гребном судне, ободрял воинов и увещевал их сражаться, как на твердой земле, полагаясь на тяжесть кораблей. Кормчим велел он принимать спокойно нападения неприятелей, как бы стояли на якорях, и стеречь всегда узкое устье залива. Говорят, что Цезарь, ночью встретив человека, который гнал осла, спросил его, кто он таков, и получил такой ответ: «Меня зовут Эвтих, а осла – Никон»*. По этой причине впоследствии Цезарь, украшая то место носами вражеских кораблей, поставил тут же осла и погонщика из бронзы*.
Обозрев все устройство сил, он поехал на судне к правому крылу и был приведен в удивление, видя неприятелей, стоящих спокойно в узком проливе. Казалось точно, что корабли стояли на якорях. Он долго так и думал и потому удерживал свои корабли, которые отстояли от неприятельских несколько стадиев. В шесть часов поднялся с моря ветер; Антониевы воины, не терпя долее медленности и полагая, что высокие и огромные корабли их непреодолимы, двинули свое крыло. Цезарь обрадовался, видя это движение; он велел правому крылу грести назад, дабы еще более отвлечь неприятеля от залива и узкого устья; и обходя его легкими гребными судами своими, вступать в бой с кораблями, которые по причине огромности своей и малого числа людей были медлительны и неповоротливы.
Сражение уже началось; но корабли друг на друга не нападали и не сталкивались. Корабли Антония по причине тяжести своей не имели быстроты, которая придаст ударам таранов силу и действия. Корабли Цезаря, напротив того, не только предостерегались от лобовых столкновений, страшась острых медных бодил, они не смели ударять на них и с боков, ибо носы их судов легко сокрушались, ударив на какую бы ни было сторону кораблей, сплоченных из больших четвероугольных бревен, связанных между собою железом. Итак, дело походило на сухопутное сражение или, лучше сказать, на приступ к стенам, ибо три или четыре корабля Цезаря, обступив один из Антониевых кораблей, действовали щитами, копьями, дротиками и огнеметами; между тем как Антониевы воины с деревянных башен ударяли вниз из катапульт. Когда Агриппа вытянул одно крыло для обхода неприятеля, то Попликола, будучи принужден выступить к нему навстречу, оторвался от центра, который был от того в тревоге, и вступил в бой с Аррунтием. Дело еще не было решено, и сражение было всеобщее, как вдруг увидели шестьдесят кораблей Клеопатры, которые поднимали паруса и сквозь сражавшихся предавались бегству. Оные стояли позади больших и, пробиваясь сквозь них, произвели великое смятение. Неприятели смотрели с удивлением на эти корабли, которые, пользуясь ветром, держались Пелопоннеса.
Здесь Антоний явно доказал, что не был водим ни разумом полководца, ни разумом храброго мужа и что не был управляем своим рассудком. Некто сказал шутя, что душа влюбленного живет в чужом теле; и Антоний был влеком женщиной, как бы он составлял одно с нею существо и двигался ее движением. Едва увидел он отплывающим ее корабль, то, забыв все, изменив тем, кто за него сражался и умирал, убежал от них, перешел в пентеру, в которую вошли с ним только сириец Алекс и Сцеллий, погнался за тою, которая ввергла его в напасть и которой надлежало совершить его погибель*.
Клеопатра, узнав его корабль, подняла знак и велела остановиться. Антоний приблизился и был взят на ее корабль. Он не видал Клеопатры, и она его не видала. Он пошел один на нос корабля и сидел в молчании, охватив голову руками. Между тем показались либурны*, которые пустились за ним в погоню по приказанию Цезаря. Антоний велел поворотиться против них и отразил их; но лаконец Эврикл нападал на него с неукротимостью, потрясая на палубе копьем, как бы хотел пустить в него. Антоний показался ему на передней части корабля и спросил: «Кто ты, преследующий Антония?» – «Я Эврикл, сын Лахара, – отвечал он, – пользуясь счастьем Цезаря, мщу за смерть отца своего!» Этому Лахару, по доносу на него в разбое, отрублена была голова по приказанию Антония. Впрочем, Эврикл не напал на корабль Антония, но, ударив медным бодилом на один из главных кораблей (их было два), поворотил кругом, и когда оный стал к нему боком, то Эврикл завладел им, да еще одним судном, на котором были великолепные уборы столовые.
Освободившись от Эврикла, Антоний принял прежнее положение и сидел в покое. Он три дня провел один на носу корабля, то ли гневаясь на Клеопатру, то ли стыдясь ее. Он пристал к Тенару. Здесь женщины Клеопатры сперва заставили их друг с другом говорить, потом убедили разделить стол и постель.
Уже немалое число грузовых судов и некоторые из друзей собирались к нему после поражения с известием, что морская сила погибла, но сухопутная сила, по их мнению, еще держится. Антоний послал к Канидию гонца с приказанием как можно поспешнее отступать с войском в Азию через Македонию. Намереваясь переправиться из Тенара в Ливию, он взял один корабль, нагруженный деньгами и дорогими царскими вещами, серебряными и золотыми, и отдал его своим приятелям с приказанием разделить все между собою и искать себе спасения. Они плакали и отказывались от принятия их; но Антоний благосклонно и дружески утешал их, упросил взять вещи и отпустил их. К Феофилу, управлявшему Коринфом, он писал, чтобы он заботился об их безопасности и скрыл их, пока они найдут случай умилостивить Цезаря. Этот Феофил был отец Гиппарха, который был в великой силе при Антонии и который прежде всех вольноотпущенников перешел к Цезарю и потом поселился в Коринфе.
В таком положении находился Антоний. Его флот в Акции держался долго против Цезаря, претерпел великий вред от бури, которая ударяла прямо по кораблям, и только в десятом часу прекратил сражение. Убито было не более пяти тысяч человек; в плен взято триста кораблей, как сам Цезарь пишет в своих записках. Немногие воины знали о бегстве Антония; те, кто о том слышал, сперва не верили, чтобы Антоний, оставя девятнадцать легионов непобежденной еще пехоты и двенадцать тысяч конницы, убежал, как будто бы много раз не испытал превратностей судьбы и не был искушен во многих переворотах сражений и битв. Воины желали его видеть, ожидали его, думали, что он откуда-либо явится к ним; они показали такую верность к нему и такую твердость, что и уверившись уже в бегстве его, оставались еще семь дней вместе, пренебрегая всеми предложениями, которые делал им Цезарь. Наконец войско оставлено было и полководцем Канидием, который ночью убежал. Будучи всеми покинуты и преданы своими начальниками, они перешли к победителю.
Цезарь после того отправился в Афины, помирился с греками и остающееся после войны количество пшена роздал городам, которые были в жалостнейшем положении*, ибо у них отняты были деньги, невольники и домашний скот. Прадед мой Никарх рассказывал, что все его сограждане были принуждены носить на плечах определенную меру пшена до моря близ Антикиры*, что их погоняли бичами; что они один раз снесли сию ношу, а в другой раз, когда уже пшено было измерено и люди хотели его поднять, получено было известие, что Антоний побежден – и это послужило к спасению города; воины и чиновники Антония разбежались тотчас, а жители разделили пшено между собою.
Антоний, достигнув Ливии, послал наперед Клеопатру из Паретония* в Египет, а сам пребывал в обширной пустыне, скитаясь по ней с двумя друзьями, из которых один был грек по имени Аристократ, ритор, другой римлянин по имени Луцилий. Я писал в другом месте, что Луцилий, дабы дать время Бруту убежать при Филиппах, предал сам себя преследовавшим его воинам, которые приняли его за Брута. Антоний поймал его, сохранил ему жизнь и потому он остался до конца верным и твердым в дружбе. Наконец и тот, кому вверены были ливийские силы, отстал от него. Антоний хотел себя умертвить; но приятели его удержали. Он прибыл в Александрию и нашел, что Клеопатра решилась на великое и смелое предприятие. Перешеек, отделяющий Красное море от Египетского и некоторым образом служащий границей Азии и Ливии, на том месте, где оно суживается, и ширина его от моря до моря самая малая, имеет триста стадиев, Клеопатра предприняла перевести суда из одного моря в другое, пустить их в Аравийский залив с великим множеством денег и силою и поселиться за твердой землею, избегая рабства и войны. Но как первые корабли, перевозимые по ее приказанию, были сожжены петрейскими арабами, а Антоний надеялся, что войско при Акции держалось его стороны, то эти обстоятельства побудили Клеопатру оставить это предначертание и занять проходы.
Антоний покинул город, расстался с друзьями и, сделав на море насыпь у Фароса, устроил себе жилище. Он проводил здесь дни, избегая общества людей, говорил, что ему нравится образ жизни Тимона и хочет ему подражать, претерпев от людей то же, что и он; что друзья его оказали себя против него неблагодарными и неверными, и потому уже не верил человеческому роду и не любит его.
Что касается до Тимона, известно, что он был афинянин и жил примерно в годы Пелопоннесской войны, как видно из театральных сочинений Аристофана и Платона, которые показывали его на сцене как человеконенавистника и злого человека. Он избегал всякого общества с людьми. Одного Алкивиада, который был еще молод и дерзок, любил он и оказывал ему ласки. Когда Апемант изъявил удивление и спрашивал тому причину, то Тимон отвечал: «Я люблю этого молодого человека, ибо предвижу, что он будет виновником великих бедствий для афинян». Иногда он допускал к себе Апеманта одного по причине сходства их свойств и потому, что тот подражал образу его жизни. Некогда в праздник возлияний* они пиршествовали одни. «Какой у нас прекрасный пир, Тимон!» – сказал Апемант. «Да, – отвечал Тимон, – когда бы еще тебя тут не было…» Говорят, что некогда во время Народного собрания Тимон взошел на трибуну, заставив всех молчать и ожидать чего-то великого по причине странности этого явления. Он сказал: «Афиняне! У меня есть небольшое место в городе, где растет смоковница; на нем уже многие из сограждан удавились. Я намерен построить тут дом и потому решился объявить наперед всенародно, что если будет угодно кому-нибудь из вас, то пусть удавится теперь, пока я не срубил дерево». По смерти его он погребен в Галах близ моря; но возвышенные части берега развалились, волна выступила на берег и сделала его гробницу неприкосновенной. На ней была следующая надпись:
Окончив дни, на сей я погребен земле.
Не спрашивайте кто. Да пропадите все!
Эта надпись сочинена, говорят, самим Тимоном; следующая известная надпись есть сочинение Каллимаха:
Я – Тимон Мизантроп; но ты вперед своею скорей дорогой иди!
Кляни меня ты всей душою, да только мимо проходи!
Впрочем, это малейшая часть того, что рассказывают о Тимоне.
Канидий сам привез к Антонию известие, что сухопутные силы, бывшие при Акции, для них потеряны. Антоний узнал также, что Ирод, царь иудейский, с некоторыми легионами и когортами перешел к Цезарю, что равным образом и другие властители отстают от него и что более ничего не остается, кроме Египта. Эти известия не смутили его; но как будто бы он отказался с удовольствием от всякой надежды, дабы в то же время избавиться от заботы, он оставил свою приморскую жизнь, которую называл тимонийской. Клеопатра приняла его во дворце; он обратился к пирам, питью и раздаче денег. Он записал в эфебы сына Клеопатры, рожденного от Цезаря, а Антуллу, сыну своему, рожденному от Фульвии, надел тогу совершеннолетнего юноши без пурпура*. По этому поводу Александрия несколько дней была наполнена пиршествами, веселиями и ликованиями. Прежний «Союз неподражаемых» был распущен, а вместо него составлен другой, нимало не уступающий первому в неге, роскоши и пышности; они назвали его «Союзом смертников». В этот союз записывались друзья их, которые хотели умереть вместе с ними; они проводили время в наслаждениях, угощая друг друга по очереди. Между тем Клеопатра собирала всевозможные и самые сильные смертоносные зелья, испытывала, которые из них легче прекращают жизнь, и заставляла принимать оные тем, кто был приговорен к смерти. Она узнала, что яды скороубивающие причиняют смерть мучительную; но что действующие слабо не имели скорости. Она начала испытывать силу ядовитых животных и сама смотрела, как одно животное пускаемо было на другое. Она занималась этим ежедневно и открыла, что лишь укус аспида наводил усыпление и дремоту, без судорог и стонов; из тела укушенного выступал легкий пот; чувства притуплялись так, что человек не желал вставать или сидеть, но уподоблялся спящему глубоким сном человеку.
В то же время отправлены были ими посланники к Цезарю в Азию*; Клеопатра просила, чтобы Египет был предоставлен ее детям, а Антоний желал жить в Афинах как частное лицо, если Цезарю не угодно было, чтобы он имел пребывание в Египте. Не имея друзей или не доверяя им потому, что они переходили к Цезарю, они отправили к нему посланником учителя детей своих Эвфрония, ибо Алекс из Лаодикии, которого познакомил в Риме с Антонием Тимаген и более всех греков был при нем в силе, который служил Клеопатре сильнейшим орудием к пагубе Антония и более всех отвращал мысли его от Октавии, был послан к Ироду, дабы удержать его от перемены, остался у него, изменил Антонию и, полагаясь на Ирода, осмелился явиться к Цезарю; но Ирод ни мало не помог ему – он был немедленно задержан, приведен в свое отечество в оковах и там по приказанию Цезаря предан смерти. Так-то Алекс еще при жизни Антония получил наказание за свое вероломство.
Цезарь отверг предложения Антония, но Клеопатре отвечал, что не откажет ей в умеренных ее требованиях, если она умертвит либо удалит от себя Антония. Он послал вместе с Эвфронием и своего вольноотпущенника Фирса*, человека не глупого, который был весьма способен вести переговоры между молодым полководцем и надменной женщиной, чрезвычайно гордящеюся своими прелестями. Этот Фирс, имея случай разговаривать с нею дольше других, был отлично ею уважаем и тем внушил подозрение Антонию, который велел высечь его бичами и потом отпустил к Цезарю. Он писал ему, что Фирс, не воздавая ему уважения и оказывая презрение, разгневал его в такое время, когда бедствия соделали его вспыльчивым и раздражительным. «Если же тебе это неприятно, – продолжал он, – то высеки и повесь находящегося у тебя вольноотпущенника* моего Гиппарха; тогда мы не будем друг друга ничем попрекать». Дабы уничтожить его подозрение и жалобы, Клеопатра оказывала ему чрезвычайное внимание. День рождения свой она праздновала с умеренностью, приличною своему положению; день рождения его праздновала с таким чрезвычайным блеском и великолепием, что многие из приглашенных к ужину гостей пришли бедными и возвратились домой богатыми. Между тем Агриппа часто призывал Цезаря в Рим и писал ему, что тамошние обстоятельства требуют его присутствия*.
Итак, война тогда была отложена. Но по прошествии зимы Цезарь вступил в Египет через Сирию, а полководцы его через Ливию. По взятии Пелусия распространился слух, что Селевк сдался не против воли Клеопатры. Дабы отвергнуть сей слух, Клеопатра предала Антонию детей и жену Селевка, чтобы их умертвили. В то же время она переносила в хранилище и в гробницу, здание великолепное, отличное изяществом и высотою своею, пристроенное к храму Исиды, самые дорогие царские вещи, золото, серебро, смарагд, жемчуг, эбен, слоновую кость, корицу; да сверх того много факелов и пеньки. Цезарь, заботясь о богатстве, боялся, чтобы Клеопатра в отчаянии не умертвила себя и не сожгла всего богатства; по этой причине время от времени посылал к ней людей, которые подавали ей хорошие надежды, между тем как он с войском продолжал свой путь к городу.
Он остановился подле Конского ристалища; Антоний выступил против него, сражался с отличной храбростью, разбил конницу Цезаря и преследовал ее до стана. Гордясь победой, он возвратился во дворец и поцеловал Клеопатру, будучи еще в доспехах; он представил ей воина, который отличился в сражении более всех. Клеопатра подарила ему в знак отличия золотой шлем и золотую броню. Воин взял дары и ночью перебежал к Цезарю.
Антоний опять послал к Цезарю, вызывая его к единоборству. Цезарь отвечал, что Антонию открыты многие пути к смерти. Антоний, рассудив, что не было смерти лучше той, которую мог найти в сражении, решился сделать нападение в одно время с моря и с твердой земли. За ужином, говорят, он приказывал служителям наливать ему больше вина и прислуживать с большим усердием, ибо неизвестно, будут ли то же делать завтра, не будут ли они служить другим господам, между тем как он будет лежать мертвым и обратится в ничто. Видя, что приятели его при этих словах плакали, он сказал им, что не выведет их на сражение, в котором он более ищет славной смерти, нежели победы и спасения.
Говорят, что около полуночи, когда город был погружен в покой и уныние, ожидая в страхе будущей участи своей, вдруг раздались согласные тоны разных орудий и шум множества людей, которые шли с восклицаниями и прыганиями сатирическими, подобными лику Диониса. Толпа, казалось, направилась через середину города к воротам, обращенным к неприятелю, и здесь усилившийся шум наконец смолк. По мнению тех, кто рассуждал об этом происшествии, сие знаменовало, что Антоний был оставлен тем богом, которому подражал и уподобить себя старался.
На рассвете дня Антоний, поставив пехоту на холмах, лежащих перед городом, смотрел на корабли, которые выступали для нападения на неприятелей. Он стоял спокойно в ожидании того, что оные произведут. Едва корабли приблизились к Цезаревым, как мореходы приветствовали их веслами, и когда корабли Цезаря отвечали им тем же приветствием, то они перешли к нему, и таким образом флот, составленный из всех соединенных кораблей, обратился к нападению на город. В то же самое время как Антоний это увидел, был он оставлен немедленно конницей, которая также перешла к Цезарю; пехота его была разбита; он возвратился в город и кричал, что предан Клеопатрой тем, с которыми он за нее сражался.
Клеопатра, страшась его гнева и отчаяния, убежала в гробницу, опустила западную дверь, которая была крепка замками и затворами, и к Антонию послала сказать, что она умерла. Антоний поверил этому известию, и сказал сам себе: «Что ж ты медлишь, Антоний! Судьба отняла у тебя единственный повод любить жизнь!» Он вошел в покой и, развязывая броню, сказал: «О, Клеопатра! Я не жалею, что лишился тебя, ибо вскоре буду там, где ты; жалею только, что я, великий полководец, позволил женщине превзойти меня твердостью!» У Антония был верный служитель по имени Эрот. Еще прежде он заставил его обещать, что тот убьет его, когда нужда потребует. Теперь он требовал у него исполнения данного слова. Эрот извлек меч, поднял его, как бы хотел ударить Антония, но, отворотив лицо, умертвил сам себя и упал к ногам его. «Славно, Эрот, – сказал ему Антоний, – не смогши сам сделать то, что должно, ты меня тому учишь». Потом он ударил себя ножом в живот и опустился на ложе. Удар был не смертельный; как скоро он лег, то кровь перестал течь; он пришел в себя и просил присутствующих, чтобы они его умертвили. Все бегали от него, между тем как он кричал и мучился; наконец прибыл от Клеопатры писец Диомед, который имел повеление привести его к ней в гробницу.
Узнав, что она была жива, Антоний с удовольствием велел служителям поднять себя и понести на руках к дверям этого обиталища. Клеопатра не отворила их; но, показавшись на окне, спустила к нему веревки и цепи. Антоний был к ним привязан; Клеопатра и две женщины, которых одних приняла с собою в гробницу, тянули его вверх. Те, кто тут находился, уверяли, что не видали жалостнее этого зрелища. Антоний, обрызганный кровью и чувствующий мучения смерти, был поднимаем Клеопатрой и, вися в воздухе, простирал к ней руки. Поднять его нелегко было для женщин; Клеопатра, напрягая свои силы и вытягиваясь, с трудом держала веревку, между тем как стоявшие внизу люди ободряли ее и помогали ей. Она приняла его таким образом, положила на ложе, рвала над ним свою одежду, ударяла себя в грудь, стирала лицом своим с него кровь, называла его своим государем, мужем, императором. Едва она не забыла собственных зол своих из жалости к нему.
Антоний успокоил ее рыдания, просил себе вина, или потому что действительно хотел пить, или потому что надеялся этим способом скорее прекратить свою жизнь. Выпив вина, он советовал ей, если есть еще надежда, спасти себя без посрамления; более всех друзей Цезаря доверять Прокулею; просил не оплакивать его за последние превратности, но почитать блаженным за прежнее его благополучие, ибо он был знаменитейшим человеком, имел великую силу и, будучи римлянином, побежден ныне не постыдным образом.
Уже он находился при последнем издыхании, как Прокулей прибыл со стороны Цезаря. Когда Антоний ударил себя ножом и был перенесен к Клеопатре, то один из телохранителей по имени Деркетей подобрал нож, спрятал его, вышел из города тайно и убежал к Цезарю, которому первый возвестил о смерти Антония. Он показал ему и окровавленное оружие. Цезарь, услышав это, вошел во внутренность своего шатра и оплакал человека, бывшего ему родственником, соправителем и сотрудником во многих делах и сражениях. Потом собрал друзей своих и читал им писанные к Антонию со справедливыми и снисходительными предложениями письма, на которые Антоний давал всегда ответы гордые и надменные. Он послал Прокулея, дабы, если будет можно, взять Клеопатру живой: он боялся за ее богатство, притом почитал славнейшим украшением своего триумфа привезти ее в Рим с собою. Хотя Клеопатра не захотела иметь свидание с Прокулеем, однако между ними начались переговоры в гробнице: он стоял извне близ дверей, которые были крепко заперты и только имели отверстие для прохода голоса. Клеопатра просила оставить ее царство своим детям; Прокулей советовал ей надеяться и во всем верить Цезарю.
Осмотревши это место, Прокулей известил обо всем Цезаря, который послал Галла* для вступления с нею в переговоры. Он пришел к дверям и нарочно длил речь; между тем Прокулей приставил лестницу и вошел в то окошко, в которое женщины приняли Антония. Он спустился немедленно с двумя служителями к дверям, у которых стояла Клеопатра, слушая Галла. Одна из женщин, запершихся с Клеопатрой, вскричала: «Несчастная Клеопатра! Ты поймана!» Клеопатра оглянулась, увидела Прокулея и хотела себя умертвить – она была препоясана разбойничьим мечом; но Прокулей, прибежавши поспешно и схватив ее обеими руками, сказал ей: «Ты обижаешь, Клеопатра, и себя, и Цезаря; отнимая у него случай показать свое милосердие, ты заставляешь клеветать кротчайшего из полководцев, как человека неверного и жестокого». Он отнял у нее меч и тряхнул ее платье, дабы видеть, не скрывает ли она у себя яд. Цезарь послал к ней вольноотпущенника своего Эпафродита с приказанием стеречь ее живую и иметь о ней величайшее попечение; впрочем доставлять ей всевозможные удовольствия и отраду.
Цезарь вступил в город, разговаривая с философом Арием* и держа его за руку, дабы этим оказываемым ему отличным уважением сделать его славным и почтенным среди сограждан. Вступив в гимнасий, он взошел на некоторый помост. Народ в изумлении и страхе пал пред ним. Цезарь велел всем встать и сказал, что освобождает народ от всякой вины – во-первых, ради основателя города Александра; во-вторых, из уважения к красоте и великости города; в-третьих, из угождения к приятелю своему Арию. Этот философ, пользуясь уважением к себе Цезаря, многих у него выпросил. В числе их был и Филострат, человек, который в способности говорить без подготовки был искуснейший из тогдашних софистов; он выдавал себя за академического философа, хотя это нимало ему не приличествовало. У Цезаря его свойства вызывали отвращение, и он не принимал просьбы. Тогда Филострат, отрастив седую свою бороду и надев темное платье, ходил следом за Арием и всегда произносил следующий стих:
Спасают мудрые, коль они мудры, мудрых.
Цезарь, узнавши о том и желая более освободить Ария от зависти, нежели Филострата от страха, простил его.
Что касается до Антониевых детей, то Антулл, рожденный от Фульвии, был выдан Феодором, его дядькой, и предан смерти. Когда воины отрубили ему голову, то Феодор, сняв с шеи драгоценнейший камень, который носил Антулл, зашил его в своем поясе. Он был допрашиваем и не признавался в краже. Наконец она обнаружилась, и он был распят. Дети Клеопатры содержались под стражей с воспитателями своими благородным образом. Цезарион, сын Цезаря, выслан был матерью с большим богатством в Индию через Эфиопию. Но Родон, другой педагог, подобный Феодору, побуждал его возвратиться назад под тем предлогом, что Цезарь зовет его на царство. Говорят, что когда Цезарь посоветовался, как решить его участь, Арий сказал ему:
Многоцезарство не благо есть…*
Впоследствии, по смерти Клеопатры, Цезарь умертвил его.
Многие цари и полководцы просили позволения похоронить Антония. Цезарь не лишил этого удовольствия Клеопатру. Она погребла его сама с царским великолепием, получив позволение употребить все, что она хотела. От такой горести и боли сделалась с нею горячка; грудь ее воспалилась от частых ударов, и на ней открылись раны. Клеопатра была тем довольна, ибо этим предлогом можно ей было воздержаться от пищи и прекратить беспрепятственно жизнь свою. При ней был врач Олимп, ее знакомый, которому открыла свое намерение и которого употребляла как советника и помощника к умерщвлению себя, по уверению самого Олимпа, издавшего описание этих событий. Но Цезарь, поняв ее намерение, угрозами расправиться с ее детьми привел ее в такой страх, что она, побежденная, позволила себя лечить и кормить, как Цезарь хотел.
Цезарь сам, по прошествии нескольких дней, пришел ее видеть и утешить. Она лежала на постели в дурном настроении. Когда Цезарь вошел к ней, то она, вскочив в одном хитоне, пала пред ним; голова и лицо ее представляли нечто дикое, голос дрожал, глаза померкли от слез; на груди ее видны были многие кровоподтеки*. Тело ее не было в лучшем состоянии, как и душа ее. Однако ее приятности и наглая уверенность в своей красоте не совсем еще погасли и, несмотря на печальное ее состояние, блистали и выказывались сквозь движения ее лица. Цезарь просил ее прилечь и сам сел подле нее. Она стала оправдываться, приписывала свои поступки необходимости и страхом перед Антонием. Но Цезарь опровергал всякое ее оправдание, изобличал ее, и она обратилась к прошениям и к возбуждению жалости, как женщина, весьма желающая жить. Наконец она вручила ему опись своего богатства. Когда ж Селевк, один из попечителей ее дома, обличал ее в том, что она не все объявила, но иное скрыла, то она вспрыгнула, взяла его за волосы и била в лицо. Цезарь улыбался и старался ее успокоить. «Не ужасно ли это, Цезарь, – сказала она ему, – ты удостоил меня своего посещения и говоришь со мною в несчастном моем положении, а мои рабы доносят на меня, что я отложила кое-что из женских вещей, не для своего украшения, но для принесения Октавии и Ливии твоей, дабы через них сделать тебя милостивее и сострадательнее». Цезарю было приятно это слышать; он думал, что она желает жить, и потому сказал, что оставляет все то, что она скрыла, и что он поступит с нею с великодушием, превышающим ее ожидания. С этими словами удалился. Он думал, что обманул ее, но был сам ею обманут.
Корнелий Долабелла, молодой человек знаменитого рода, был из числа друзей Цезаря; он чувствовал склонность к Клеопатре и, угождая ее просьбе, послал сказать ей тайно, что Цезарь едет сухим путем в Сирию, а ее вместе с детьми намерен был отправить через три дня. Услышав это, Клеопатра сперва просила у Цезаря позволения принести возлияния над гробом Антония. Он позволил; Клеопатра была принесена к гробнице Антония, пала на его гробе со своими женщинами и говорила следующее: «Любезный Антоний! Я прежде погребла тебя свободными руками, ныне приношу тебе возлияния как пленница, которую стерегут и которой запрещают мучить ударами и плачем сие тело, сберегаемое единственно для украшения триумфа над тобою! Не ожидай от меня более других почестей и возлияний – это последние, тебе приносимые: Клеопатру от тебя удаляют. При жизни ничто нас не разлучило; но ныне, может быть, смертью своею мы поменяемся местами: ты римлянин и лежишь здесь; я, несчастная, буду лежать в Италии и тем только буду участницей твоего отечества. Но если боги тамошнего края имеют какую-либо силу и власть – ибо здешние изменили нам, – то не предай живую твою жену, не презри себя во мне поругаемого триумфом, сокрой, похорони меня здесь с собою. Из несчетных моих горестей самая тяжкая и жестокая есть кратковременная жизнь, которую я провела без тебя».
Так она говорила, рыдая, украсила гроб Антония, поцеловала его и потом велела приготовить себе баню. Умывшись, она легла и обедала великолепнейшим образом. Между тем некоторый поселянин, шедший с поля, нес с собою корзинку. Стражи спрашивали, что он несет; он открыл корзинку, снял листья и показал, что она наполнена смоквами. Все удивлялись красоте и величине их. Неизвестный улыбнулся и просил их отведать. Стража, не подозревая ничего, велела ему войти. После обеда Клеопатра послала к Цезарю запечатанное письмо, удалила от себя всех бывших при ней, кроме двух верных ей женщин, и заперла двери. Цезарь, распечатав письма, читает просьбы ее и заклинания, чтобы она была похоронена вместе с Антонием. Он тотчас понял, что это значило, и хотел спешить сам к ней на помощь; однако послал людей с величайшей поспешностью узнать о Клеопатре. Но дело кончилось скоро. Они пришли бегом и застали стражей, ничего не знающих о происходящем – открывают двери и находят Клеопатру мертвой, лежащей на золотом ложе, украшенном с царским великолепием. Ирада, одна из ее женщин, умирала у ног ее, а Хармион, уже слабая и колеблющаяся, поправляла на голове ее диадему. «Вот что прекрасно, Хармион!» – сказал с гневом один из посланных. «Да, – отвечала она, – это прекрасно и прилично преемнице стольких царей!» Она ничего более не сказала и мертвая упала у ложа.
Говорят, что вместе со смоквою принесен был к ней аспид, покрытый сверху листьями: так велела Клеопатра, дабы змея ужалила ее без ее ведома. Когда же она, снимая смокву, увидела ее, то сказала: «Так она здесь!» – обнажила свою руку и подставила аспиду. Другие говорят, что Клеопатра держала аспида в сосуде с водой, что она долго дразнила его золотым веретеном, пока аспид не бросился и не вцепился в ее руку. Впрочем, истины никто не знает, ибо между прочим говорили, что она имела яд в полой булавке, которую скрывала в своих волосах; однако на ее теле не показались ни пятна, ни другие знаки яда. В горнице также не было найдено змеи; однако говорили, что увидели следы ее ползания у моря, к которому обращена была горница окошками. Другие уверяли, что на руке Клеопатры видели две легкие, едва приметные царапины; Цезарь, кажется, поверил сему свидетельству, ибо во время триумфа везено было изображение Клеопатры, на коем представлен был аспид, впившийся в ее тело. Таким-то образом об этом повествуется!
Цезарю было неприятно, что она прекратила жизнь свою; однако он удивился ее благородству. Он велел похоронить великолепно и с царскими почестями тело ее вместе с Антонием. По приказанию его погребены были с честью и женщины ее.
Клеопатра умерла тридцати девяти лет; она царствовала двадцать два года и более четырнадцати управляла вместе с Антонием. Антонию, как говорят одни, было пятьдесят три, а по уверению других, пятьдесят шесть лет. Изображения его были низложены, но Клеопатрины остались на месте, ибо один из ее друзей по имени Архибий дал Цезарю тысячу талантов, дабы с ними не было поступлено, как с Антониевыми.
Антоний оставил от трех жен семерых детей. Антулл, старший из них, умерщвлен Цезарем. Других приняла Октавия и воспитывала вместе со своими. Клеопатру, дочь Клеопатры, Цезарь выдал замуж за Юбу, самого образованного из царей. Антония, рожденного Фульвией, возвеличил он до того, что после Агриппы и детей жены его Ливии Антоний был и считался третьим. Октавия имела двух дочерей от Марцелла и одного сына того же имени. Цезарь сделал его сыном и зятем своим, а одну из дочерей ее выдал за Агриппу; поскольку же Марцелл умер вскоре после брака, и Цезарь не мог избрать из числа других друзей своих зятя, который бы имел все его доверие, то Октавия предложила, чтобы Агриппа женился на дочери Цезаря и развелся бы с ее дочерью. Сперва согласился на то Цезарь, потом и Агриппа. Октавия выдала дочь свою за Антония, а Агриппа женился на дочери Цезаря. У Октавии оставалось две дочерей: на одной женился Домиций Агенобарб, на другой, которая называлась Антонией и славилась своею красотой и добродетелью, женился Друз, сын Ливии и пасынок Цезаря. От них родился Германик и Клавдий. Последний был впоследствии императором. Из детей Германика, Гай, управлявший недолго и безрассудно, был умерщвлен с женою и детьми; Агриппина вышла за Клавдия Цезаря, имея от Агенобарба сына Луция Домиция. Клавдий, усыновив ее сына, назвал его Нероном Германиком. Этот тот есть Нерон, царствовавший в наше время, умертвивший свою мать и безумием и безрассудством своим едва не ниспровергший Римскую державу. Он был потомком Антония в пятом колене.
Сравнение Антония с Деметрием
Мы увидели, что как Деметрий, так и Антоний претерпели великие превратности. Рассмотрим, во-первых, каким способом достигли они могущества и знаменитости. Один получил силу готовою от отца своего Антигона, который был сильнейшим из Александровых наследников, и прошел с боями и покорил себе большую часть Азии прежде, нежели Деметрий достигнул юношеских лет. Антоний, будучи сын человека доброго, но невоинственного и не оставившего ему никакого средства к прославлению себя, осмелился присвоить себе власть Цезаря, которая нимало ему не принадлежала по родству; он сделал сам себя наследником того владения, которое Цезарь приобрел великими трудами. Он имел такую силу, что, опираясь на одни свои собственные силы, успел разделить Римскую державу на две части, из которых избрал и взял себе важнейшую. Много раз, в отсутствии своем, посредством помощников и заместителей, он побеждал парфян и прогнал до Каспийского моря варварские кавказские народы. Доказательствами великой власти его служит то самое, за что его порицают. Антигон был доволен тем, что Деметрий вступил в брак с Филой, дочерью Антипатра, как бы она была лучше его, несмотря на неровность лет. Напротив того, брак Антония с Клеопатрой бесславил его, хотя эта царица могуществом и блеском превосходила всех современных царей, кроме Арсака. Но Антоний возвеличил себя до того, что другим казался достойным получить более, нежели он сам желал.
Что касается до намерения, с которым они приобрели власть, то Деметрий не заслуживает нарекания: он хотел владычествовать и царствовать над людьми, привыкшими быть управляемы царской властью; но намерение Антония было жестокое и тиранническое: оно имело целью порабощение римского народа, незадолго избегшего единовластия Цезаря. Самое важное и значительное из деяний, им произведенных, – война с Кассием и Брутом, которую он вел для того, чтобы лишить свободы отечество и сограждан своих. Деметрий, прежде нежели быть к тому принужденным необходимостью, старался об освобождении Греции, об изгнании из городов охранного войска, а Антоний гордился тем, что убил в Македонии освободителей Рима. В Антонии более всего хвалят щедрость и великость даров; но и в этом Деметрий превышает его, ибо он подарил неприятелям столько, сколько Антоний не давал и друзьям своим. Он заслужил похвалу за то, что велел похоронить с честью Брута, но Деметрий похоронил всех убитых неприятелей, а попавшихся ему в плен отослал к Птолемею с деньгами и подарками.
В счастье оба они были наглы, преданы неге и наслаждению; однако никто не скажет, чтобы Деметрий, проводя время в удовольствиях и забавах, потерял случай к произведению чего-либо: он занимался весельями в праздное и свободное время. Его Ламия, подобно баснословной, занимала его для препровождения времени и для отдохновения; но когда он обращался к военным приготовлениям, то копье его не было увито плющом, шлем не пахнул благовонными духами. Он не выходил на поле брани из женских чертогов убранный и блистающий, но усыпляя вакхические ликования и веселые сообщества, он превращал себя, говоря словами Еврипида, в служителя убийственного Ареса. Он не сделал ни малейшей ошибки из склонности к неге и удовольствиям. Другое дело Антоний: представляемая на картинах Омфала отнимает у Геракла палицу и снимает с плеч его львиную шкуру, так и Клеопатра, очаровав Антония и снимая часто с него доспехи, убедила оставить великие дела и необходимые походы и забавляться и проводить время с нею на берегах Канопа и Тафосириса*. Наконец, подобно Парису*, убежав с поля сражения, скрылся он в объятиях ее; но Парис убежал в чертоги, будучи побежден, а Антоний, гоняясь за Клеопатрой, убежал и предал победу.
Далее. Деметрий, подобно Лисимаху и Птолемею, женился на многих женах. Это не было непозволительно, но введено в употребление царями македонскими после Александра и Филиппа. Он уважал жен, с которыми соединился браком. Но Антоний, во-первых, взял двух жен, чего никто из римлян не осмелился сделать; потом изгнал от себя свою единоплеменную и законную жену, угождая иностранке, не соединившейся с ним по законам. По этой причине брак одному не причинил никакого несчастья, на другого же навлек величайшие напасти. Но в поведении Антония мы не находим столь неблагочестивого поступка, происходящего от разврата, какой видим в поведении Деметрия. Историки пишут, что на Акрополь не позволялось впускать собак, ибо эти животные совокупляются явно. Но Деметрий в само обиталище девственной богини вводил блудниц и бесчестил многих афинских женщин. Жестокость – зло, которое, как можно бы подумать, менее всего соединено с негою и наслаждениями, – это зло сопряжено со склонностью Деметрия к удовольствиям; не только не воспрепятствовал, но, напротив того, принудил умереть ужаснейшей смертью прекраснейшего и добродетельнейшего афинянина, который не хотел предать себя поруганию. Можно заметить, что Антоний обижал себя, а Деметрий – других своим невоздержанием.
В отношении к родителям Деметрий не заслуживает ни в чем упрека. Антоний, напротив того, выдал брата своей матери, дабы умертвить Цицерона – что само по себе нечестиво и жестоко. Антоний и едва бы заслужил прощение и тогда, когда бы смерть Цицерона была наградою за спасение своего дяди. Касательно и клятвопреступления и вероломства, оба заслуживают нарекание, ибо один поймал Артабаза, другой убил Александра; но Антоний имел благовидный к тому предлог, будучи оставлен и предан в Мидии Артабазом; но некоторые говорят, что Деметрий составил ложные обвинения для оправдания своего злодеяния и мстил человеку, который не только не обидел его, но сам им был обижен.
В рассуждении военных дел – Деметрий совершал подвиги сам; напротив того, там, где не было Антония, полководцы его одерживали знаменитые и преславные победы.
Оба по собственной вине лишились всего, но не равным образом. Один был оставлен македонянами, которые восстали против него; другой оставил тех, кто за него ввергал в опасность жизнь свою. Итак, один виновен в том, что он сделал к себе воинов своих неблагорасположенными; другой – в том, что не воспользовался благосклонностью и верностью, которую к себе произвел в воинах своих.
Ни одного из них смерть не заслуживает похвалы; но смерть Деметрия более достойна порицания. Он терпел плен, заключение в темнице и довольствовался тем, что выиграл три года, в которые предавался еде и питью, подобно животному. Антоний, правда, освободился от жизни трусливо, жалким и постыдным образом, однако прежде, нежели его противник сделался властелином его тела.