Сравнительные жизнеописания — страница 30 из 51

Дион

Симонид говорит, любезный Сенецион, что Илион не гневается на коринфян, которые участвовали в походе вместе с ахейцами, ибо Главк*, которого предки были коринфяне, помогал троянцам с великим усердием. Равным образом ни римляне, ни греки не должны жаловаться на Академию, приемля равное в ней участие посредством сей книги, содержащей жизнеописание Диона и Брута. Один из них был слушателем самого Платона, другой напитан его учением; оба они, как бы вышедши из одной палестры, устремились к величайшим подвигам. Нет ничего удивительного, если они, произведя сходные и совершенно подобные дела, утвердили мнение в добродетели своего руководителя, что только тогда дела политические получают вместе величие и изящность, когда могущество и счастье совокупляются с благоразумием и справедливостью. Как Гиппомах, учитель борьбы, говаривал, что узнает издали людей, которых он учит, хотя бы он увидел их, несущих с рынка кусок мяса; равным образом надлежит, чтобы правила мужей, получивших одинаковое образование, сопровождали их деяния и сообщали им некоторое согласие и гармонию, соединенную с приличием.

Сверх того, судьба их обоих, будучи одна и та же более по случайностям, нежели по их выбору, придает жизни их великое сходство. Они оба умерщвлены, прежде нежели достигли цели, к которой направляли свои деяния с великими трудами. Но что всего удивительнее, бог обоим предзнаменовал кончину их, ибо как одному, так и другому явился неблагоприятный признак. Те, кто отвергает подобные мнения, уверяют, что ни одному человеку, имеющему здравый рассудок, не явится никогда никакой дух или призрак; что дети, слабые женщины и люди, от бессилия лишенные ума, при заблуждении души или дурном расположении тела принимают пустые и странные мнения, имея в себе самого злого духа – суеверие. Но если Дион и Брут, мужи глубокомысленные и любомудрые, нелегко уловляемые и обольщаемые страстью, приведены были призраком в такое расположение, что они объявили о том и другим, то не будем ли мы тогда принуждены принять самое странное из древних мнений, будто бы злые духи, завидуя добродетельным людям и противясь их деяниям, наводят на них беспокойство и страх, которым потрясают их доблесть, боясь, чтобы они, оставаясь незыблемы и непреклонны в добре, не удостоились после смерти своей лучшей участи, нежели доля самих духов.

Но мы отложим это рассуждение до другого времени, а в этой книге жизнеописаний, которая есть двенадцатая, наперед представим древнейшего из них.

Дионисий Старший, достигнув верховной власти, женился вскоре после того на дочери Гермократа*, гражданина сиракузского. Тиранния не была еще твердо основана, как сиракузяне возмутились против него и посрамили супругу его столь беззаконным и ужасным образом, что она, не терпя поругания, прекратила жизнь свою. Дионисий, получив вновь власть и усилившись опять, соединился браком с двумя женщинами. Одна была локрийка* по имени Дорида, другая – землячка Аристомаха, дочь Гиппарина, мужа, первенствовавшего среди сиракузян и бывшего соправителем Дионисия, когда тот был избран в первый раз полномочным полководцем во время войны. Говорят, что Дионисий женился на обеих в один и тот же день и что никому ни тогда, ни после не было известно, с которой из них имел прежде свидание. Во все время оказывал он им равное внимание; они ужинали вместе с ним, а ночи проводили по очереди. Народ сиракузский желал, чтобы их землячка была предпочитаема чужестранке, но Дорида родила прежде старшего в Дионисиевом роде сына, который служил ей подпорою. Аристомаха долгое время была бездетна, хотя Дионисий весьма желал иметь от нее детей. Он даже умертвил мать Дориды, обвиняя ее в том, что она испортила Аристомаху отравами.

Дион был брат Аристомахи. Сперва он был уважаем благодаря сестре, но впоследствии, обнаружив силу своего ума, сам уже приобрел любовь Дионисия. Сверх других знаков благосклонности дано было Дионисием казнохранителям предписание отпускать Диону все то, что он потребует, и в тот же день доносить ему о том. Возвышенные чувства, высокий дух и твердость души, которыми был одарен, усилились в нем еще более, когда Платон, по некоторому божественному счастью и без всякого человеческого помышления, пристал к Сицилии. По-видимому, некоторое божество, издалека приготовляя сиракузянам начало свободы и уничтожение тираннии, привело Платона из Италии в Сиракузы. Оно свело с ним Диона, который был еще весьма молод, но из всех учеников Платона был самый способный к учению и самый скорый к перенятию правил добродетели, как о том пишет Платон и самые дела доказывают. Будучи воспитан под властью тиранна в низких чувствах, привыкши к жизни рабской и боязливой, к пышной прислуге, к неумеренной неге, к образу мыслей, полагающему все счастье в наслаждениях и любостяжении, едва вкусил он правила философии, руководствующие к добродетели, как душа его вскоре восхитилась, и судя о других по своей собственной готовности к принятию того, что похвально, с юношеской простотой и добросердечием он думал, что те же слова произведут над Дионисием то же действие, какое произвели над ним. Он приложил великое старание, чтобы Дионисий в свободное время видел и слышал Платона.

Они сошлись; добродетель вообще была предметом разговора их; более всего спорили между собою о мужестве. Платон утверждал, что тиранны менее всех людей мужественны. Потом, обратившись к справедливости, он научал, что жизнь самая блаженная есть жизнь людей справедливых, самая несчастная – несправедливых. Тиранн был недоволен этими речами, которые как будто изобличали его; он досадовал, что присутствующие принимали слова Платона с восхищением и были ими очарованы. Наконец, придя в ярость, спрашивал его, зачем он приехал в Сицилию. Платон отвечал ему: «Я ищу добродетельного человека». – «Клянусь богами, – отвечал тиранн, – ты словами своими показываешь, что еще его не нашел».

Дион думал, что этим кончится гнев Дионисия; он провожал до триеры Платона, который спешил к отплытию. На той же триере отправился в Грецию спартанец Поллид. Дионисий просил его тайно убить Платона во время плавания или, по крайней мере, продать его. «Ибо, – говорил Дионисий, – он оттого нимало не будет несчастливым по причине своей справедливости: он будет равно блаженным и в рабском состоянии». Поллид, приехав на Эгину, в самом деле продал Платона, ибо тогда жители этого острова вели войну с афинянами и определили, чтобы всякий попавшийся к ним в руки афинянин был продаваем на Эгине*.

Несмотря на все это, Дионисий не оказывал Диону менее почестей или доверия. Ему поручаемы были важнейшие посольства; он был отправлен в Карфаген и заслужил отличное уважение своим поведением. Дионисий терпел его смелые речи; Дион мог говорить ему бесстрашно то, что он думал. Примером этому служит укоризна, сделанная Дионисию касательно Гелона. Когда некоторые над ним смеялись в присутствии Диона, то Дионисий заметил, что Гелон сделался действительно смехом Сицилии*. Присутствующие находили эту шутку чрезвычайной. Дион в досаде сказал: «Однако ты достиг верховной власти потому, что граждане поверили тебе ради Гелона, но ради тебя никому они более не верят». В самом деле Гелон представил единоначалие в прекраснейшем виде, а Дионисий – в самом безобразном.

У Дионисия было трое детей от локриянки и четверо от Аристомахи, из которых две дочери, Софросина и Арета. Софросину выдал он замуж за сына своего Дионисия, Арету – за брата своего Феорида, по смерти которого Дион женился на Арете, которая была ему племянницей. Дионисий впал в болезнь, которая неминуемо вела его ко гробу. Дион решился ему говорить в пользу детей, рожденных от Аристомахи. Но врачи, в угождение тому, кому надлежало получить наследство, не дали ему времени. Тимей говорит, что

Дионисий попросил усыпительного лекарства, – и врачи, дав ему оное, лишили чувств, соединив сон со смертью*.

Когда в первый раз собрались при Дионисии Младшем его приятели для совещания, то Дион говорил речь о выгодах отечества, столь приличную обстоятельствам, что умом своим показал других советников детьми, а свободою мыслей – рабами тираннии, дающими с низостью и робостью молодому Дионисию советы, большей частью к угождению его. Поскольку они более всего боялись опасности, грозившей державе Дионисия со стороны карфагенян, то Дион привел их в изумление, обещав Дионисию, если тому нужен мир, отправиться немедленно в Ливию и прекратить войну выгоднейшим образом; если же он решится вести войну, то он обязывался снарядить и содержать на собственном иждивении пятьдесят триер, дабы действовать ими на море.

Дионисий был чрезмерно удивлен его великодушием и весьма доволен преданностью; но те, кто думал, что блеск Диона помрачал их, а сила его унижала, воспользовались немедленно этим началом и не щадили ничего того, что могло разгневать молодого Дионисия против Диона; они уверяли, что Дион морскими силами подрывает его власть, что хочет перенести все могущество к сыновьям Аристомахи, племянникам своим. Самое явное и сильное побуждение к зависти и ненависти было различие образа его жизни и несообщительность его с льстецами. Завладев с самого начала обществом и беседой молодого и дурно воспитанного тиранна, посредством лести и удовольствий они заводили его в любовные дела и забавы, старались пристрастить к вину, к женщинам и к другим постыдным увеселениям; ими смягчали его власть, подобно железу в огне, которая подданным казалась кроткою; однако она лишилась излишней жестокости и сделалась слабее более по беззаботности властителя, нежели кротости его. Мало-помалу слабость эта, умножаясь и распространяясь, ослабила и наконец расторгла адамантовые цепи*, которыми Дионисий Старший, как сам говаривал, оставил связанной его державу. Говорят, что в продолжение девяноста дней сряду молодой Дионисий предавался беспрерывно пьянству, двор его, во все это время неприступный для людей умных и рассуждений важных, был наполнен пьянством, шутками, песнями, плясками и неблагопристойностями.

Итак, Дион был неприятен им, ибо он не склонялся к удовольствиям и забавам молодости; они клеветали на него, придавая его добродетелям имена, приличные пороку. Степенность его называли высокомерием; благородную смелость – дерзостью; наставления его казались укоризнами; неучастие в проступках, которыми они предавались, называлось презрением. Впрочем, Дион от природы имел в себе некоторую важность и суровость, которая делала его неприступным и несообщительным. Не только он был противен и не мог нравиться молодому человеку, которого слух был изнежен лестью, но те самые, которые близко его знали и любили его простоту и благородные свойства, порицали его обхождение, ибо он вел себя с теми, кто имел с ним дело, грубее и тяжелее, нежели как следовало в общественных делах. Платон впоследствии, как бы вдохновенный, писал ему, чтобы он берегся своенравия, как свойства, сопряженного с одиночеством. Дион в тогдашнее время был весьма нужен Дионисию по причине государственных дел, ибо он один мог утвердить и сохранить колеблющуюся тираннию; однако он знал, что был первым и сильнейшим при дворе не по любви к нему, но по нужде в нем, хотя противен Дионисию.

Почитая причиною сему невежество и необразованность Дионисия, он старался приучить его к благородным занятиям, внушить вкус к рассуждениям ученым и наставительным, дабы он перестал бояться добродетели и привык находить удовольствие в том, что прекрасно и похвально. Впрочем, Дионисий не был от природы из числа самых дурных тираннов, но отец его держал дома взаперти, боясь, чтобы он не возвысился духом и чтобы беседа со здравомыслящими людьми не внушила ему умысла против него и через то он не отнял у него власти. Молодой Дионисий, ни с кем не общаясь и будучи совершенно неопытен, как говорят, мастерил тележки, подсвечники, деревянные стулья и столы.

Отец его столько был недоверчив, до того всех подозревал и остерегался, что не позволял брить свою голову бритвами, но некоторые из приближенных обжигали ему волосы тлеющим углем. В покой его не мог входить ни брат его, ни сын, одетые как попало: до вступления в оный надлежало каждому скинуть платье и надеть другое, дабы стража увидела его совершенно голым. Некогда Лептин, его брат, описывая ему некоторое место, взял копье у одного из телохранителей и очертил им положение оного, Дионисий за то чрезвычайно осердился и умертвил того, который дал ему копье. Он говорил, что остерегается своих друзей потому, что были люди умные и лучше хотят управлять, нежели быть управляемы. Марсия, человека, которого он сам возвысил и которому поручил некоторое начальство, предал он смерти, ибо показалось ему во сне, что Марсий его убивает, как будто бы это видение представилось ему во сне от помышлений и рассуждений Марсия наяву. Вот до какой степени был пуглив тот, кто сердился на Платона за то, что он не считал его мужественнейшим человеком! Такими-то бедствиями была душа его наполнена по причине его малодушия!

Дион, видя молодого Дионисия, так сказать, искаженного невежеством и развращенного, советовал ему заняться учением и употреблять все средства к тому, чтобы первый из философов приехал в Сицилию; по прибытии же его предать ему себя, дабы образовать душу свою в добродетели учением и таким образом употребить тому божественному и превосходному образцу, повинуясь которому все существующее из неустроенного и беспорядочного состояния превращается в благоустроенный и прекрасный мир, что он таким образом составит блаженство, и свое собственное и всех граждан, которые, будучи ими управляемы умеренно и справедливо, с отцовской благосклонностью, будут добровольно исполнять то, что ныне в унынии исполняют, по необходимости, из страха к его власти, что он из тиранна сделается царем их. Ибо адамантовые цепи не те, которые отец его почитал таковыми, – страх, насилие, множество кораблей и десятитысячная стража варваров, но любовь, усердие и приверженность, внушаемые добродетелью и справедливостью, что, хотя эти средства мягче тех жестоких, однако через них существование начальства получает твердость и силу. И наконец, без них правитель народа показывает, что не имеет в себе истинного честолюбия и великодушия, когда он будет только великолепно одеваться, гордиться пышностью и богатой отделкой своего дворца, а между тем разумом и знанием обходиться с людьми не будет превышать нимало самого простого человека, и чертог души его не будет украшен с приличием, достойным царскому сану.

Таковы были частые увещания Диона. Он вмешивал в них и некоторые речи Платона – и тем внушил Дионисию сильную и, так сказать, неистовую страсть к учению Платона и к беседе с ним. В Афинах были получены многие письма от Дионисия, многие просьбы от Диона. Из Италии пифагорейские философы побуждали Платона отправиться в Сицилию овладеть молодой душой, увлекаемой страстями, великой властью и могуществом, и обуздать ее важнейшими рассуждениями. Платон, устыдившись себя самого, как говорит сам, дабы не казалось, что он силен лишь на словах, а по своему произволу ни на что не решается, надеясь при том, что очистив одного человека, как важнейшего члена тела, он будет в состоянии исцелить всю болезненную Сицилию, повиновался их советам.

Но противники Диона, страшась перемены Дионисия, побудили его вызвать из ссылки Филиста*, человека, образованного учением и весьма сведущего в свойствах тираннов, дабы иметь его оплотом своим против Платона и философии. Этот Филист при самом основании тираннии был ревностнейшим ее защитником и сохранил Дионисию крепость, в которой долго начальствовал. Говорили, что он имел связь с матерью Дионисия Старшего, которому было об этом известно. Когда же Лептин без ведома Дионисия выдал за Филиста одну из двух дочерей своих, которых родила ему женщина, другому принадлежавшая, но обольщенная им, то Дионисий прогневался на него, сковал жену Лептина и держал в заключении, а Филиста изгнал из Сицилии. Филист убежал к каким-то приятелям своим к Адриатическому морю, где, имея свободное время, сочинил большую часть своей «Истории». При жизни Дионисия Старшего он не возвращался в свое отечество; по смерти его, как уже сказано, зависть противников Диона заставила его вызвать обратно в Сиракузы как человека, весьма полезного им и вернейшего тираннии.

Филист по возвращении своем сделался подпорою тираннии. Тиранну доносили на Диона, будто бы он составил заговор с Феодотом и Гераклидом для ниспровержения его власти. Дион надеялся, по-видимому, по прибытии Платона отнять у тираннии самовластие и неограниченную силу и сделать Дионисия властителем законным и умеренным, а когда б он на то не согласился и не смягчился, то решился низвергнуть его и возвратить сиракузянам вольность. Он не любил демократии, но предпочитал ее тираннии для тех, кто не мог у себя учредить благоразумную аристократию.

Дела находились в сем положении, как Платон прибыл в Сицилию. При первой встрече оказаны были ему чрезвычайные ласки и почести. Когда он вышел из триеры, то готова была для него царская колесница, великолепно украшенная. Тиранн принес жертву богам, как будто бы державе его приключилось какое-либо необыкновенное благополучие. Благопристойность в пиршествах, благочиние двора, кротость самого тиранна во всех делах общественных подавали гражданам чрезвычайные надежды на перемену. Во всех обнаружилось вдруг стремление к наукам и к философии. Царский дворец, как говорят, был наполнен песком по причине великого множества людей, занимавшихся геометрией. По прошествии немногих дней приносима была при дворе отечественная жертва. Глашатай по обыкновению молился: «Да пребудет владычество непоколебимым на многие годы!» Дионисий, который стоял подле него, сказал ему: «Не перестанешь ли проклинать меня?» Эти слова огорчили Филиста и сообщников его, они думали, что сила Платона от времени и привычки будет непреоборима, когда беседа немногих дней до такой степени переменила мысли молодого человека.

Итак, уже не по одному и не тайно, но все явно поносили Диона; они говорили, что он явно старается очаровать и покорить себе Дионисия красноречием Платона, дабы Дионисий оставил добровольно свою власть, а между тем он бы передал ее детям Аристомахи, племянникам своим. Некоторые притворно негодовали, что афиняне, прибывшие туда некогда с великими морскими и сухопутными силами, все пограбили прежде, нежели завладели Сиракузами, между тем как ныне они посредством одного софиста ниспровергают тираннию Дионисия, убедивши его оставить десять тысяч телохранителей, четыреста триер, десять тысяч конницы и многократно ее превосходящую пехоту, дабы в Академии искать таинственного верховного блага, стараться быть блаженным через геометрию, предав Диону и Дионовым племянникам блаженство, состоящее в могуществе, в богатстве, в наслаждениях.

Эти слова сперва возродили подозрение, но вскоре гнев Дионисия и ссора его с Дионом еще более обнаружились. Принесено было к нему тайно письмо, писанное Дионом карфагенским правителям; в нем Дион советовал им, когда будут вести с Дионисием мирные переговоры, то ни к чему не приступать без его ведома, уверяя их, что через него они заключат прочный мир. Дионисий прочел это письмо Филисту и, посоветовавшись с ним, как говорит Тимей, обманул Диона ложным с ним примирением. При свидании с ним он жаловался слегка на него и сказал ему, что мирится с ним; потом привел его одного на берег моря под крепость, показал ему перехваченное письмо и обвинил в том, что он соединяется с карфагенянами против него. Дион хотел оправдаться, но Дионисий его не допустил, велел мореходам немедленно посадить его на лодку в том положении, в каком он находился, и высадить на берег Италии*.

Приказание его было исполнено. Оно показалось всем жестоким; дом тиранна наполнился скорбью – из-за женщин*. Город был в тревоге, ожидая новых перемен и переворотов по причине беспокойства одних об изгнании Диона и недоверчивости других к тиранну. Дионисий заметил это и был в страхе; он утешал друзей своих и женщин, уверяя, что не изгнал, но удалил на время Диона, дабы во гневе своем не быть принужденным поступить с ним еще хуже по причине его своенравия. Он дал свойственникам Диона два корабля с приказанием положить в них все то, чего они хотели, из имения и служителей Диона и отвести к нему в Пелопоннес. Имущество Диона было велико; домашние его уборы были великолепны и равнялись царским. Оные были вывезены его приятелями; оставшееся имение отсылаемо было женщинами и приятелями его так, что Дион был среди греков славен имением своим и богатством. Великолепие изгнанника обнаружило всем могущество Дионисиевой державы.

Дионисий после изгнания Диона перевел Платона в крепость и под видом гостеприимства приставил к нему почетную стражу, дабы он не отплыл вместе с Дионом, будучи свидетелем оказанного ему оскорбления. Время и обхождение заставили его – как зверя, привыкшего терпеть прикосновение руки человеческой, – сносить беседы и разговоры Платона. Он возымел к нему тиранническую любовь – хотел, чтобы Платон взаимно его любил и уважал более всех, предлагал предать ему управление и власть, если он не будет предпочитать дружбы Дионовой его дружбе. Эта страсть Дионисия была для Платона наказанием, ибо Дионисий, подобно несчастным любовникам, был вне себя от ревности. В короткое время он многократно приходил в ярость, потом мирился с ним и просил прощения; он имел чрезвычайное желание слушать речи Платона, быть приобщену к его философии, но в то же время стыдился тех, кто его отвлекал от этого и уверял, что Платон испортит его. Между тем случилась некоторая война; Дионисий отослал от себя Платона, обещавши к лету призвать Диона обратно. Однако обманул его; он только переслал к нему доходы с его земель, а у Платона просил извинения, что не исполнил в назначенное время своего обещания по причине продолжающейся войны, но уверял его, что по заключении мира он призовет немедленно Диона. Он требовал, чтобы Дион был покоен, не предпринимал ничего нового и не поносил его перед греками.

Платон старался исполнить его желание. Он обратил Диона к любомудрию и держал его в Академии. Дион жил в Афинах в доме Каллиппа, одного из своих приятелей; но для препровождения времени купил поместье, которое он впоследствии, отправляясь в Сицилию, подарил Спевсиппу*. Он более всех имел обращение и беседовал с этим афинянином, сообразно с желанием Платона, который хотел, чтобы нрав Диона был смягчаем и становился благосклоннее от беседы его, исполненной приятности и тонких шуток, которыми Спевсипп отличался. По этой причине Тимон в «Силлах»* называет его хорошим шутником. Когда Платон принял на себя составление хора мальчиков, то Дион имел попечение об учении их и заплатил все издержки. Платон позволил ему оказать перед афинянами сию щедрость, которая более приобретала Диону благосклонности, нежели славы.

Дион посещал и другие города Греции, принимал участие во всех торжествах с отличнейшими и опытными в политике людьми и проводил время с ними, не показывая ни горделивой пышности, ни надутости и высокомерия в обращении своем; поступки его обнаруживали воздержание, добродетель и мужество, склонность к учению и философии. Этим поведением приобрел он любовь и уважение всех; города общественными постановлениями оказывали ему почести. Лакедемоняне дали ему право спартанского гражданина, презрев гнев Дионисия, который тогда оказывал им сильное пособие в войне с афинянами.

Говорят, что мегарянин Птеодор некогда пригласил Диона к себе в дом. Этот Птеодор был человек богатый и сильный в своем отечестве. Дион увидел у дверей его множество народа и приметил, что Птеодор казался очень занятым и был почти неприступен. Он взглянул на своих приятелей, которые оказывали на то неудовольствие и досаду, и сказал им: «Зачем жаловаться на него? Разве мы не поступали таким же образом, когда были в Сиракузах?»

По прошествии некоторого времени Дионисий, завидуя Диону и боясь его по причине оказываемой ему греками любви, перестал пересылать доходы его, а имение поручил своим поверенным. Дабы рассеять дурное мнение, которое внушали философам поступки его с Платоном, он призвал к своему двору множество людей, которые казались учеными. Желая по честолюбию своему превосходить всех в рассуждениях об ученых предметах, он был принужден употреблять некстати то, что слышал поверхностно от Платона. По этой причине он опять желал иметь его при себе, обвинял сам себя за то, что не воспользовался им и не узнал от него всего того, что мог узнать. Как свойственно тиранну, необузданному в своих желаниях, стремительному в своих прихотях, он опять обратился к Платону, употребил все средства и убедил Архита* и других пифагорейцев призвать Платона и быть поруками в его обещаниях, ибо посредством их в первый раз начались знакомство и связь с Платоном. Архит послал к Платону Архедама, а Дионисий – корабли и приятелей своих, дабы просить Платона отправиться в Сицилию. Сам Дионисий писал определенно, что Диону не будет им оказано никакое снисхождение, если Платон не согласится приехать в Сицилию; если же он согласится, то Дион все получит. Жена и сестра Диона писали ему и советовали просить Платона повиноваться Дионисию и своим отказом не подавать ему предлога против себя. Это побудило Платона приехать в третий раз в пролив Сицилийский.

Да гибельно еще измерит он Харибду*.

По прибытии своем Платон произвел в Дионисии великую радость и опять одушевил надеждой Сицилию, которая желала и употребляла все средства, чтобы Платон одержал победу над Филистом, а философия над тираннией. Женщины оказывали ему великое уважение; Дионисий сам имел к нему особенное доверие, какое ни к кому более не имел: он мог приходить к нему, не будучи прежде обысканным. Часто Дионисий давал ему подарки и деньги, но Платон их не принимал. Аристипп* из Кирены, который тогда находился при дворе, сказал: «Дионисий без убытка может быть великодушен, ибо дает мало нам, хотя и просим у него много, а дает много Платону, который ничего не берет».

После первых приветствий Платон начал говорить о возвращении Диона; Дионисий отложил это дело до другого времени. Вскоре последовали жалобы и неудовольствия, которые Дионисий от других скрывал; он старался почестями и ласками отвлечь Платона от дружбы с Дионом. Платон сам сначала не хотел обнаружить обманы и неверность Дионисия в исполнении данного обещания; он терпел все и принимал довольный вид. Таково было расположение одного к другому! Они думали, что никто того не заметил. Между тем Геликон Кизикский*, один из учеников Платона, предсказал затмение солнца. Оно случилось так, как Геликон говорил. Дионисий, дивясь его уму, подарил ему один талант серебра. Аристипп, шутя, сказал другим философам: «И я могу предсказать нечто обыкновенное». Они просили его изъясниться. «Я вам предсказываю, – отвечал он, – что в скором времени Платон и Дионисий будут врагами». Наконец Дионисий продал имение Диона и вырученные от того деньги присвоил себе. Он велел Платону, который имел пребывание в саду близ дворца, жить среди наемных воинов, которые давно ненавидели его и хотели умертвить за то, что он уговаривал Дионисия сложить с себя насильственную власть и жить без телохранителей.

Платон находился в крайней опасности. Архит, получив о том известие, послал к Дионисию посольство и тридцативесельное судно. Он требовал, чтобы Платон был отпущен, представляя, что он приехал в Сиракузы, полагаясь на его поручительство в своей безопасности. При прощании с Платоном Дионисий ласками и угощениями старался заставить его предать их ссору забвению. Он не утерпел однако, чтобы не сказать ему следующее: «Неужели ты, Платон, будешь меня жестоко бранить и порицать перед философами, твоими приятелями?» Платон улыбнулся и отвечал: «Не дай бог, чтобы в Академии была такая скудость в разговорах, чтобы нужно было кому-нибудь вспомнить о тебе». Таким-то образом Дионисий выпроводил Платона. Однако то, что Платон пишет сам, не совсем согласно с этим повествованием.

Дион был разгневан такими поступками Дионисия, но вскоре воспламенился желанием вести с ним войну, узнав, как поступил Дионисий с его женою. На это обстоятельство намекает и Платон в письме своем к Дионисию. Оно состояло в следующем. По изгнании Диона, отсылая от себя Платона, велел ему тайно разведать, не будет ли неприятно Диону, когда бы жена его была выдана замуж за другого, ибо носился в городе слух, неизвестно, истинный ли, или выдуманный теми, кто ненавидели Диона, что он не был доволен этим браком и что не жил в согласии со своею супругой. Платон по прибытии своем в Афины, поговорив обо всем с Дионом, писал Дионисию письмо, которого прочее содержание могло быть непонятно всякому, но что касалось до этого предмета, то один Дионисий мог его разуметь; он уведомлял, что переговорил об известном деле с Дионом, который изъявил величайшее неудовольствие, когда Дионисий оное произведет в действо. Как тогда существовали многие надежды к примирению их, то Дионисий оставил свою сестру в покое и позволил ей жить в одном доме с сыном Диона. Когда всякая надежда к примирению исчезла, когда Платон в другой раз отослан был с неудовольствием, то Дионисий выдал сестру против воли ее за Тимократа, одного из своих любимцев. В этом случае он не подражал снисходительности отца своего, когда Поликсен, который был женат на сестре его Тесте, сделался также ему врагом и, страшась его, убежал из Сицилии, то Дионисий Старший призвал к себе сестру свою и жаловался, зачем она не объявила о намерении своего мужа, которое было ей известно. Но она без робости и страха отвечала ему: «Ужели ты, Дионисий, почитаешь меня столь презренной и малодушной женщиной, что я, зная наперед о бегстве своего мужа, не отправилась вместе с ним и не сделалась участницей его судьбы? Будь уверен! Я того не знала, а то было бы для меня славнее называться женою беглого Поликсена, нежели сестрою царствующего Дионисия». С такой благородной смелостью отвечала ему Теста; тиранн был изумлен; сиракузяне дивились добродетели сей женщины до того, что и по низвержении тираннии оставили ей почести и прислугу царскую, а по смерти ее все граждане провожали ее тело до гроба. Это отступление, я надеюсь, не бесполезно для читателей.

Дион после того обратил уже мысли к войне. Платон, частью из уважения к гостеприимной связи с Дионисием, частью по причине своей старости*, удерживал его от войны, но Спевсипп и другие приятели Диона содействовали ему и побуждали спасать Сицилию, простирающую к нему руки и охотно его приемлющую. Во время пребывания Платона в Сиракузах Спевсипп, имея более обхождения с жителями, старался узнавать их мысли. Сперва он был устрашен вольностью, с которой ему говорили против Дионисия, почитая ее искушением со стороны тиранна, но со временем он поверил им, ибо у всех было на языке одно: все просили и звали Диона – без кораблей, без военных сил; они требовали, чтобы он приехал к ним на ладье и предал сицилийцам одного себя и свое имя для нападения на Дионисия. Спевсипп пересказал все это Диону, который, ободрившись, начал собирать тайно и через других наемное войско, скрывая свое намерение. Ему содействовали многие из политиков и философов, как-то: Эвдем Кипрский, по случаю смерти которого Аристотель сочинил «Рассуждение о душе», и Тимонид Левкадский. Они представили ему и фессалийца Мильта, прорицателя, участвовавшего в академических беседах. Число граждан, изгнанных тиранном из Сиракуз, простиралось до тысячи человек, но не более двадцати пяти человек приняли участие в сем деле, все другие оробели и отстали от него.

Сборным местом назначен был остров Закинф; здесь собирались воины, число которых едва простиралось до восьмисот человек. Все они были люди, отличившиеся во многих и важных походах и искусившиеся в военных трудах; опытностью и смелостью превышали всех и притом были способны воспламенить и одушевить бодростью то множество воинов, которое Дион надеялся найти на Сицилии.

В первый раз, как они услышали, что предприятие их имеет целью нападение на Сицилию и Дионисия, они были поражены удивлением и лишились бодрости, полагая, что Дион ввергается в отчаянное предприятие по безумной ярости и неистовству своему или по неимению лучшей надежды. Они сердились на своих предводителей, которые с самого начала не назвали неприятеля, против которого были назначены. Когда же Дион в речи своей представил им слабую сторону Дионисиева владычества и показал им, что он ведет их не как воинов, но как предводителей, ибо сиракузяне и другие сицилийцы давно уже готовы к возмущению. Когда, после Диона, говорил им речь Алкимен, первенствующий среди ахейцев славой рода своего, который с ним ратоборствовал, то они на все согласились*.

Тогда была середина лета; на море дули этесии, луна была в полноте своей. Дион, уготовивши великолепную жертву Аполлону, пошел торжественно в храм с воинами, украшенными всеоружием. По принесении жертвы они возлегли на закинфском поприще, и Дион их угощал; они удивлялись множеству золотых и серебряных чаш и столов, которых великолепие превышало всякое богатство частного лица. Они рассуждали, что человек, уже немолодой и обладающий таким имением, не вдался бы в столь дерзновенное предприятие, когда бы не имел твердой надежды и верных друзей, которые подавали ему оттуда сильную помощь и подкрепление.

По принесении возлияний и окончании обыкновенных молитв вдруг луна исчезла. Дион нимало не удивился этому явлению, ибо ему были известны эклиптические периоды; он знал, что луна помрачается, когда Земля находится между нею и солнцем. Но так как нужно было некоторое утешение воинам, которых смутило сие явление, то прорицатель Мильт, став в средине их, увещевал быть спокойными и ожидать лучшего успеха, ибо божество предзнаменовало затмение чего-либо знаменитого, что не было ничего знаменитее державы Дионисия и что они помрачат ее блеск, коль скоро достигнут Сицилии. Это толкование было объявлено Мильтом всем воинам, что же касается до пчел, которые показались вокруг кораблей Диона и составили рой на корме, то он сказал наедине Диону и приятелям своим, что он боялся, чтобы его дела не были сперва славны, но по прошествии краткого времени не лишились цвета своего и не увяли.

Говорят также, что Дионисию явились от бога многие чрезвычайные знамения. Орел вырвал копье из рук одного телохранителя, поднял его вверх и пустил в глубину моря. Вода морская, которая омывала берег при крепости, в продолжение одного дня была пресной; все те, кто вкушал ее, могли в том увериться. У Дионисия родились поросята, которые имели все члены свои в надлежащем порядке, но были без ушей. Прорицатели доказывали, что это знаменовало возмущение и непокорность народа, ибо граждане уже перестанут слушаться тираннии, сладость морской воды знаменовала сиракузянам перемену печальных и тяжких обстоятельств в приятнейшие; орел есть служитель Зевса; копье – знак начальства и владычества; итак, величайший из богов намеревается уничтожить и ниспровергнуть владычество Дионисия. Об этих происшествиях свидетельствует Феопомп.

Дионовы воины поместились в двух грузовых кораблях; за ним следовало одно небольшое судно и два тридцативесельных. Сверх оружий, которые имели при себе воины, Дион вез две тысячи щитов, великое число стрел и копий, множество запасов, дабы ничего недоставало у воинов во время их морского плавания, ибо они предавались морю и ветрам и боялись приблизиться к твердой земле, получив известие, что Филист стоял при Япигии* с кораблями и подстерегал их. Плавание их при тихом и слабом ветре продолжалось двенадцать дней; в тринадцатый они были близ сицилийского мыса Пахина. Кормчий советовал немедленно выступить на берег, уверяя, что если удалятся от твердой земли и оставят мыс добровольно, то многие дни и ночи проведут бесполезно на открытом море в ожидании, среди лета, южного ветра. Но Дион, боясь высадить своих воинов на берег, столь близкий от неприятелей, и желая пристать несколько далее от них, объехал Пахин. Вскоре восстал сильный северный ветер, поднял великую бурю и удалил суда от Сицилии; при появлении Арктура* ударили громы и молнии, которые навели грозу и сильный дождь. Мореплаватели были тем приведены в смятение; они не знали, где находятся, как вдруг увидели, что корабли их были устремлены волнами на Керкину, острову близ Ливии, и прямо к самому крутому и скалистому месту. Едва корабли не были выброшены и сокрушены о камни и с великим трудом и усилием прошли мимо, отпихиваясь баграми, пока наконец непогода утихла, им попалось навстречу судно, и они узнали, что находились при так называемых Головах Большого Сирта*. Безветрие ввергло мореплавателей в уныние; они были носимы по морю, как вдруг с земли поднялся тихий южный ветер тогда, когда они ни мало не ожидали столь неожиданной перемены. Ветер мало-помалу усиливался; они распростерли паруса сколько могли более и, помолившись богам, легким ветром неслись в Сицилию. В пятый день они пристали к Миное*, сицилийскому городу, бывшему под властью карфагенян.

Синал, карфагенский начальник, находившийся тогда в сем городе – он был приятель Диону и связан с ним узами гостеприимства, – не ведая, что Дион тут находился и что корабли эти ему принадлежали, принял меры, чтобы не допускать воинов выйти на берег; но они выбежали с оружием и, никого не убивая – ибо это было им запрещено Дионом, по причине дружбы его с Синалом, – вместе с бегущими ворвались в город и завладели им. Наконец оба начальника встретились и приветствовали друг друга; Дион возвратил город Синалу, не сделав жителям никакого вреда, а Синал угощал воинов и приготовлял для Диона то, что было для него нужно.

В то время Дионисий не был в Сиракузах; он незадолго перед тем отплыл с восьмьюдесятью кораблями в Италию. Это обстоятельство одушевило бодростью воинов Диона. Когда он говорил воинам, чтобы они отдохнули здесь несколько дней после претерпленных на море долговременных трудов, то они сами того не захотели и воспользовались благоприятным временем; они просили Диона вести их в Сиракузы – Дион выгрузил здесь лишние оружия и другие вещи и просил Синала, когда обстоятельства позволят, переслать их к нему. После того он направил свой путь к Сиракузам. В самом походе прежде всех пристали к нему двести человек конницы из числа граждан Акраганта, живущих близ Экнома*, примеру их последовали жители Гелы.

Слух о его прибытии вскоре достиг Сиракуз. Тимократ, который был уже сожителем Дионовой супруги, как предводительствующий в городе приверженцами отправил немедленно к Дионисию вестника с письмами, извещающими о прибытии Диона. Между тем сам наблюдал за движениями и беспокойствами граждан: все они были готовы к возмущению, но из страха и недоверчивости оставались еще в покое. С посланным от Тимократа вестником случилось нечто необыкновенное. Переправившись в Италию, он прошел в область регийцев и спешил идти в Кавлонию* к Дионисию, как дорогою встретил знакомого ему человека, который нес недавно принесенное в жертву животное. Он взял у него часть мяса и продолжал поспешно свой путь. Проходив некоторую часть ночи, он утомился, захотел отдохнуть и лег в лесу близ дороги. Волк, привлеченный запахом, пришел к тому месту, взял мясо, привязанное к суме, и унес его вместе с сумою, в которой находились письма. Вестник, проснувшись и не найдя писем, долго блуждал и искал сумы, но не мог найти ее. Он принял намерение не являться к тиранну без писем, но спастись бегством. Итак, Дионисию надлежало поздно и от других получить известие о возгоревшейся в Сицилии войне.

Между тем к Диону, идущему вперед, присоединились камаринцы*. Сиракузяне, жившие на полях, возмутились и стекались к нему толпами. Вместе с Тимократом стерегли Эпиполы леонтинские кампанские воины*; Дион распустил ложный слух, что он намерен обратить оружие на их города. Они тому поверили, кинули Тимократа и пошли на помощь к своим согражданам. Когда это было возвещено Диону, который стоял при Акрах, то он поднял еще ночью своих и пошел к реке Анапу, отстоящей от города десять стадиев. Он остановился у реки, принес жертву и молился восходящему солнцу. В то же время и прорицатели именем богов возвестили ему победу. Присутствующие, видя, что у Диона на голове венок по причине жертвоприношений, вдруг, как бы сговорясь, по собственному побуждению надели венки. Число тех, кто присоединился к нему дорогою, простиралось до пяти тысяч человек. Хотя были они вооружены дурно и как попало, они дополняли своим усердием недостаток в вооружении, так что, когда Дион двинулся вперед, то они пустились бегом с великой радостью, призывая друг друга к свободе.

Отличнейшие и знатнейшие из сиракузян, бывшие в самом городе, одетые в белое платье, встретили его у городских ворот; между тем простой народ нападал на приятелей тиранна и хватал так называемых «осведомителей» – людей беззаконных и богоненавистных, которые, ходя по городу, смешивались с сиракузянами, старались все узнавать и переносить тиранну слова и мысли граждан. Они прежде всех получили наказание; их убивали палочными ударами. Тимократ, не будучи в состоянии присоединиться к тем, кто охранял крепость, сел на лошадь, вырвался из города и, предаваясь бегству, всех исполнял страха и смятения, представляя силы Диона больше, нежели они были в самом деле, дабы не подавать виду, что он оставил город, устрашившись незначительной силы. В то самое время показался и Дион, идущий в голове войска в блистательном вооружении. По одну сторону был его брат Мегакл, по другую – афинянин Каллипп, оба украшенные венками. Из иноземных сопровождали Диона сто человек телохранителей; других в надлежащем устройстве вели военачальники. Сиракузяне смотрели на это шествие, как на священное и богам приятное торжество свободы и законного правления, возвращающегося в город их после сорокавосьмилетнего отсутствия.

Дион, вступив в город Теменитскими воротами и звуком трубы предписав молчание, возвестил, что Дион и Мегакл, пришедшие для низложения тираннии, освобождают от тиранна сиракузян и других сицилийцев. Желая говорить гражданам сам, он шел далее через Ахрадину; между тем сиракузяне по обеим сторонам дороги ставили столы, чаши и жертвы. Когда он проходил мимо них, то они бросали ему под ноги цветы и плоды и, как бога, сопровождали его своими молениями. Под крепостью и Пентапилами* стояли солнечные часы, высокие и всем видимые, сооруженные Дионисием. Дион, взойдя на них, говорил речь и поощрял граждан к защите своей свободы. Граждане, ликуя, изъявляли ему свою благодарность и провозгласили Диона и брата его Мегакла полномочными полководцами. По желанию их и просьбе, граждане избрали еще двадцать правителей, из которых половину составляли люди, возвратившиеся с Дионом из изгнания. Прорицателям казалось знамением весьма счастливым то, что Дион, говоря речь, попрал ногами славу и плод расточительности тиранна; но поскольку то были солнечные часы, на которых он стоял, когда был избран в полководцы, то они страшились, чтобы дела его не приняли какого-либо быстрого переворота. Дион занял Эпиполы, освободил граждан, которые тут были задержаны, и обвел стенами крепость.

В седьмой день прибыл Дионисий в крепость, а Диону привезены были на возах оружия, оставленные у Синала. Он разделил их среди граждан. Всякий из них вооружался, кто как мог; все рвались в бой.

Дионисий послал сперва к Диону посланников лично, дабы испытать его. Дион им объявил, чтобы они обратились ко всему сиракузскому, уже свободному, народу. Посланники говорили именем тиранна речи кроткие и снисходительные; Дионисий обещал им умерить налоги и освободить их от походов, которые будут предприняты без согласия их. Сиракузяне смеялись над этими предложениями. Дион отвечал посланникам, чтобы Дионисий не вступал с ними в переговоры, если наперед не сложит своей власти; что, сложивши ее, он по связи родства будет сам ему содействовать, сколько от него зависит, во всех справедливых и рассудительных его требованиях. Дионисий, казалось, был доволен этим ответом; он опять отправил посланников с предложением, чтобы пришли к нему в замок некоторые из сиракузян, дабы переговорить с ними о пользе общей, узнать их требования и представить им свои. Посланы были к нему граждане с одобрения Диона. Из крепости распространился слух среди сиракузян, что Дионисий отказывается от тираннии, более из уважения к себе, нежели к Диону. Но это была хитрость и притворство тиранна и козни, устраиваемые против сиракузян. Он задержал немедленно в крепости присланных к нему из города граждан, а наемных воинов, напоив несмешанным вином, на рассвете дня пустил на стену, которой обвели сиракузяне крепость.

Это нападение было совершенно неожиданно; воины с великой дерзостью и шумом срывали стену и неслись на сиракузян; никто не смел остаться на месте и обороняться, исключая иностранных Дионовых воинов. Едва услышали они шум, то и спешили на помощь своим, но сами не знали, каким образом помочь, не могши ничего понять по причине криков и тревоги бегущих сиракузян, которые смешались с ними и расстраивали их ряды. Наконец, Дион, видя, что никто не слышал его голоса, решился показать им на деле то, что следовало им сделать. Он первый бросается в середину варваров; вокруг него происходит опасная и кровопролитная битва, ибо воины неприятельские знали его столь же хорошо, как и свои. Неприятели с громким криком все вдруг на него устремились. Дион по причине лет своих был уже тяжел и неспособен к такому роду сражений; однако он выдерживал нападение с силою и жаром и отражал противников; он получил удар в руку копьем; броня его едва могла выдержать стрелы и рукою наносимые удары копьем, ибо она была поражаема сквозь щит многими копьями и дротами. Оные нагнулись, и Дион упал; он был вырван у неприятелей воинами своими и назначил им в предводители Тимонида. Разъезжая по городу верхом, он удержал сиракузян от бегства, подвинул иноземных воинов, которые стерегли Ахрадину, и повел их на неприятелей. Будучи свежи и бодры, эти воины напали на неприятелей, утомленных трудами и уже отчаивающихся в успехе предприятия своего. Они надеялись первым устремлением и нападением завладеть всем городом, но вопреки ожиданиям, встречая воинов мужественных и твердых, отступали к крепости. Греки уже напирали сильнее, когда неприятели начали уклоняться. Отступление их превратилось в бегство; они заперлись в своих стенах, убив семьдесят четыре человека у Диона, а потеряв множество своих. Победа была блистательна. Сиракузяне подарили иноземному войску сто мин, а иноземное войско поднесло Диону золотой венец.

Между тем Дионисий послал вестников к Диону с письмами от его родственниц. На одном письме была следующая надпись: «Отцу от Гиппарина». Так звали сына Диона, хотя Тимей называет его Аретеем, в честь Ареты, его матери, но я думаю, что в этом должно более верить Тимониду, который был другом и товарищем Диона. Письма эти были прочтены перед сиракузянами; оные содержали просьбы и моления со стороны женщин. Сиракузяне не хотели, чтобы письмо Гиппарина к нему было распечатано при всех, однако Дион распечатал его против их желания. Оно было писано Дионисием, который хотя на словах относился к Диону, но в самом деле обращался к сиракузянам; содержание письма имело вид просьбы и оправдания, но все сочинено с намерением оклеветать Диона. Дионисий напоминал ему о ревностном содействии, оказанном им в утверждении тираннии; грозил ему поступить жестоко с любезнейшими ему особами – сестрою, сыном и женою; делал ему сильные упреки и жаловался на него. Более всего раздражали Диона даваемые ему советы: не уничтожить, но утвердить тираннию, не освобождать людей, ненавидящих его и злопамятных, но самому начальствовать и заботиться о безопасности друзей и родственников своих.

Между тем как это было читаемо, сиракузяне вместо того, чтобы удивляться, как бы должно было, твердости и великодушию Диона, который за долг и справедливость противился силе родства, возымел к нему страх и подозрение, будто бы он должен был по необходимости щадить тиранна. Итак, они обратили глаза свои на других предводителей. Более же всего привело их в движение известие, что Гераклид возвращается в Сиракузы.

Гераклид сей находился в числе изгнанников, он был искусный полководец, известный тем, что тиранны препоручали ему военачальство; но он не имел твердости в своих мыслях, был легкомыслен и менее всего способен к управлению совместными делами, сопряженными с властью и славой. Находясь в Пелопоннесе, он отделился от Диона и принял намерение напасть на тиранна с собственными силами. Он прибыл в Сиракузы на семи триерах и трех судах. Он нашел, что Дионисий заперт в крепости и что сиракузяне были в волнении. Немедленно он начал искать благосклонности народа, будучи одарен от природы некоторой приятностью в речах и способностью привлекать к себе народ, который требовал уже, чтобы ему льстили. Он мог тем легче прельстить сиракузян и склонить на свою сторону, что они не любили важности Диона, как свойства тяжелого и неприличного в гражданском управлении. Народ, управляя уже сам и сделавшись своевольным и наглым, не довольствовался приобретенными правами гражданства: он хотел, чтобы ему угождали.

Во-первых, граждане, собравшись на площади, по собственному почину избрали Гераклида начальником флота. Когда же Дион предстал и жаловался на них, говоря, что данное Гераклиду начальство есть уничтожение вверенной ему прежде власти, ибо уже он не остается полномочным полководцем, если другой будет управлять морскими силами, то сиракузяне, против желания своего, опять отняли начальство у Гераклида. Дион после того призвал Гераклида к себе в дом, выговаривал ему слегка за то, что он неприлично и вредно ссорится с ним за славу в таких обстоятельствах, когда малейшее обстоятельство может быть пагубным для общества. Потом собрал он народ, сделал Гераклида начальником морских сил и убедил граждан дать ему такую же стражу, какую имел он сам. Гераклид, хотя по наружности и на словах оказывал к Диону великое уважение, говорил о своей к нему благодарности и следовал за ним с покорностью, исполняя его приказания, но между тем тайно развращая и поощряя народ и людей, склонных к перемене, причинял беспокойство Диону, который находился в чрезвычайно сомнительном положении: предлагая о выпуске Дионисия из крепости с условием перемирия, возбуждал против себя клевету, ибо, казалось, он его щадил и старался о его спасении, продолжая осаду, дабы таким образом не причинять гражданам неудовольствие – казалось, он хотел длить войну, дабы этим средством начальствовать и держать их в повиновении.

В Сиракузах был человек по имени Сосид, известный среди граждан своею наглостью и дурными поступками и который почитал избытком свободы позволение простирать смелость до дерзости. Этот Сосид, злоумышляя против Диона, некогда в Собрании встал и бранил сиракузян за то, что они не понимали, что, освободившись от пьяного и безумного властелина, поставили над собою тиранна, бодрственного и трезвого. Таким образом, показав себя явным врагом Диону, он оставил тогда Собрание. На другой день он пустился бежать голый по городу с окровавленной головой и лицом, показывая тем, что бежит от людей, его преследующих. В сем виде прибежал он к Собранию и говорил, что иноземные воины Диона хотят его умертвить. Он показывал раны на своей голове. Многие негодовали и восставали против Диона за столь ужасный и тираннический поступок, как будто бы он убийствами и гонением хотел отнять у граждан право говорить свободно. Хотя тогдашнее Собрание было беспокойно и шумно, однако Дион предстал – и оправдался. Он доказал, что Сосид был братом одного из телохранителей Дионисия, который через него склонил Сосида к возмущению города, не имея уже другого средства ко спасению себя, кроме неверности и междоусобия граждан. Между тем врачи осматривали рану Сосида и открыли, что она причинена более поверхностным резаньем, нежели ударом, наносимым с силою: удар мечом, по причине тяжести своей, вдастся внутрь, но рана Сосида была вовсе наружная; сверх того она имела несколько начал, ибо Сосид, разрезывая сам себя, по причине боли переставал и опять начинал. Между тем некоторые из известных людей принесли в Собрание бритву; они рассказывали, что им попался навстречу окровавленный Сосид, который уверял, что бежит от иноземных воинов Диона, которые незадолго перед тем ранили его, что, дабы удостовериться, они побежали вперед, но не видели ни одного человека, а только нашли бритву под пустым камнем, откуда Сосид отошел. Дело Сосида было уже в дурном виде; к сему изобличению присоединилось свидетельство его служителей, которые уверяли, что Сосид ночью вышел один из дома с бритвой. Доносившие на Диона удалились; народ приговорил Сосида к смерти и примирился с Дионом.

Однако сиракузяне тем не менее подозревали наемных воинов особенно тогда, когда сражения с силами тиранна производились на море, ибо Филист прибыл из Япигии на помощь Дионисию со многими триерами. Сиракузяне уже думали, что в наемных сухопутных воинах не имели более нужды к продолжению войны; они думали, что и воины должны быть в зависимости от них, как от мореплавателей, приобретающих могущество кораблями. Они еще более вознеслись полученным на море успехом, победив Филиста, с которым поступили с жестокостью и варварством. Эфор говорит, что Филист умертвил сам себя, когда корабль его был пойман; Тимонид, который вместе с Дионом с самого начала принимал участие в действиях, уверяет в письме своем к философу Спевсиппу, что Филист был пойман живым, ибо триера его была выброшена на берег. Сиракузяне сняли с него броню, обнажили его тело и ругались над ним, несмотря на его старость, потом отрубили ему голову и предали его тело малым детям с приказанием тащить его через Ахрадину и бросить в каменоломню. Тимей, представляя поругание в большем виде, говорит, что малые дети тащили по городу мертвое тело Филиста, взяв его за хромую ногу, между тем как сиракузяне смеялись, видя влекомым за ногу того, который сказал некогда старшему Дионисию, что он должен бежать тираннии, не сидя на быстром коне, но будучи влеком за ногу. Впрочем, Филист говорил эти слова Дионисию, как сказанные другим, а не как свои собственные.

Впрочем, Тимей, хоть и имея справедливый предлог к порицанию Филиста за верность его и усердие к тираннской власти, но не перестает ругать и поносить его. Может быть, позволительно тем, кто был оскорблен Филистом при его жизни, простирать ярость свою и до бесчувственного его тела; позднейшие же писатели, которые не были им оскорблены, но пользуются его сочинениями, обязаны из уважения к славе его не упрекать ему с поруганием и посрамлением теми бедствиями, которым превратность счастья может подвергнуть и самого добродетельного человека. Эфор также поступает неблагоразумно, превознося похвалами Филиста, который, несмотря на великое искусство облекать в благовидные причины и оправдывать несправедливые поступки и дурные свойства и находить красивые выражения и обороты, не может при всех своих стараниях освободить сам себя от обвинения в том, что он был человек самый преданный тираннам и что он оказывает чрезвычайное уважение и удивление к неге, силе, богатству и бракосочетаниям тираннов. Тот, конечно, поступает весьма разумно, кто не хвалит дел Филиста и не ругается над его участью.

По смерти Филиста Дионисий предложил Диону сдать ему крепость, оружие и наемное войско с полным, на пять месяцев, жалованьем, но с условием, чтобы ему было позволено ехать в Италию, дабы там иметь пребывание, обладая так называемым Гиатом, сиракузской землей, обширной и плодоносной, которая простиралась от моря во внутренность земли. Дион не принял этого предложения; он велел Дионисию обратиться к сиракузянам, но те, надеясь поймать живым Дионисия, прогнали его посланников. Дионисий после того предал крепость управлению Аполлократа, старшего сына своего, а сам, пользуясь попутным ветром, положил на суда все то, что для него было дороже и любезнее, и отплыл так, что Гераклид, начальник кораблей, не мог того заметить. Сиракузяне поносили Гераклида и кричали против него. Тогда Гераклид подучил Гиппона, одного из демагогов, предложить народу разделение полей под тем предлогом, что основание свободы есть равенство, а рабства – бедность и неимение собственности. Гераклид, поддерживая Гиппона и возмущая народ против Диона, который противился сему предложению, убедил сиракузян утвердить предложение Гиппона, отнять у иноземного войска жалованье и избрать других полководцев, дабы освободиться от суровости Диона. Подобно больным после долговременной болезни – сиракузяне после долговременного тираннства, так сказать, желая подняться на ноги тотчас и быть управляемы, как народ всегда независимый, сами расстраивали свои дела и ненавидели Диона, который, подобно врачу, хотел держать их на строгой и благоразумной диете.

Они обрались для избирания новых начальников в самой средине лета, но страшные громы и неблагоприятные предзнаменования, продолжавшиеся пятнадцать дней сряду, удерживали от того народ, объятый суеверным страхом. Наконец демагоги, выждав постоянного ведра, приступили уже к сему делу; но в то же время один бык, запряженный в телегу, впрочем, привыкший видеть многочисленный народ, озлобясь, не известно от чего, на погонщика, вырвался из-под ярма и устремился к театру. Он заставил народ встать и рассеяться без всякого порядка, потом пустился бежать и прыгать по той части города, которая впоследствии была занята неприятелем, и произвел всюду тревогу. Несмотря на все это, сиракузяне избрали двадцать пять военачальников, в числе которых был и Гераклид. Они подсылали тайно людей к иноземным воинам Диона, старались отделить их от него и привязать к себе, обещая сделать их участниками гражданства. Но сии воины, исполненные верности и усердия к нему, отвергли предложения сиракузян; взяли Диона и, оградив его своими оружиями, вывели из города. Они никого не обижали, но упрекали неблагодарностью и вероломством тех, кто им попадался навстречу. Сиракузяне, презирая их и за малое их число и за то, что воины не сделали на них нападение прежде, будучи притом многократно многочисленнее, устремились на них, надеясь одержать над ними верх в самом городе и всех их умертвить.

Дион, дойдя до необходимости либо сразиться с гражданами, либо умереть с иноземными воинами, умолял сиракузян, простирал к ним руки, показывал им на крепость, наполненную выказывающимися из-за стен неприятелями, которые смотрели на происходящее. Но наконец видя, что не мог укротить граждан и что слова демагогов, подобно ветру на открытом море, управляли городом, он велел воинам удержаться от нападения, но обратиться на них с криком и стуком оружия. Никто из сиракузян не остался на месте, они предались бегству по улицам, хотя никто не преследовал их. Дион немедленно поворотил своих воинов и вел их в Леонтины. Сиракузские правители, сделавшись посмешищем в глазах женщин и желая загладить свой стыд, опять вооружили граждан и погнались за Дионом. Они застали его при переправе через реку и, приблизившись к нему, начали стычку; однако видя, что Дион не терпел уже их поступков с прежней кротостью и отцовским снисхождением, но в гневе своем обращал на них иноземное войско и выстраивал его, они отступили к городу, предавшись к бегству еще постыднейшему. Из них пало немного.

Леонтинцы приняли Диона с честью; воинов его привязали к себе жалованьем и приобщением их к гражданству своему. Они отправили к сиракузянам посольство и требовали, чтобы этим воинам оказано было справедливое удовлетворение. Сиракузяне послали в Леонтины посланников для обвинения Диона. В Леонтинах собрались все союзники и разбирали сие дело; сиракузяне признаны виновными, но они не исполнили приговора союзников; они уже были избалованы и гордились тем, что никому не повиновались, но имели полководцев, которые раболепствовали им и боялись их.

Между тем в Сиракузы прибыли посланные от Дионисия триеры под начальством неаполитанца Нипсия; они везли осажденным хлеб и деньги. Дано было сражение на море; сиракузяне одержали победу и отняли четыре корабля у неприятелей. Исполняясь высокомерия, они в радости своей предались питью и неистовым забавам и по причине безначалия забыли все полезные меры; думая, что обладают уже крепостью, они лишились и города. Нипсий заметил, что все жители обуяны безумием, что до глубокой ночи предавались пьянству и занимались игрою на флейтах; что полководцы сами участвовали в сих празднествах и не смели употребить принуждения против людей пьянствующих, он воспользовался временем лучшим образом и сделал к стене приступ. Он завладел стеною, разрушил ее и впустил в город варваров, приказав им поступить с теми, кто попадется, как они хотят и как могут. Вскоре сиракузяне почувствовали беду; будучи в смятении и изумлении, они поднимались навстречу врагу медленно и с трудом. Они терпели все ужасы, каким подвергается город, побежденный неприятелем: мужчин умерщвляли, детей и женщин, издававших жалобные вопли, увлекали в крепость; стены разрушали. Полководцы были в отчаянии; они не могли использавать граждан против неприятелей, которые во всех частях города были перемешаны с ними.

Таково было положение города; опасность грозила уже и Ахрадине. Вся надежда жителей опиралась на одного человека; все о нем думали; никто не смел назвать; они стыдились своего безрассудства и неблагодарности к Диону. Наконец необходимость превозмогла; союзники и всадники одним голосом вскрикнули: призвать Диона и вызвать пелопоннесцев из Леонтин. Как скоро они осмелились сие произнести, то сиракузяне издавали восклицание, проливали радостные слезы, они молились богам, чтобы Дион явился, желали его лицезрения, вспоминали о мужестве и решимости его в опасных случаях; говорили, как сам был неустрашим, как другим придавал бодрости и заставлял их без страха вступать в бой с неприятелями. Они послали к нему немедленно из числа союзников Архонида и Телесида, из числа конных – Гелланика и еще четверых. Они пробежали дорогу верхом, скача во весь опор, и прибыли в Леонтины уже около вечера. Соскочив с лошадей, они пали к ногам Диона в слезах и рассказали ему несчастье, постигшее сиракузян. Между тем стекались к нему жители Леонтин и пелопоннесские воины, подозревая по поспешности и по просьбам гонцов, что в Сиракузах случилось что-нибудь новое. Дион тотчас привел их в Собрание; все собирались с великим усердием. Тогда Архонид и Гелланик предстали, возвестили в коротких словах великость своих бедствий и просили иноземных воинов защитить сиракузян, забыть зло, от них претерпленное, ибо они наказаны более того, что желали даже те, кто был оскорблен.

Они перестали говорить, и все Собрание пребывало в молчании. Дион встал и начал говорить; но слова его прерываемы были обильными слезами его. Иностранные воины, принимая участие в его печали, ободряли его и просили не унывать. Дион, придя несколько в себя, говорил им следующее: «Пелопоннесские воины и вы, союзники! Я собрал вас сюда, дабы посоветоваться с вами о вас самих, ибо мне неприлично рассуждать долее о себе самом в то время, когда Сиракузы погибают. Если я не буду в состоянии спасти их, то я пойду и погребу себя среди пожара и разрушения отечества моего. Но вы, если еще желаете ныне помочь нам, безрассуднейшим и несчастнейшим, то восстановите упадший город Сиракузы; он ваше творение! А если по справедливому неудовольствию на сиракузян вы предаете их участи своей, то молю богов, да получите достойное воздаяние за прежнее мужество ваше и усердие ко мне! Воспоминайте, однако, что Дион тогда не оставил вас, когда вы были оскорблены, и ныне не оставляет своих граждан в несчастном их положении». Он продолжал еще говорить, как воины поднялись с восклицанием и просили, чтобы он повел их поспешно в Сиракузы. Посланники сиракузские обняли и целовали его, моля богов да изольют на Диона и на воинов его всякое благополучие. Как скоро все успокоились, то Дион дал приказание приготовиться немедленно к походу и, отужинав, собраться на том же месте с оружием: он решился идти ночью на помощь к сиракузянам.

Между тем в Сиракузах Дионисиевы военачальники, в продолжение дня причинивши городу великое зло, с наступлением ночи удалились в крепость, потеряв немного людей. По этой причине сиракузские демагоги, ободрившись и надеясь, что неприятели после того, что над ним совершили, останутся в покое, советовали вновь гражданам отказать Диону; если он придет с иноземными воинами, то не принимать его; не уступать иностранцам, как лучшим себя, чести своей, но спасать город и свободу самим. Итак, сиракузяне опять послали к Диону. Полководцы запрещали ему продолжать свой путь; всадники и известнейшие граждане побуждали его идти поспешнее. Эти вести заставили Диона приближаться к городу медленно и спокойно.

С наступлением ночи неприятели Диона заняли ворота, дабы запретить ему войти в город. Но Нипсий выпустил опять из крепости наемных воинов, которые уже были многочисленнее и одушевлены большей бодростью; он срыл остальную часть стены, пробежал город и грабил его; уже воины Дионисия убивали не только мужчин, но женщин и детей; они занимались мало грабежом, а более обратились к убийству, ибо Дионисий, потеряв всю надежду и крайне возненавидя сиракузян, хотел некоторым образом погрести под развалинами города упадающее свое могущество. Для предупреждения помощи, оказываемой городу Дионом, они употребили самое быстрое и деятельное к разрушению и погибели средство – огонь. В ближайшие места они подкладывали факелы и свечи; в дальние пускали из луков каленые стрелы. Из сиракузян одни бегали и были уловляемы и умерщвляемы на улицах; другие, входя в домы, были вскоре понуждаемы выходить из них по причине огня, ибо многие дома горели и валились на тех, кто бегал туда и сюда.

Это несчастье заставило всех согласиться и отворить ворота Диону. Получив прежде известие, уже неприятели заперлись в крепости, Дион продолжал свой путь медленно. Солнце было уже высоко, как попались ему навстречу всадники, которые объявили ему о вторичном взятии города; за ними предстали некоторые из его противников, которые просили его спешить. При усилившихся бедствиях города Гераклид сам послал к нему своего брата, потом Феодора, дядю своего, с прошением, чтобы он помог городу, что никто уже не сопротивляется неприятелям, что он сам ранен, и город находится в опасности вскоре быть разрушенным и сожженным.

Дион находился в шестидесяти стадиях от городских ворот, когда получил эти известия. Он объявил воинам об опасности, которая грозила Сиракузам, велел им ускорить своим походом и уже вел их не шагом, но бегом, между тем как вестники один за другим приходили к нему и просили поспешать. Пользуясь чрезвычайным усердием и быстротой войска, Дион вступил в так называемый Гекатомпед. Сперва пустил на неприятелей легкое войско, дабы сиракузяне, видя их, ободрились, а сам устраивал пехоту и тех граждан, которые к нему стекались, составлял из них прямоугольники и назначал им предводителей, дабы, нападая с разных сторон в одно время, навести тем больший ужас.

Устроивши войско, он принес богам моления и повел его через город на неприятелей. Сиракузяне шумели, радовались, издавали радостные восклицания, смешанные с молениями богам; Диона называли спасителем и богом, а воинов его братьями и согражданами. В таких обстоятельствах не было ни одного человека, столь любящего себя и жизнь свою, который бы не показывал, что он более беспокоился об одном Дионе, нежели обо всех других, ибо Дион первый ввергался в опасности сквозь огонь и кровь, по телам мертвым, лежащим на площади. Неприятели были страшны и в крайнем ожесточении; они выстроились близ ограды, к которой трудно было приблизиться. Более всего приводил в смятение воинов Диона и затруднял шествие их огонь, распространившийся в домах и освещавший их со всех сторон. Они ступали на дымящиеся развалины, проходили с опасностью жизни под падающими великими обломками зданий и шли вперед сквозь дым, смешанный с густой пылью, и между тем старались быть всегда вместе и не разрывать строя. Наконец, они сошлись с неприятелем; теснота и неровность места принудили их сражаться малым числом. Крик и усердие сиракузян укрепляли их; они вытеснили Нипсия; большая часть воинов его спаслась бегством в крепость, который был не в дальнем оттуда расстоянии; оставшиеся вне крепости и рассеявшиеся были преследуемы и уловляемы воинами Диона. Положение города не позволяло тогда гражданам радоваться победе, предаваться радости и изъявлять Диону благодарность, приличную такому подвигу; они обратились к домам своим и в продолжение целой ночи с трудом успели потушить пожар.

С наступлением дня никто из демагогов не остался в городе; они произнесли сами себе приговор и убежали. Гераклид и Феодот пришли к Диону и предали ему себя; они признавали себя виновными и просили Диона, чтобы он с ними поступил великодушнее, нежели как они с ним поступили; говорили, что Диону как человеку, украшенному всеми добродетелями в высочайшей степени, прилично было показать себя обладателем своего гнева пред теми, кто явил себя против него неблагодарными, и кто ныне, признавая себя побежденным его добродетелью, уступает ему то, что прежде оспаривали. Таковы были речи Гераклида. Друзья Диона советовали ему не щадить сих злых и завистливых людей, но выдать Гераклида воинам и изгнать из города обольстителей народа – заразу, столь же пагубную, как и самая тиранния. Дион старался успокоить их и говорил им, что другие полководцы более всего упражняются в оружиях и войне; но что касается до него, то он в Академии учился долгое время обуздывать свой гнев, укрощать зависть и упорство; что свойства эти обнаруживаются благосклонностью не к одним друзьям своим и добрым людям, а тогда, когда кто, будучи обижен, забывает оскорбления и поступает милостиво с теми, кто перед ним проступился; что он желает доказать, что превосходит Гераклида не столько могуществом и благоразумием, сколько добротою и справедливостью, ибо в этом состоит истинное превосходство, что хотя бы никто из людей не оспаривал славы военных подвигов, однако счастье всегда их себе присваивает; что если Гераклид неверен и злобен по зависти к нему, то и он не должен равномерно из гнева помрачать свою добродетель, ибо хотя мщение признано законами справедливее обиды, прежде нанесенной, однако по природе и то и другое есть произведение слабости; что сколь ни жестока и упряма злоба, однако свирепость ее простирается не до того, чтобы человек не переменился, побежденный оказанными ему многократно благодеяниями.

Основываясь на этих рассуждениях, Дион простил Гераклида. Потом, занявшись восстановлением укрепления, велел каждому сиракузянину срубить и принести по одной свае. Ночью между тем, как сиракузяне отдыхали, он привел своих воинов и заставил их окружить крепость палисадом. Как граждане, так и неприятели днем приведены были в удивление красотою и скоростью, с которой укрепление было воздвигнуто. Дион похоронил убитых сиракузян и выкупил тех, кто был взят в плен, которых было не менее двух тысяч. Он созвал народ. Гераклид предстал и предложил избрать Диона полководцем с полной властью над сухопутными и морскими силами. Лучшие граждане приняли с удовольствием это предложение и хотели избрать его; но морской и ремесленный народ зашумел, досадуя, что Гераклид теряет начальство над морскими силами; они думали, что, хотя Гераклид не стоил никакого уважения, однако он был благосклоннее к народу и покорнее Диона. Дион исполнил их желание: он возвратил Гераклиду начальство над морскими силами; но противился желанию их о раздаче домов и земель поровну, и, уничтожив прежде принятые о том постановления, он тем опечалил народ. Итак, Гераклид, воспользовавшись опять этим обстоятельством, старался привязать к себе отплывших с ним воинов и мореходов во время пребывания своего в Мессене и побуждал их против Диона, который будто бы хотел присвоить себе верховную власть. Между тем посредством спартанца Фарака он заключил тайно договор с Дионисием. Но первейшие сиракузяне начали это подозревать; в стане господствовал мятеж, следствием которого в Сиракузах был недостаток в съестных припасах. Дион уже находился в недоумении; самые его приятели укоряли его за то, что он возвысил к своей гибели Гераклида, человека дурных свойств, сварливого и испорченного завистью.

Когда Фарак остановился близ Неаполя, города акрагантской области, то Дион вывел сиракузян, но хотел дать ему сражение в другое время. Гераклид и его моряки кричали, что Дион не хочет решить войны сражением, но имеет намерение ее длить, дабы всегда начальствовать. Дион был принужден дать сражение и потерял его. Поражение не было важно; сами воины были тому виною, придя в расстройство от несогласия и раздора своего. Дион готовился вновь к сражению, приводил войско в порядок, побуждая его к битве. При наступлении ночи он получил известие, что Гераклид поднялся с якоря всем флотом и отплыл к Сиракузам с намерением завладеть этим городом, а ему и войску запереть ворота. Дион взял немедленно сильнейших и усерднейших воинов, ночью поскакал к городу и в третий час дня был уже у ворот его, пробежав семьсот стадиев. Гераклид, видя, что при всех своих усилиях опоздал, отплыл назад и блуждал без цели. Он встретил спартанца Гесила, который сказал ему, что он, как некогда Гилипп, отправлен из Спарты, дабы быть вождем сицилийцев. Гераклид принял его охотно, привязался к нему, как к орудию, служащему для избавления себя от Диона, и представил его союзникам. Он послал вестника в Сиракузы и требовал, чтобы граждане приняли спартанского предводителя. Дион отвечал, что у сиракузян довольно предводителей; что, впрочем, если обстоятельства требуют непременно спартанца, то он и сам спартанец, получив право спартанского гражданина. После того Гесил отказался от предводительства, а отправясь к Диону, примирил с ним Гераклида, который обязался самыми страшными клятвами сохранить верность Диону. Гесил также поклялся отомстить за Диона и наказать Гераклида, если он будет злоумышлять против него.

В то же время сиракузяне распустили морскую силу – ибо в ней не было уже нужды; при том содержание ее стоило много, а сверх того она подавала повод к раздору между начальниками. Осада крепости продолжалась после того, как укрепление было воздвигнуто. Никто не помогал осажденным; хлеба у них не было более; наемное войско было непокорно. Сын Дионисия, не имея более надежды держаться в крепости, заключил перемирие с Дионом, предал ему оный с оружием и другими приготовлениями и, снарядив пять триер, взял свою мать и сестер и отправился к отцу своему. Дион выпроводил его в безопасности. Ни один из жителей сиракузских не утерпел, чтобы не быть зрителем его отплытия; все они кричали и жалели, что и отсутствующие не видели того дня и солнца, освещающего свободные Сиракузы. Если и доныне бегство Дионисия почитается величайшим и славнейшим примером превратности рока, то какова долженствовала быть тогдашняя радость сиракузян, и сколько могли гордиться те, кто с малыми пособиями низвергнул самое страшное из бывших когда-либо владений.

По отплытии Аполлократа Дион шел в крепость. Женщины не дождались, чтобы он вступил в оный; они выбежали за ворота крепости. Аристомаха вела сына Диона; Арета в слезах следовала за нею, не зная, как ей приветствовать и принять Диона, будучи в замужестве за другим. Дион обнял сперва сестру, потом сына. Аристомаха, подводя к нему Арету, сказала: «Дион! Мы были несчастны после твоего изгнания. Ты возвратился с победою и рассеял скорби всех нас, кроме ее одной. Я, несчастная, видела ее при жизни твоей принужденною быть женой другого. Теперь, когда судьба соделала тебя нашим властелином, то каких ты мыслей тогдашней необходимости? Должна ли она приветствовать тебя как дядю или как мужа?» Так говорила Аристомаха; Дион заплакал и обнял жену свою с нежностью. Он предал Арете сына и велел идти ей в дом его, в котором он сам имел пребывание после того, как предал крепость сиракузянам.

Достигнув цели своего намерения, он не прежде насладился настоящим благополучием, как оказавши друзьям благодарность и раздав союзникам подарки, а в особенности знакомым своим, как в Афинах, так и в войске, некоторые почести и награды; он превзошел своим великодушием силы свои. Между тем сам вел жизнь простую и воздержную, довольствуясь тем, что попало. Не только Сицилия и Карфаген ему удивлялись, но вся Греция обращала взоры на него в таком его благополучии. Хотя его современники никого не почитали столь великим, хотя никакого полководца мужество и счастье не являлись в таком блеске, однако Дион показывал такую кроткую умеренность в одежде, в прислугах, в столе, как будто бы он обедал всегда в Академии с Платоном, а не проводил времени среди иноземных воинов, которым ежедневные наслаждения и пресыщение служат утешением после трудов и претерпленных опасностей. Платон писал ему, что все люди во вселенной обращают взоры на одно место, но Дион, по-видимому, обращал взоры на одно предместье одного города – на Академию; он знал, что тамошние зрители и судьи не удивляются никакому подвигу, никакому смелому предприятию, никакой победе, но взирали только на то, пользуется ли он с благополучием и мудростью счастьем своим, ведет ли он себя умеренно и кротко среди дел великих. Впрочем, Дион нимало не старался уменьшить и смягчить свою важность в обхождении и непреклонную суровость к народу, хотя обстоятельства требовали, чтобы он был приятного обращения, и Платон, как я уже заметил, порицал его и писал ему, что своенравие есть спутница уединения. Но, по-видимому, Дион от природы был неспособен к приятности и угодливости и при том старался отвлечь сиракузян от крайнего своевольства и неги, к коим они привыкли.

Между тем Гераклид опять начал строить козни против него. Когда звали его в Совет, то он отказался идти туда под тем предлогом, что, как честный человек, он будет присутствовать в Собрании других граждан*. Потом обвинял Диона в том, что он не срыл крепости и не позволил народу сломать гробницу Дионисия и выбросить его прах, как народ того хотел; что он вызывает из Коринфа советников и правителей, не почитая граждан к тому способными. В самом деле Дион призывал коринфян, надеясь по прибытии их тем удобнее установить тот образ правления, о котором помышлял. Он имел намерение ограничить совершенную демократию, которая, по словам Платона, не есть правление, но торжище всех родов правления; составить и устроить правление по образу лаконскому и критскому, смешенное из народного правления и царской власти, в котором бы аристократия имела над всем надзор и управляла важнейшими делами. Он знал, что коринфское правление клонилось более к олигархии и что в немногих общественных делах требовали мнения народа. Будучи уверен, что Гераклид наиболее тому воспротивится, будучи человек беспокойный, переменчивый и мятежный, он побудил к умерщвлению его тех самых людей, которых прежде от того удерживал и которые того хотели. Они пришли в дом Гераклида и умертвили его. Смерть его причинила сиракузянам великое неудовольствие. Дион, сделав ему великолепные похороны, провожал мертвого с войском. Он говорил о том сиракузянам, и они уверились наконец, что город их не перестал бы никогда быть в беспокойстве, пока Гераклид и Дион вместе занимались общественными делами.

При Дионе находился афинянин по имени Каллипп. Приятель его Платон говорит, что Дион познакомился с ним не по склонности к философии, но по мистагогиям и повседневному общению. Он провожал Диона в поход и был им уважаем; вместе с Дионом вступил он в Сиракузы прежде других его приятелей, с венком на голове. В военных действиях был он славен и знаменит. Видя, что лучшие друзья Диона погибли на войне и что по смерти Гераклида народ сиракузский оставался без предводителя, а воины Диона обращали внимание более всех на него, Каллипп решился на самое гнусное дело в полной надежде, что в награду за убийство друга своего достанется ему Сицилия. Некоторые уверяют, что он получил наперед от неприятелей двадцать талантов, которыми подкупил и испортил некоторых из иностранных воинов, употребив к тому самое коварное и злобное средство. Он доносил Диону речи воинов на его счет, действительно воинами произнесенные либо им самим выдуманные, и получил такую власть по причине доверия к нему Диона, что по приказанию его он говорил тайно с кем хотел с открытостью все то, что он думал о Дионе, дабы таким образом открыть тех, кто был к Диону неблагорасположен. Следствием этого ухищрения было то, что Каллипп вскоре отыскал и собрал всех злонамеренных и дурных людей. Если же кто не принимал его речей и объявлял о том Диону, то тот советовал ему не тревожиться и не негодовать, ибо Каллипп поступает так, как ему приказано.

Между тем, как заговор созрел, Дион увидел страшный и чудовищный призрак. Он сидел под вечер в одной галерее своего дома один, погруженный в задумчивость. Вдруг послышался ему шум; он оглянулся в обе стороны галереи – было еще светло – и увидел женщину высокую, одеждой и лицом нимало не отличавшуюся от представляемых на театре Эринний; она держала метлу и мела дом. Дион, ужаснувшись, оробел, призвал своих друзей и рассказал им виденное. Он просил их оставаться при нем и спать вместе с ним, будучи в совершенном исступлении и боясь, чтобы чудовище вновь не явилось очам его, когда бы он остался один. Но этого более не случилось. По прошествии немногих дней сын его, который выходил уже из детского врозраста, с печали и досады, началом которых была какая-то ребяческая шутка, бросился с кровли и умертвил себя*.

В сем положении Диона Каллипп еще более приступал к совершению злодеяния; он рассеял слух среди сиракузян, что Дион, оставшись бездетным, решился призвать Аполлократа, сына Дионисия, и сделать его своим наследником, ибо он был племянником жены и внуком сестры его. Уже Дион и женщины начали подозревать Каллиппа; доносы доходили к ним со всех сторон; но Дион, по-видимому, раскаявшись в поступке своем с Гераклидом и почитая его убиение некоторым пятном жизни и деяний своих, досадуя всегда и скучая, много раз говаривал, что он готов умереть и что предает себя умертвить тому, кто только хочет, если уже надлежит ему жить и остерегаться не только своих врагов, но и своих друзей. Каллипп, видя, что женщины делали тщательные разыскания по этому делу, устрашился и пришел к ним со слезами, опровергая доносы, против него учиненные, и обещал дать им такое ручательство, какое они хотят. Они требовали, чтобы он дал им великую клятву. Она состоит в следующем: тот, кто клянется приходить в храм богинь Фесмофор и по принесении некоторых жертв надевает на себя порфиру богини, берет зажженный факел и произносит клятву. Каллипп совершил эти обряды; он произнес клятву, но до того над богами смеялся, что, дождавшись праздника Коры, той самой богини, которой он клялся, совершил убийство. Он не уважил, может быть, дня богини потому, что нечестие против нее было бы всегда неизбежно, хотя бы сей мистагог и в другое время умертвил ее миста.

Участниками в заговоре были многие. Дион сидел вместе с друзьями своими в горнице, где была ложа для сидения. Из заговорщиков одни окружили снаружи дом, другие стали у дверей дома и окошек дома. Закинфийцы, которым надлежало нанести удар, вступили к Диону в хитонах без мечей.

В то же время бывшие вне заперли и стерегли двери; другие бросились на Диона, старались его задушить, но, не имея в том успеха, они просили меч. Никто не смел открыть дверей, ибо внутри при Дионе было много людей; но каждый думал, что предав его, будет в состоянии спасти себя – и потому не смели ему помочь. Произошла некоторая медленность – между тем сиракузянин Ликон подал в окошко одному закинфийцу меч, и этим мечом умертвили Диона*, который долго был в руках их и трепетал, подобно жертве, назначенной к закланию.

Немедленно после того бросили в темницу сестру его и супругу, которая была беременна. Арета в темнице с великим трудом разрешилась от бремени мальчиком, которого сии женщины решились вскормить, убедив к тому тюремщиков, что оказалось нетрудным, так как дела Каллиппа уже находились в сомнительном положении.

Каллипп сначала, умертвив Диона, был силен и обладал Сиракузами; он писал о том в Афины, город, которого после богов ему надлежало более всех бояться и уважать, осквернивши себя таким злодеянием. Но, по-видимому, справедливо сказано, что город сей производит мужей превосходнейших по своей добродетели и самых дурных по своим порокам – подобно земле Аттики, которая производит и лучший мед и самую ядовитую цикуту. Каллипп недолго заставил жаловаться на судьбу и на богов за то, что они оставляли без наказания человека, который своим беззаконным поступком приобрел себе такую силу и власть. Скоро получил он достойное наказание. Он хотел взять Катану, но в то время лишился и Сиракуз. При этом случае, говорят, он сказал: «Я потерял город и приобрел терку»*. Он учинил нападение на мессенцев и потерял большую часть воинов, в числе которых были и те, кто умертвил Диона. Ни один город в Сицилии не принимал его к себе, все его ненавидели и отвергали. Наконец он занял Регий. Он находился в дурном положении, с трудом содержал наемное войско и наконец был убит Лептином и Полисперхонтом, по случайности – тем самым мечом, которым, говорят, поражен был Дион. Меч сей узнали по величине. Он был короток, подобно лакедемонскому, но сделан весьма искусно и красиво. Такое-то Каллипп получил возмездие за свое злодейство.

Что касается до Аристомахи и Ареты, то они были выпущены из темницы. Сиракузянин Гикет, который был один из приятелей Диона, принял их к себе и оказывал им приличное уважение; но убежденный словами неприятелей Диона, приготовил корабль под тем предлогом, что намерен отправить их в Пелопоннес, и на пути велел их умертвить и бросить в море. Иные говорят, что они потоплены живые, а вместе с ними и дитя Ареты. Гикет также получил достойное наказание за свои преступления: он был пойман и умерщвлен Тимолеонтом. Сиракузяне умертвили и двух дочерей его, мстя за Диона, как сказано подробнее в жизнеописании Тимолеонта.

Брут

Предком Марка Брута был Юний Брут, которому римляне воздвигли среди кумиров царей своих медный кумир с обнаженным мечом, для показания того, что он совершенно низложил Тарквиниев. Древний Брут, подобно закаленному железу, будучи от природы свойств жестоких и не смягченных учением, увлечен яростью к тираннам до убийства продных сыновей. Что касается до Брута, которого здесь описываем жизнь, то он усовершенствовал душу учением и правилами философии и, возбудив к великим предприятиям свойства свои важные и кроткие, имел лучшие расположения ко всему тому, что похвально и пристойно. И даже те, кто ненавидит его за заговор против Цезаря, приписывают ему все то, что в том поступке благородно, а все дурное и жестокое Кассию, который был другом Брута, но не имел простодушия и чистоты Брутовой души. Сервилия, мать Брута, производила род свой от Сервилия Ахалы*. Когда Спурий Мелий стремился к единовластию и возмущал народ, то Ахала пришел в Народное собрание, имея под мышкою кинжал, стал близ Мелия, как будто бы хотел с ним говорить, и когда Мелий к нему наклонился, то он поразил его кинжалом и умертвил. Все согласны в том, что Брут происходит от этого Сервилия, но те, кто не любит Брута и не благорасположен к нему за убиение Цезаря, уверяют, что он не происходит от Брута, который изгнал Тарквиниев, ибо род его пресекся умерщвлением детей его, но от некоего плебея, сына управителя Брута, и незадолго перед тем достигнул начальства. Философ Посидоний пишет, что только взрослые дети Брута погибли, так как повествуется о них, но что остался один младенец, от которого происходил род* Марка Брута, что некоторые из современных ему знаменитых мужей этого рода имели сходство в лице с Брутовым кумиром. Но этого довольно касательно его происхождения.

Сервилия, мать Брута, была сестрой философа Катона, которого более всех римлян Брут принял себе в образец; он был ему дядя, а потом сделался тестем его. Можно вообще сказать, что не было ни одного греческого философа, который был бы чужд Бруту и которого бы он не был слушателем, но преимущественно он прилепился к философии Платона. Он не был слишком привержен к Новой и Средней Академии, но более любил Древнюю. Он оказывал особенное уважение Антиоху из Аскалона, брат Арист которого был Бруту другом и жил вместе с ним. Хотя Арист уступал в красноречии многим философам, но благопристойной жизнью и кротостью души равнялся с первейшими. Эмпил (о котором часто упоминается в письмах Брута и его приятелей как о человеке, жившем вместе с ним) был оратором и оставил малое, но не дурное сочинение под заглавием «Брут», касательно убиения Цезаря.

Брут был одарен способностью говорить с обилием на латинском языке в делах общественных. Но на греческом он старался показывать некоторую важность и краткость лаконскую, которая видна из некоторых его писем. Например, уже в начале войны он писал пергамцам: «Я слышу, что вы дали денег Долабелле. Если вы выдали их по своей воле, то признайтесь, что это мне обидно; если против воли, то докажите это, давши мне добровольно». Самосцам он писал: «Совещания ваши недеятельны; пособия медленны, рассудите, какой последует конец». Им же пишет о патарцах: «Ксанфии, презрев мои благодеяния, своим безрассудством сделали отечество гробом своим. Патарцы, доверившись мне, пользуются совершенной независимостью. Вы можете избрать либо совет патарцев, либо участь ксанфиев». Таков слог известнейших его писем.

Будучи еще весьма молод, он отправился вместе с дядей на Кипр против Птолемея. Когда тот умертвил сам себя, то Катон, пребывая на Родосе по нужным делам, послал на Кипр одного из друзей своих по имени Канидий для хранения денег царских. Но боясь, что Канидий не воздержится от похищения, Катон писал Бруту, чтобы он поехал немедленно на Кипр из Памфилии, где он находился для поправки своего здоровья после болезни. Брут послушался приказания, хотя и против воли своей; он стыдился Канидия, отверженного Катоном с бесчестием, и как молодой человек любящий учение, почитал данное ему поручение неблагородным и неприличным себе. Однако он и в этом случае оказал себя усердным и заслужил похвалу Катона. Имение Птоломея было превращено в деньги, и Брут отправился в Рим с большей частью денег.

Когда Помпей и Цезарь, будучи в раздоре, принялись за оружие, и держава римская была возмущена, то казалось, что Брут изберет сторону Цезаря, ибо отец его был прежде умерщвлен по приказанию Помпея*. Несмотря на сие, Брут, имея правилом предпочитать общественные дела частным и признавая причину Помпея к войне справедливее Цезаревой, присоединился к Помпею, хотя прежде, встречаясь с ним, не приветствовал его, почитая великим преступлением говорить с убийцею отца своего. Однако тогда, покорствуя Помпею как правителю отечества, отплыл он в Сицилию в качестве легата при Сестии, которому эта провинция досталась по жребию. Но как в Сицилии нельзя было произвести ничего важного, и уже Цезарь и Помпей сошлись, дабы решить сражением судьбу Рима, то Брут прибыл в Македонию добровольно для принятия участия в военных трудах. Говорят, что Помпей был так доволен и до того удивлен его поступком, что когда Брут приблизился к нему, то он встал и в присутствии всех обнял его как знаменитейшего человека. В походе Брут все время, в которое не находился при Помпее, проводил с книгами в ученых упражнениях. Он занимался этим и перед последним большим сражением. Тогда была средина лета, жара была нестерпимой, войско стояло при местах болотистых. Бруту долго не несли шатер служители его; он утомился от трудов; насилу мог около полудня мазаться маслом, немного поел и, между тем как другие спали или были заняты мыслями и заботами о будущем, Брут писал до вечера, занимаясь сокращением «Истории» Полибия.

Говорят, что Цезарь в это самое время заботился о нем и приказал наперед своим военачальникам, чтобы они не убивали в сражении Брута, но щадили его, чтобы они поймали его, если он сдастся добровольно, а если будет противиться и сражаться, то оставить его и не принуждать. Он поступал таким образом из уважения к матери Брута, Сервилии. Цезарь знал, что в молодости своей Сервилия была страстно влюблена в него и что в то самое время, как любовь их была во всей силе, родился Брут; по этой причине он полагал отчасти, что Брут рожден от него. Говорят, что когда сенат занимался важнейшими делами касательно Катилины, заговор которого едва не погубил республику, то Катон и Цезарь стояли и спорили между собою. В то самое время принесено было Цезарю малое письмо; он читал его с молчанием. Между тем Катон кричал, что Цезарь поступает обидно, принимая письма от неприятелей, многие также шумели. Цезарь подал Катону письмо, и Катон прочитал его; оно было неблагопристойного содержания и писано сестрою его Сервилией. Катон бросил его Цезарю, примолвив: «Держи, пьяница!» Потом опять обратился к прежнему предмету. Так-то страсть Сервилии к Цезарю была в Риме известна!

После проигранного при Фарсале сражения Помпей удалился к морскому берегу; между тем стан был осажден; Брут неприметно пробрался воротами, ведущими к месту болотистому, покрытому водою и заросшему тростником. Ночью убежал он в Лариссу, откуда писал Цезарю, который обрадовался, узнав, что Брут был жив, он вызвал его к себе и не только простил его, но имел его при себе в числе тех, кого он наиболее уважал. Никто не мог сказать, куда убежал Помпей, все были в недоумении; Цезарь, едучи дорогою вместе с одним Брутом, спрашивал его мнения. По некоторым догадкам Брута показалось Цезарю, что он лучше всех судил о бегстве Помпеевом и потому, оставя все другие советы, он направил путь свой к Египту. Помпей, как справедливо догадался Брут, пристал к берегам Египта, где и совершилось над ним определение судьбы.

Брут смягчил Цезаря по отношению к Кассию. Он защищал и галатского царя Дейотара, но важность обвинений превозмогла над ним. Несмотря на то, Бруту удалось просьбами своими сохранить Дейотару большую часть его царства. Говорят, что Цезарь, слыша его речи в первый раз, сказал друзьям своим: «Не знаю, чего хочет этот молодой человек, но чего уж хочет, того хочет сильно, по твердости души своей». Брут нелегко и не всякого просителя слушался из угождения; он исполнял лишь то, о чем рассудил, и свободная воля находила достойным; но обратившись к чему-нибудь, действовал с жаром и стремлением. Он был непреклонен к несправедливым требованиям и не смягчался лестью. Почитая постыдным для человека великого быть побежденным просьбами людей, бесстыдно просящих, – что иные называют стыдливостью и робостью – он обыкновенно говаривал, что те, кто не умеет отказывать ни в чем, по его мнению, нечестно провели свою молодость.

Цезарь, отправляясь в Ливию против Катона и Сципиона, поручил Бруту Предальпийскую Галлию – к счастью этой провинции, ибо все другие области по наглости и алчности тех, которым вверено было управление их, были разоряемы как земли, покоренные войною. В то же время Брут старался о прекращении прежних бедствий Галлии и был утешением жителей ее, благодарность их всю относил он к Цезарю. Когда тот, по возвращении своем, путешествовал по Италии, то города, бывшие под управлением Брута, были для него приятнейшим зрелищем; сам Брут причинил ему удовольствие своим приятным сообществом и старанием об умножении его славы.

Тогда было несколько преторских должностей. Виднейшую из них, которая называется городской*, казалось, следовало получить Бруту или Кассию. Одни говорят, что они по прежним причинам были в тайной между собою ссоре, которая умножилась от этого домогательства, несмотря на то, что были связаны родством, ибо сестра Брута была в замужестве за Кассием. Другие уверяют, что раздор их произведен самим Цезарем, который тайно обнадеживал то одного, то другого в своей к нему милости. Он распалил их до такой степени, что они были в явной между собою вражде. Слава и добродетели Брута были в борьбе с блистательными и смелыми подвигами Кассия против парфян*. Цезарь слышал их речи и, рассуждая о требованиях их со своими друзьями, сказал: «Требования Кассия справедливее, но должно дать Бруту предпочтение». Кассий получил другую претуру, и не столько был благодарен за то, что ему досталось, сколько был гневен за то, которого не получил.

Брут пользовался могуществом Цезаря столько, сколько хотел. От него зависело быть первым другом Цезаря и сильнейшим при нем человеком, но сообщество Кассия его от того отвлекло. Хотя он с ним еще не примирился после первой их ссоры, однако друзья его советовали ему не допускать, чтобы ласки Цезаря прельщали и смягчали его, избегать тираннской благосклонности и милости, которыми он не столько чтил его добродетели, сколько ослаблял твердость и унижал дух.

Между тем Цезарь не был совершенно без добродетели относительно к Бруту – ему доносили на него; и хотя Цезарь боялся возвышенных чувств, важности и друзей его, однако имел доверие к его нраву. Когда сказали ему, что Антоний и Долабелла помышляют о новых беспокойствах, то он сказал, что не эти жирные и хорошо приглаженные его беспокоят, но бледные и сухие, намекая на Брута и Кассия. Некоторые донесли ему некогда на Брута и советовали беречься его. Цезарь, коснувшись рукою груди, сказал: «Ужели вы думаете, что Брут не дождется этого куска мяса…» Этим показывал он, что после него Бруту более, нежели кому-нибудь, было назначено иметь великую силу. В самом деле, Брут, без сомнения, сделался бы первым человеком в Риме, когда бы утерпел несколько времени быть вторым после Цезаря, позволив бы силе его истощиться и увянуть славе, приобретенной победами. Но Кассий, человек стремительный и пылкий, более ненавидящий Цезаря, нежели тираннию, воспламенил и возбуждал Брута. В самом деле, Бруту несносна была власть, а Кассий ненавидел властелина. Он имел многие причины к неудовольствию на него, между прочим и ту, что Цезарь отнял у него львов, которых Кассий закупил заранее, намереваясь занять должность эдила. Они оставлены были в Мегарах и достались Цезарю, когда город был взят Каленом*. Эти звери причинили великую гибель мегарянам. Когда неприятель завладел городом, то жители сломали замки и разбили цепи львам, надеясь, что они воспрепятствуют вступлению неприятеля. Но звери устремились на самих жителей, рвали их на части, когда они бегали безоружными, так что и в самих неприятелях сие зрелище возбудило сострадание.

Такова, по мнению некоторых, была причина злоумышления Кассия на Цезаря. Но это несправедливо. С самого начала Кассий имел природную ненависть, злобу к тираннам, которая обнаружилась еще в детстве. Он ходил в одно училище с сыном Суллы Фавстом. Тот говорил с великой надменностью в кругу других детей, превознося единовластие своего отца. Кассий встал со своего места и бил его кулаками. Опекуны и родственники Фавста хотели подать на него в суд и начать тяжбу, но Помпей их удержал. Он призвал к себе Кассия и Фавста и спрашивал у них, как дело происходило. Говорят, что Кассий сказал тогда: «Ну, Фавст, осмелься только при нем выговорить те слова, за которые я рассердился, и я опять разобью тебе лицо». Таких свойств был Кассий!

Между тем слова приятелей, письма и похвалы граждан призывали и побуждали Брута к делу. На кумире Брутова предка, низложившего власть Тарквиниев, они писали: «О, если бы и ныне был Брут!» или «О, когда бы жил Брут!». В продолжение его претуры трибуна наполнена была ежедневно записками со следующими словами: «Брут, ты спишь!», или: «Нет! Ты не настоящий Брут!». Виною всему этому были Цезаревы льстецы, которые выдумывали для него разные новые почести, возбуждавшие зависть, и на его кумиры наложили ночью диадему, дабы тем приманить народ приветствовать его царем вместо диктатора. Но последовало тому противное – как сказано подробнее в жизнеописании Цезаря.

Когда Кассий начал испытывать мысли друзей своих касательно заговора против Цезаря, то все изъявили свое согласие, если только Брут будет предводителем их, ибо к предприятию этого дела они имели нужду не в руках или смелости, но в знаменитости такого мужа, каков был Брут, который нанес бы первый удар и своим присутствием утвердил справедливость этого дела; в противном случае они при совершении дела не будут иметь бодрости, а, совершив оное, будут более подозреваемы, ибо народ стал бы думать, что Брут не отказался бы от этого дела, когда бы побудительная причина его была похвальна.

Кассий, рассудив о том, первый начал говорить с Брутом после бывшего между ними раздора. Примирившись и оказав друг другу ласки, Кассий спрашивал его: «Намерен ли ты присутствовать в сенате в новолуние месяца марта? Я узнал, что друзья Цезаря будут предлагать о провозглашении его царем». Брут сказал, что не будет в сенате. «Но если позовут нас?» – спросил Кассий. «Мое дело уже, – отвечал Брут, – не молчать далее, но защищать свободу и умереть за нее». Кассий, ободренный этими словами, сказал ему: «Какой римлянин утерпит, чтобы ты умер за свободу прежде его? Ужели ты не знаешь себя, Брут? Или ты думаешь, что твое преторское седалище бывает расписано ткачами и винопродавцами, а не первейшими и лучшими мужами? Они от других преторов требуют раздачи денег, театров и гладиаторов, от тебя же, Брут, требуют как долг отеческий – уничтожения тираннии. Они все готовы для тебя терпеть, если ты окажешь себя таким, каким желают и ожидают тебя». С этими словами Кассий обнял Брута. Примирившись таким образом между собою, они обратились к друзьям своим.

Гай Лигарий был из числа Помпеевых друзей, за что был он обвиняем перед Цезарем, который простил его. Однако Лигарий не столько был благодарен Цезарю за оказанное ему снисхождение, сколько был ему врагом, ненавидя ту власть, от которой находился в опасности погибнуть. Он был близкий друг Бруту. Некогда Брут посетил его в болезни и сказал ему: «О, Лигарий! В такое-то время ты болен!» Лигарий привстал, опершись на свой локоть, взял его за руку и сказал: «Брут! Если ты помышляешь о чем-либо достойном себя – то я здоров!»

Испытывая мысли своих знакомых, на которых могли полагаться, они сообщили им свое намерение и делали их участниками заговора. Они выбирали не одних своих приятелей, но и тех, которые были известны, как люди отважные и презирающие смерть. По этой причине, хотя к Цицерону имели они великое доверие, хотя любили его более всех, однако утаили от него заговор: они боялись, чтобы к природной робости Цицерона не присоединилась старческая осторожность и чтобы он, желая привести мыслями своими в совершенную безопасность всякое обстоятельство, не охладил жара их ревности в исполнении дела, требующего быстроты. Брут пропустил из числа друзей своих и Статилия, эпикурейского философа, и Фавония, подражателя Катона. Во время разговора с ними и философских бесед Брут старался издалека выведать их мысли. Фавоний был того мнения, что междоусобная война хуже беззаконного единоначалия; Статилий сказал: «Здравомыслящему и разумному человеку не прилично беспокоиться и подвергаться опасностям за дурных и безрассудных людей». Лабеон, в присутствии которого происходил сей разговор, противоречил тому и другому. Брут тогда замолчал под предлогом, что трудно было решить их спор, но впоследствии сообщил Лабеону свое намерение, которое принято им охотно. Решено было приобщить к числу заговорщиков другого Брута, прозванного Альбином*, хотя он не был человек предприимчивый и смелый, однако имел великую силу по причине множества гладиаторов, которых содержал для увеселения римлян. Цезарь имел к нему доверие. Когда Кассий и Лабеон говорили о том Альбину, то он ничего им не отвечал, но, встретив наедине Брута и узнав, что он глава этого предприятия, объявил, что будет ревностно ему содействовать. Брутова слава привлекла великое число важнейших мужей к предприятию участия в деле сем. Они не связались клятвою, не дали друг другу слов верности с приношением жертвы, но так умели скрыть в себе самих свое намерение, что хотя заговор был предзнаменуем богами посредством гадания, призраков и жертв, однако никто не верил, чтобы оный существовал.

Брут чувствовал, что первейшие римляне, известные своими высокими чувствами, родом и добродетелями, были в зависимости от него, понимая всю опасность, которая им угрожала, старался вне дома казаться спокойным и твердым, но дома, особенно ночью, он не мог быть таковым. Часто заботы против воли его побуждали от сна, часто, предаваясь глубокой задумчивости и представляя себе трудности, сопряженные с этим предприятием, не мог скрыть от жены своей, которая покоилась вместе с ним, что он преисполнен необыкновенного смятения и вращал в уме своем какую-нибудь мысль, тяжкую и трудную к исполнению.

Порция, как выше сказано, была дочерью Катона; Брут, который был ему племянником, женился на ней по смерти первого мужа ее*. Она была еще молода и имела от него малолетнего сына, по имени Бибул. Поныне существует книга, им написанная, под названием «Воспоминания о Бруте». Порция, женщина мудрая, любящая мужа своего и исполненная высоких чувств и ума, не прежде решилась спросить у мужа своего о тайных его помышлениях, как по испытании самой себя следующим образом. Она взяла ножик, которым стригут ногти брадобреи, велел выйти из своей комнаты всем прислужницам своим и сделала сама в своем бедре глубокую рану. Кровь полилась рекой, вскоре почувствовала она страшные боли и сильный от раны происходящий жар. Брут был в беспокойстве и в великой горести. Порция среди самой сильной боли сказала ему следующее: «Брут, я дочь Катона, я перешла в твой дом не для того, чтобы, подобно наложницам участвовать в твоем ложе и столе, но дабы разделить с тобою радости и печали. Твое поведение по отношению ко мне совершенно беспорочно, но какое доказательство любви и благодарности могу дать тебе, если я не разделяю с тобой тайных твоих страданий и забот, имеющих нужду в доверии? Я знаю, что женщина, по природе своей, не имеет твердости к сохранению тайны, но, Брут, хорошее воспитание и обращение с добродетельными людьми имеют на свойства человека некоторое влияние. Я дочь Катона и сверх того жена Брута. Я испытала себя в том, в чем сама на себя не полагалась; а ныне узнала, что и самая сильная боль не может победить меня». Сказав это, она показала ему рану и рассказала опыт, проделанный над самой собою. Брут был поражен изумлением, он поднял руки к небу и молился богам, да позволят они ему совершить счастливо сей подвиг и тем явиться достойным мужем Порции! После того он приложил старание к исцелению ее.

Когда назначено было собраться сенату, в заседании которого полагали, что и Цезарь хотел присутствовать, то заговорщики решились совершить свое намерение. Они думали, что только в этом случае могли быть вместе, не возбуждая подозрения, и что все знаменитейшие и первейшие мужи будут находиться вместе с ними и по совершении великого дела немедленно объявят себя защитниками свободы. Казалось им при том, что самое место было предлагаемо им богами и благоприятствовало им. То была зала в одной из бывших вокруг театра галерей, в ней стоял кумир Помпея, воздвигнутый ему городом, после того он украсил сие место галереями и театром. Сюда созван был сенат в середине марта месяца – в день, который называется мартовскими идами. Казалось, некоторое божество ведет Цезаря для наказания перед Помпеем.

С наступлением дня Брут вышел из дома, подпоясавшись кинжалом, о котором знала лишь одна супруга его, другие заговорщики собрались в доме Кассия и повели на площадь сына его, который тогда надел так называемую тогу совершеннолетнего человека. С площади они пошли в галерею Помпея, где и оставались в ожидании скорого прибытия Цезаря в сенат. Здесь, по справедливости, мог бы удивиться хладнокровию сих мужей и спокойствию их среди опасности тот, кто знал их намерение. Многие из них, будучи преторами и долженствуя заниматься общественными делами, не только слушали с кротостью просителей и тяжущихся, как бы их мысли были совершенно свободны, но каждый из них судил и решал дела в полном уме и с надлежащим вниманием. Когда кто-то из осужденных не хотел покориться решению Брута и кричал, что он на то не согласен, и хотел перенести дело к Цезарю, то Брут, взглянув на предстоявших, сказал: «Мне Цезарь не запрещает поступать по законам и никогда не запретит».

Впрочем, случай навел им тогда многие беспокойства. Первое и главное было то, что Цезарь медлил прийти в сенат, хотя прошло уже несколько часов: жертвоприношения были не благознаменательны, и потому супруга его удерживала его дома, а прорицатели запрещали выходить. Во-вторых, некто из знакомых Каски подошел к нему, взял его за руку и промолвил: «Ты от меня скрывал тайну, Каска, но Брут все мне объявил». Каска был приведен в изумление, но приятель его засмеялся и продолжал: «Да откуда же ты, счастливец, так скоро разбогател, что хочешь домогаться эдильства?» Вот как близок был Каска, обманутый двусмыслием, обнаружить тайну! Попилий Ленат, муж сенаторского достоинства, приветствовал Брута и Кассия с изъявлением отличного усердия, шепнул им на ухо: «Желаю вам совершить то, что у вас на уме, и советую не медлить; дело уже не есть тайна».

Сказав это, он отстал от них, внушив им сильное подозрение, что предприятие их было обнаружено.

В то же время кто-то прибежал к Бруту из дома и возвестил ему, что жена его умирает. Порция, будучи погружена в горесть и не в силах перенести великость беспокойства, едва могла удержать себя дома; при малейшем шуме или крике, подобно женщинам, объятым вакхическим исступлением, она вспрыгивала, спрашивала каждого, кто приходил с площади, что делает Брут, посылала людей одного за другим, наконец, силы телесные не могли выдержать долго продолжавшегося душевного беспокойства – она ослабела и истощилась. Порция была вне себя от неизвестности. Она не успела войти в горницу, но опустилась и впала в некоторое исступление и обморок – цвет лица ее изменился, голос совершенно исчез. Рабыни ее при виде сем издали громкие вопли, соседи собрались к дверям дома ее, вскоре распространился слух, что она умерла, однако вскоре искра жизни возожглась в ней: она пришла в себя, и женщины имели о ней попечение. Брут, получив это известие, был встревожен, однако горесть не заставила его отстать от общего дела, чтобы в страсти обратиться к домашнему беспокойству.

Уже дано было знать заговорщикам, что приближается Цезарь, несомый на носилках. Он имел намерение по причине неблагознаменательных жертвоприношений ничего важного не утверждать в сенате, но отложить дела до другого времени под предлогом болезни. Как скоро он встал с носилок, то Попилий Ленат, который прежде пожелал Бруту и Кассию доброго успеха в своем предприятии, бросился к нему и говорил с ним долго; Цезарь стоял и слушал его с вниманием. Заговорщики – назовем их этим именем – не могли слышать его слов, но догадывались по подозрению, которое имели на него, что целью этого разговора был донос на их умысел. Бодрость их упала; они взглянули друг на друга, подавая друг другу знак лицом – не дожидаться того, чтобы поймали их, но немедленно умереть от собственной руки своей! Уже Кассий и некоторые другие наложили руки на рукояти и извлекли кинжалы, бывшие под тогами; но Брут заключил по виду Лената, что он просил Цезаря настоятельно, а не доносил на кого-либо; он ничего не сказал своим товарищам, ибо среди них находилось много посторонних людей, но веселым лицом успокоил их. Через минуту Ленат поцеловал руку Цезаря и удалился; он тем явно доказал, что говорил с Цезарем о себе и о собственных делах своих.

Между тем сенат собрался в зале; некоторые из заговорщиков окружили стул Цезаря, как будто бы хотели с ним говорить; Кассий, говорят, обращаясь лицом к кумиру Помпея, призывал его, как бы он его понимал. Требоний повел Антония к дверям и на долгое время задержал его разговором вне залы.

При вступлении Цезаря сенаторы встали; когда он сел, заговорщики немедленно окружили его и пустили вперед Туллия Кимвра, который просил за изгнанного брата своего. Они все умоляли Цезаря вместе с Кимвром, брали его за руки, целовали его в голову и грудь. Цезарь сперва отвергал их моления, но как они не отставали, то он вскочил, и в то же время Туллий обеими руками сорвал с плеч его тогу; Каска, стоявший позади его, первый обнажил меч и поразил его в плечо неглубоко. Цезарь схватил за рукоять меч его и вскричал на латинском языке: «Изверг Каска, что ты делаешь?» Каска на греческом языке звал брата своего и просил у него помощи. Цезарь, уже поражаем многими, озирался кругом и хотел вырваться сквозь них, как увидел Брута, извлекающего меч против него; тогда он выпустил руку Каски, которую держал, покрыл голову тогою и предал свое тело ударам их. Заговорщики в тесноте, нанося многие удары мечами на одно тело, поражали друг друга, так что и Брут получил рану в руку, содействуя другим в совершенстве убийства; все они были обрызганы кровью.

Таким образом был убит Цезарь. Брут, став в средине, хотел говорить и старался ободрить сенат; но сенаторы от страха предались беспорядочному бегству; у дверей происходил шум и началась давка, хотя никто не гнался за ними, не принуждал их выйти, ибо было принято твердое намерение не убивать никого более, но призывать всех к свободе. Однако все заговорщики изъявили желание при совещании своем предприятия умертвить еще и Антония, человека наглого, преданного единовластию и приобретшему в войске силу коротким обхождением с воинами; он был от природы смел и предприимчив и при том имел тогда консульскую власть, будучи товарищем Цезаря в сем достоинстве. Но Брут противился этому намерению, во-первых, опираясь на справедливость, во-вторых, имея надежду, что Антоний переменится, ибо полагал, что он как человек, одаренный великими способностями, любивший честь и славу, как скоро не станет Цезаря, будет содействовать отечеству в приобретении свободы, увлеченный примерами других к тому, что было похвально. Таким образом Брут спас Антония, который в тогдашнем ужасе надел простое платье и бежал.

Брут и его приятели направили свое шествие на Капитолий; имея руки окровавленные и показывая обнаженные мечи, они призывали граждан к освобождению. Шум и крик раздавался по городу; бегающий взад и вперед народ умножал смятение. Но как никто не был убиваем и ничьих вещей не грабили, то сенаторы и многие из плебеев, ободрившись, взошли на Капитолий, где находились заговорщики. Собрался народ, и Брут говорил речь, приличную совершившемуся делу, стараясь успокоить народ. Граждане одобряли его и кричали ему, чтобы он сошел вниз. Заговорщики, ободрившись, сошли на форум; они следовали один за другим, но многие из знаменитейших граждан окружили Брута, провожали его торжественно с Капитолия и привели на трибуну. Народ, хотя и состоял из смешанной толпы граждан и имел намерение шуметь, однако видом этим приведен был в страх; все ожидали будущего чинно и безмолвно. Брут предстал; все утихли и дали ему говорить. Что не всем нравилось случившееся, это обнаружилось тем, что когда Цинна начал говорить и обвинять Цезаря, то они пришли оттого в сильный гнев и ругали Цинну. Это заставило заговорщиков опять уйти на Капитолий. Брут, боясь осады, отослал назад отличнейших мужей, которые сопровождали его; он не хотел, чтобы они подвергались тем же опасностям, когда не участвовали в вине его.

На другой день сенат собрался в храме Земли. Антоний, Планк и Цицерон говорили о всепрощении и единодушии. Определено было не только, чтобы заговорщикам была предоставлена свобода, но чтобы консулы предложили мнение, какие почести им оказать. Постановив это, сенаторы разошлись. Антоний послал на Капитолий сына своего в залог, Брут с другими заговорщиками вышел оттуда. Тогда все, смешавшись с ними, приветствовали их и брали за руки. Антоний принял к себе в дом и угостил Кассия; Лепид угощал Брута; остальные угощаемы были другими, смотря по тому, как связаны с кем-либо узами дружбы и знакомства. На другой день поутру сенат опять собрался; сперва определены были Антонию почести за то, что укротил начало междоусобных браней; потом изъявлена была благодарность Бруту и его товарищам; наконец последовало разделение провинций: Бруту назначен был Крит, Кассию – Ливия, Требонию – Азия, Кимвру – Вифиния, другому Бруту – Галлия, при Эридане лежащая.

За этим рассуждаемо было о завещании и о погребении Цезаря. Антоний требовал, чтобы завещание было прочтено, а тело его было вынесено не тайно и с честью, дабы не раздражать народ. Кассий сильно тому противоречил; но Брут уступил желанию Антония и согласился с ним; это – вторая ошибка Брута. Он был порицаем за то, что пощадил Антония и воздвигнул против заговорщиков страшного и непреодолимого противоборника; позволение же, данное Антонию, похоронить Цезаря так, как он хотел, была также весьма важная ошибка. В завещании Цезаря отказываемо было каждому римлянину по семидесяти пяти драхм; народу оставлены были и сады, лежащие за рекою, где ныне храм Фортуны. Это обстоятельство возбудило в гражданах удивительную благосклонность и любовь к умершему. Когда же тело Цезаря было принесено на форум, и Антоний, по обыкновению говоря над умершим похвальную речь и заметя, что толпы народа были ею тронуты, начал возбуждать в них жалость, взяв окровавленное платье Цезаря, раскрыл его и показывал на нем проколотые места и множество ран. Уже не было более никакого порядка и устройства: одни кричали, что должно умертвить убийц, другие, как было некогда при демагоге Клодии, срывая стулья и столы с лавок, сносили их в одно место и составили огромный костер, на который положили мертвое тело и сожгли его среди многих храмов, среди священных и неприкасаемых мест. Как скоро пламя поднялось, то многие граждане с разных сторон бросились, схватили горящие головни и бегали к домам убийц Цезаря с намерением их сжечь. Но заговорщики, укрепившись в них заранее, отразили опасность.

Некий гражданин по имени Цинна, занимавшийся стихотворством, не только не участвовавший в убийстве Цезаря, но бывший ему другом, увидел во сне, что Цезарь звал его к ужину, но что он от того отказывался; Цезарь просил его, принуждал и наконец взял за руку, привел в место, преобширное и мрачное; он следовал за ним против воли, исполненный изумления. В ту ночь, когда увидел он сон сей, сделался ему жар, однако поутру, когда тело было вынесено, стыдясь не присутствовать при погребении Цезаря, вышел на форум в то время, когда народ предавался уже своей ярости. Как скоро он вышел, то народ принял его за того самого Цинну, который незадолго перед тем ругал Цезаря в Собрании – он был народом растерзан.

Этот несчастный случай, наряду с переменой в поведении Антония, привел заговорщиков в такой страх, что они оставили город и жили сперва в Антии, надеясь возвратится опять в Рим, как скоро все успокоится и охладится ярость народа. Они ожидали, что это легко случится в народе, которого стремления быстры и непостоянны. Они полагались на приверженность к ним сената, который оставил без наказания тех, кто растерзал Цинну, но отыскивал и задерживал тех, кто напал на дома их. Сам народ, уже досадуя, что Антоний присвоил себе верховную власть, желал Брута и ожидал, что он приедет в Рим, дабы присутствовать в зрелищах, которые должен был дать по долгу претора. Но Брут, зная, что многие из воинов, бывших с Цезарем в походах и получившие от него земли и города, злоумышляли против него и мало-помалу стекались в город, не осмелился приехать в Рим. Народ и в отсутствии его был зрителем игр, которые происходили с отличным великолепием и великими издержками*. Брут купил многих зверей и велел всех употребить в играх, запретив продавать кого-нибудь из них или оставлять. Он сам приехал в Неаполь, где нашел множество Дионисиевых художников. Друзьям своим писал о некоем Канутии, который отличался на театрах, и просил их, чтобы они его уговорили ехать в Рим, ибо не надлежало употреблять принуждение против кого-либо из греков. Он писал также и Цицерону и просил его непременно присутствовать при играх.

В таком положении находились дела, как последовала новая перемена. Молодой Цезарь приехал в Рим. Он был сыном племянницы Цезаря, который в завещании своем оставил его наследником после себя и усыновил его. Во время умерщвления Цезаря он находился в Аполлонии, занимаясь учением, и ожидал своего дядю, который намеревался вскоре идти в поход на парфян. Как скоро узнал он о случившемся, то сразу приехал в Рим. Он принял имя Цезаря для приобретения себе благосклонности народа, раздавал гражданам отказанные им по завещанию деньги, одержал верх над Антонием и с помощью денег собрал и составил партию из тех, кто служил в походах под предводительством Цезаря. Цицерон из ненависти к Антонию содействовал молодому Цезарю, но Брут, сильно его укоряя, писал Цицерону, что не властелин ужасен, но властелин, его ненавидящий; что он старается ввести только умеренное рабство, ибо говорит и пишет, что Цезарь добр и кроток. «Однако предки наши, – продолжал Брут, – не терпели и кротких владык. Что касается до меня, в настоящее время я не могу решиться ни воевать, ни заключать мира: я решился только – не рабствовать; я удивляюсь Цицерону, который страшится междоусобной и опасной войны, а между тем не боится постыдного и бесславного мира; и в награду за низвержение Антониева тираннства он тщится сделать молодого Цезаря тиранном отечества».

Вот что писал Брут в первых письмах своих! Уже одни приставали к Антонию, другие к молодому Цезарю; войска продавали себя как бы с публичного торгу, переходя к тому, который больше давал. Брут, потеряв надежду восстановить свободу, решился оставить Италию. Он пошел сухим путем через Луканию к приморскому городу Элее*. Отсюда Порции надлежало возвратиться в Рим; она старалась скрыть глубокую горесть свою, но несмотря на твердость ее души, одна картина обнаружила ее чувства. На ней изображено было происшествие из греческой истории – прощание Гектора с Андромахой. Андромаха брала дитя от своего супруга и взирала на него с чувством. Порция, смотря на картину, была тронута до слез изображением собственного бедствия; она несколько раз в день приходила к картине и проливала слезы. Ацилий, один из Брутовых друзей, читал при этом стихи, которые Андромаха говорит Гектору*:

Ты, Гектор, мне отец, ты матерь мне почтенна,

Ты вместо брата мне, ты нежный мне супруг.

Брут улыбнулся и сказал: «Но мне неприлично сказать Порции, что Гектор говорит Андромахе:

Займись веретеном и пряслицей своей, работу наделяй рабыням…

Хотя она по природной телесной слабости не может принять участия в великих предприятиях, но духом своим она, подобно нам, будет сражаться за отечество». Вот что повествует Бибул, сын Порции.

Брут отправился из Элии в Афины. Народ принял его благосклонно с похвалами и почестями*. Он жил в доме одного приятеля своего и был слушателем философии академика Феомнеста и перипатетика Кратиппа; он проводил с ним время в ученых беседах. Казалось, он вел жизнь праздную, ничем не занимаясь, однако он делал приготовления к войне, не подавая к тому вида. Он послал в Македонию Герострата для привлечения к своей стороне находившихся там войск и старался привязать к себе молодых римлян, которые в Афинах учились. В числе их был и сын Цицерона, которого Брут превозносит похвалами и говорит о нем: «Сплю ли я или бодрствую, всегда удивляюсь юноше столь благородному и ненавидящему тираннов». Приступив к делу уже явно, узнал он, что римские корабли, нагруженные деньгами, ехали из Азии в Рим, на них находился претор, человек ему знакомый и добрый. Брут отправился к нему навстречу в Карист. Он имел с ним свидание, уговорил его сдать ему корабли и потом сделал великолепный пир, ибо это случилось в день его рождения. Когда начали пить и делать возлияния за победу Брута и свободу римлян, то Брут, желая еще более одушевить гостей, велел подать себе чашу еще больше и, взяв ее, без всякой причины произнес сей стих:

Вы губите меня, злой рок и сын Латоны*.

Рассказывают при том, что когда он вышел из своего шатра, дабы вступить в сражение при Филиппах, то дал войску пароль «Аполлон». По этой причине полагают произнесенный им стих предзнаменованием его погибели.

Антистий дал ему пятьсот тысяч драхм из тех денег, которые вез в Италию. Воины, скитавшиеся еще по Фессалии, остатки войска Помпея, стекались к нему охотно. Брут отнял у Цинны пятьсот конных, которых он вел к Долабелле в Азию. Прибыв в Деметриаду* в то время, когда вывозили из этого города в пользу Антония многие оружия, которые были сделаны по приказанию первого Цезаря для употребления в войне парфянской, Брут завладел ими.

Претор Гортензий уступил ему Македонию; окрестные цари и владетели присоединились к нему. В то же время получил он известие, что Гай, брат Антония, переправился из Италии и шел прямо к войскам, которые собраны были Ватинием в Эпидамне и Аполлонии. Брут, желая его предупредить, поднял вдруг своих воинов и пошел местами неудобопроходимыми, между тем как валил на них снег. Он опередил далеко тех, кто вез продовольствие, и был уже в недальнем от Эпидамна расстоянии, как от усталости и голода впал в булимию, или волчий голод. Эта болезнь бывает с утомленными людьми и животными, особенно тогда, когда снег идет – от того ли, что от охлаждения и сжимания тела весь жар, будучи задержан внутри, переваривает вдруг пищу; или оттого, что тающий снег поднимает испарение, тонкое и пронзительное, которое проницает тело и гонит из него теплоту, которая рассеивается вне тела. Пот, выступающий при этой болезни, производится теплотою, которая погашается на поверхности тела, встречаясь со стужею. Но касательно этого предмета мы рассуждали пространнее в другом месте.

Брут впал в обморок; ни у кого не было в войске ничего съестного; спутники его были вынуждены прибегнуть к самим неприятелям. Они подошли к воротам города и просили хлеба у стражей, которые, узнав о случившемся с Брутом, принесли ему еду и питье. За эту услугу Брут, завладев городом, не только с воинами, но и со всеми жителями поступил милостиво. Между тем Гай Антоний, приступив к Аполлонии, звал к себе находившихся вблизи воинов. Но так как они ушли к Бруту, и Гай видел, что и жители Аполлонии были к Бруту привержены, то оставил сей город и шел к Буфроту. Во-первых, на дороге потерял он три когорты, которые были изрублены Брутом. Потом, когда он предпринял силою пройти места близ Биллиды, занятые прежде неприятелем, то он дал сражение Цицерону и был им разбит. Брут употреблял этого Цицерона как полководца и много произвел посредством его. Застав Гая, отделенного от войска своего болотистыми местами, он не позволил учинить нападение на него, но обошел его конницею, велел щадить воинов, надеясь, что они вскоре будут принадлежать им. Надежда его исполнилась. Неприятельское войско предало ему себя и полководца своего, так что военные силы Брута были уже многочисленны. Он долгое время оказывал Гаю уважение и не лишил его знаков военачальства – хотя, говорят, из Рима многие, между прочим и Цицерон, писали ему и советовали умертвить Гая. Когда же Гай начал иметь тайные переговоры с военачальниками и произвел беспокойство, то Брут посадил его на корабль и велел стеречь. Обольщенные Гаем воины, удаляясь в Аполлонию, призывали туда Брута; но он отвечал им, что у римлян этого нет в обычае и что они должны прийти к полководцу сами и испросить себе прощение в своих проступках. Они это исполнили и получили от него прощение.

Он уже намеревался ехать в Азию, как получил известие о случившейся в Риме перемене. Сенат усилил молодого Цезаря для изгнания Антония. Как же скоро Цезарь изгнал его из Италии, то был уже сам страшен сенату, просил себе консульства вопреки закона и содержал многочисленное войско, в котором республика не имела никакой нужды. Видя, что это неприятно было сенату и что он обращал взоры свои на Брута, назначив и утвердив за ним провинции*, Цезарь был приведен в страх. Он послал к Антонию и предложил ему свою дружбу, окружил войсками город и получил консульство. Он еще не был в юношеских летах; ему было не более двадцати лет, как сам говорит в записках своих. Немедленно он подал в суд жалобу на Брута и его товарищей в убийстве без суда мужа, украшенного первейшими достоинствами. Он назначил доносчиками на Брута Луция Корнифиция, а на Кассия – Марка Агриппу. Брут и Кассий были осуждены за неявку в суд, ибо судьи были принуждены подавать против них свои голоса. Говорят, что когда глашатай с трибуны призывал Брута по обыкновению к суду, то народ вздохнул явно; лучшие граждане, поникнув головами, стояли в безмолвии; Публий Силиций не скрыл своих слез – за эту вину вскоре после того был он причислен к проскриптам и лишен жизни. После того Цезарь, Антоний и Лепид, примирившись, разделили между собою провинции. Они назначили к проскрипции и умертвили двести человек – в числе их был и Цицерон.

Когда об этом возвещено было Бруту в Македонии, то был он принужден писать Гортензию об умерщвлении Гая Антония, мстя тем за Брута Альбина* и Цицерона, из которых один был его другом, другой родственником. Впоследствии Антоний, поймав в Филиппах Гортензия, умертвил его над гробом брата своего. Впрочем, уверяют, что Брут более стыдился вины, за которую умерщвлен Цицерон, нежели соболезновал о его участи. Он жаловался на бывших в Риме приятелей своих, представляя им, что если рабствуют, то в том виновны более они сами, нежели властелин их; что они терпят видеть своими глазами то, что и слышать долженствовало быть для них несносным.

Он переправился в Азию с войском, уже сильным, и собирал морскую силу в Вифинии и Кизике. Он посещал города, водворял в них устройство, занимался делами тамошних владельцев. Он призывал Кассия в Сирию из Египта, напоминая ему, что они скитаются для собирания войск, которыми бы могли низложить тираннов и освободить отечество, а не приобретения себе власти: и так надлежало бы им помнить цель свою и всегда на нее смотреть, не удаляться от Италии, но туда спешить и помогать гражданам. Кассий послушался и шел к нему; Брут выступил ему навстречу. Они сошлись в Смирне, в первый раз после того, как расстались в Пирее и отправились один в Сирию*, другой в Македонию. Они были весьма довольны и одушевлены бодростью, полагаясь на бывшие у каждого из них силы. Они вышли из Италии в виде самых презренных изгнанников, без денег, без оружия, без единого военного корабля, без одного воина, не имея на своей стороне ни одного города, а по прошествии весьма малого времени они сошлись с кораблями, с пехотой, с конницей, с деньгами, имея силы, достойные того, чтобы вести войну за верховную власть в Риме.

Кассий хотел оказывать Бруту и получать от него равные почести, но Брут большей частью предупреждал его и сам приходил к Кассию, который был старше его летами и по своему сложению не мог переносить труды наравне с Брутом. Касательно их было такое мнение, что Кассий был искусен в военном деле, но жесток в гневе своем и более управлял страхом, а в кругу знакомых своих предавался веселью и шуткам. О Бруте же говорят, что он за свою добродетель был любим войском, обожаем друзьями, уважаем отличнейшими людьми, что не был ненавидим и неприятелями. Он был несравненной кротости; имел душу возвышенную, не был обладаем ни гневом, ни наслаждениями, ни любостяжанием; был тверд и непреклонен в том, что почитал похвальным и справедливым; уверенность на справедливость намерений его более всего способствовала к умножению славы его и благосклонности к нему. Римляне не были твердо уверены, что и Помпей Великий, низвергнув Цезаря, возвратил законам силу их; напротив того, они полагали, что он предоставит себе верховную власть и будет утешать народ именем консульства и диктаторства или какой-либо другой кратчайшей властью. О Кассии же, который был человек пылкий и стремительный и во многих случаях преступал пределы справедливости для своих выгод, римляне полагали, что он воевал, странствовал и подвергался опасностям не столько для возвращения гражданам вольности, сколько для приобретения владычества. Еще прежде их люди вроде Цинны, Мария и Карбона, поставя отечество добычей и наградой за победу, почти явно воевали для получения верховной власти. Но Брута и самые его неприятели не упрекали в сем намерении. Антоний, как многие слышали, говорил, что, по его мнению, один Брут напал на Цезаря, привлеченный видимым блеском этого поступка и мыслию, что оный похвален, а другие посягнули на жизнь этого мужа из ненависти и зависти к нему. Из всего того, что Брут пишет, видно, что он более полагался на свою добродетель, нежели на силу. Аттику писал он почти перед приближением опасности, что положение его есть самое счастливое, ибо одержавши победу – освободит народ римский, а умирая – избавится от рабства, что хотя впрочем все их дела были в твердом и безопасном положении, не известно лишь то, будут ли жить или умирать со свободою. Об Антонии Брут говорил, что он получил достойное наказание за свое безрассудство, ибо он дал себя в придачу Октавию, когда мог быть сопричастен к Брутам, Кассиям и Катонам; и если он теперь не будет побеждать вместе с Октавием, то вскоре должен будет с ним же сразиться. Он весьма хорошо предсказывал будущее.

Брут издержал свои деньги на снаряжение многочисленного флота, который мог обладать всем внутренним морем; находясь в Смирне, просил у Кассия часть денег, которых он собрал великое множество. Друзья Кассия не допускали его давать денег Бруту; они говорили ему: «Несправедливо, чтобы Брут брал у тебя и расточал на приобретение благосклонности войска те деньги, которые ты хранишь бережливо и собираешь, возбуждая против себя зависть». Несмотря на то, Кассий дал ему третью часть денег своих.

Они опять разлучились для исполнения своих предначертаний. Кассий взял Родос и поступил с жителями жестоко, хотя отвечал тем, которые при вступлении называли его царем и государем: «Я не царь и не государь, но убийца и наказатель того, кто был царем и государем». Брут требовал от ликийцев денег и войска. Но как демагог Навкрат убедил города отстать от него и занять несколько холмов, дабы препятствовать ему идти далее, то Брут послал на них конницу в то время, когда они обедали, и истребил шестьсот человек; потом занимал крепости и малые города и отпускал всех без выкупа, желая привязать к себе народ благосклонностью. Но ликийцы оказывали большое упрямство: они изъявляли досаду за вред, от него претерпеваемый, и презирали его кротость и снисхождение. Наконец он загнал в Ксанф храбрейших из них и осаждал город.

Осажденные пытались бежать, ныряя в реку, которая протекала подле города, но попали в сети, брошенные во всю длину на дно. На краях их были привешены колокольчики, которые давали знать о том, который попадался в сети. В одну ночь ксанфийцы сделали вылазку на римские машины и бросили в них огонь. Римляне принудили их запереться в своих стенах. Между тем сильный ветер гнал к стенам пламя, которое распространилось на ближайшие дома. Брут, боясь, чтобы город не был разрушен, велел помогать ему и гасить огонь.

Но ликийцы вдруг были объяты необыкновенным и непостижимым отчаянием, которое можно уподобить страстной любви – к смерти. Все вместе, свободные и невольники, большие и малые, с женами и детьми бросились на неприятелей, которые хотели помочь им к погашению огня, и гнали их со стен; они сами приносили тростник, дрова и другие удоборазгорающие вещи, желая обратить на город огонь, подавая ему пищу и всеми способами стараясь, чтобы он распространился и усилился. Когда же пламя разлилось всюду, объяло со всех сторон город и вспыхнуло с великой силою, то Брут, с душою, терзаемой от печали, разъезжая верхом вне города, старался им помогать; он простирал к жителям руки, просил их щадить и спасать город; но никто не оказывал к нему внимания; не только мужчины, женщины губили себя всеми средствами, но малые дети, одни с криком и восклицанием прыгивали в огонь, другие бросались с городских стен; иные подставляли шеи под меч отцов своих, обнажали себя и просили, чтобы поразили их. По разрушении города нашли женщину, которая повесилась на веревке, на шее ее висел мертвый младенец, между тем как она зажженной свечою хотела поджечь дом. Зрелище это было ужасно; Брут не мог видеть его, но, услышав о том, не мог от слез удержаться. Он обнародовал, что даст награду воину, который будет в состоянии спасти хоть одного ликийца. Говорят, что всех граждан, которые не противились спасению, было не более полутораста. Таким образом, ксанфийцы после нескольких веков, как бы совершая определенный судьбою круг погибели своей, пробудили воспоминания своею смелостью об участи своих предков, которые равным образом во время войны с персами сожгли город свой и погубили сами себя*.

Брут, видя, что Патары* упорствовали против него, не решился приступить к городу, боясь со стороны их такого же отчаяния. Он имел у себя в плену несколько женщин и отпустил их без выкупа. То были жены и дочери знаменитейших граждан; представляя Брута человеком добродетельнейшим и справедливейшим, они убедили своих отцов и мужей уступить ему и сдать город. За этим и все другие предавались ему и находили в нем, вопреки ожиданиям, доброго и снисходительного человека. В то самое время, как Кассий принудил всех родосцев приносить к нему золото и серебро*, сколько было у каждого – из чего составилось количество восьми тысяч талантов, – а на город сверх того наложил пени в пятьсот талантов – Брут, взыскав с ликийцев полтораста талантов и не сделав им более никакого вреда, отправился в Ионию.

Он произвел многие достопамятные дела, воздавал почести и наказания тем, которые их заслуживали. Я опишу здесь то, что принесло более удовольствия ему и знаменитейшим римлянам. Когда Помпей Великий, лишенный Цезарем верховной власти, убежал и пристал к египетскому городу Пелусию, то опекуны малолетнего царя составили совет вместе с друзьями своими. Мнения их не были между собою согласны. Одни хотели Помпея принять, другие выгнать из Египта. Некий хиосец, по имени Феодот, обучавший царя риторике за деньги, но удостоенный тогда заседать в совете, за неимением лучших людей, утверждал, что как те, кто хотел принять к себе Помпея, так и те, кто хотел его отпустить, равно погрешали, что в настоящем положении дел полезно только одно – принять и умертвить Помпея. Оканчивая речь свою, он примолвил: «Мертвый не кусается». Совет присоединился к его мнению – и Помпей Великий лежал мертвый на берегу моря – пример невероятных и неожиданных превратностей счастья – произведение ораторского искусства и красноречия Феодота, как сам софист сей говорил с хвастливостью. По прошествии некоторого времени прибыл в Египет Цезарь. Советники царские погибли, получая достойное своей жестокости наказание. Но Феодот, заимствовав у счастья несколько времени для проведения бесславной, бедной и скитающейся жизни, не укрылся от Брута, который разъезжал по Азии; он был к нему приведен и наказан – и, таким образом, сделался он известнее смертью своей, нежели жизнью.

Между тем Брут призвал Кассия в город Сарды. Кассий шел к нему с друзьями своими. Все войско вооруженное провозгласило обоих императорами. Как бывает в делах великих среди людей, у которых много друзей и подчиненных полководцев, они имели причины друг друга винить и жаловаться прежде, нежели заняться чем-либо другим: прямо с дороги они вошли в комнату, заперлись одни и без всяких свидетелей сперва изъявили жалобы свои друг на друга, потом начали друг друга упрекать и обвинять; наконец в сильной страсти они говорили друг другу смело и откровенно и даже плакали. Друзья их удивлялись жару и гневу, с которым они говорили, боялись, чтобы от этого не были дурные последствия, но вступить к ним было им запрещено. Однако Марк Фавоний, подражатель и почитатель Катона, который предавался философии не со здравым рассудком, но с некоторым исступлением и неистовством, хотел к ним войти, несмотря на то, что служители удерживали его. Трудно было остановить Фавония, когда он к чему-либо устремлялся. Он был во всем неукротим и горяч. Он ни во что не ставил сенаторского своего достоинства, но киническою смелостью часто успокаивал гнев тех, кто принимал в шутку безвременные его представления. Он вломился в двери, пробравшись насильно сквозь тех, кто его удерживали, и вошел к Бруту и Кассию, важным голосом произнося стихи, которыми Гомер заставляет говорить Нестора:

Внемлите мне! Ибо меня моложе оба*.

Кассий засмеялся при этих словах, но Брут прогнал Фавония, называя его настоящим псом и лжепсом*. Однако этим прекратилась их ссора, и они немедленно помирились. Кассий приготовил ужин, а Брут пригласил своих приятелей. Все уже сидели, как пришел и Фавоний после бани. Брут свидетельствовал, что он пришел незваный и велел ему садиться на верхнее ложе. Фавоний прошел насильственно и сел на среднее*. Пиршество проведено в приятных шутках и философских разговорах.

На другой день по доносу сардийцев в похищении денег Брут осудил и предал бесчестию Луция Оцеллу, римлянина, бывшего претором, к которому он имел доверие. Это происшествие немало огорчило Кассия. Он сам за несколько дней сделал выговор наедине двум в том же изобличенным друзьям своим, потом простил их и продолжал употреблять по-прежнему. По этой причине он жаловался на Брута как на человека, слишком строгого, наблюдающего законы и любящего справедливость в такое время, в котором нужны были благоразумие и снисходительность. Брут советовал ему вспомнить иды марта, в которых они убили Цезаря, хотя не сам он разорял народ, но собою подкреплял тех, кто это производил; он говорил, что если какой-либо предлог может оправдать пренебрежение к справедливости, то лучше было бы терпеть друзей Цезаря, нежели сносить бесчинства, оказываемые своими. «Терпя друзей Цезаря, мы были бы порицаемы в малодушии; терпя своих, мы будем обвиняемы в несправедливости в то самое время, как должны переносить труды и опасности». Таковы были правила Брутовы.

Когда они решились уже переправиться из Азии в Европу, то, говорят, Брут видел великое знамение. Он был от природы бдителен, сон его продолжался самое короткое время, как по причине воздержания его, так и множества занятий. Днем он никогда не спал, ночью отдыхал только тогда, когда не имел никакого дела и не с кем было ему говорить, ибо все предавались сну. Уже война возгорелась, он был обременен важнейшими делами и заботился о будущем. С вечера после кушанья несколько дремал, потом в остальную часть ночи занимался нужнейшими делами. По приведении их в порядок он посвящал время чтению до третьей части ночи, когда обыкновенно начинали приходить к нему сотники и тысячники. Он намеревался уже перевести войско свое из Азии; шатер его был освещен слабым светом среди глубокой ночи; в стане его господствовала тишина. Брут был погружен в задумчивость и рассуждал сам с собою; ему казалось, что кто-то вошел – взглянул на дверь – и увидел страшный и необыкновенный призрак: тело чудовищное и ужасное, которое в молчании стояло перед ним. Брут осмелился спросить его: «Кто ты, из богов ли или людей, и зачем ты пришел ко мне?» Призрак отвечал ему: «Я злой твой гений; ты увидишься со мной при Филиппах». Брут, нимало не смутившись, отвечал: «Увижусь».

Призрак исчез, Брут позвал к себе своих служителей. Никто из них ничего не видел и не слышал никакого голоса. Брут бодрствовал остаток ночи и на рассвете дня пришел к Кассию и рассказал ему виденное. Кассий, который был последователь эпикурейского учения и имел привычку спорить с Брутом касательно сих предметов, сказал ему: «По нашему учению, Брут, мы полагаем, что не все в самом деле чувствуем и видим, что нам кажется чувствовать и видеть. Чувства неверны и обманчивы, а ум еще скорее может их двигать и без всякой причины превращать во всякие виды, ибо воображение подобно воску: душа человеческая, будучи в одно время и образуемая и образующая, имеет способность сама себя легко превращать и образовывать в разные виды. Это явствует из бывающих во сне перемен и сновидений, производимых при малейшей причине воображением, которое возбуждает различные впечатления и мечтания. Душа имеет от природы способность всегда двигаться. Движение ее есть мечтание и мысль. Твое тело, утомленное трудами, приводит душу в беспокойство и смущение. Впрочем, нет никакой верности, чтобы существовали духи и гении, а хотя бы и были, то они не имеют ни вида человеческого, ни голоса или силы, которые бы простирались на нас. Я бы весьма желал, чтобы мы могли полагаться не только на множество пехоты, конницы и кораблей, но и на вспоможение богов, будучи поборниками священнейшего и похвальнейшего дела». Этими словами Кассий успокоил Брута.

При выступлении воинов на корабли два орла опустились сверху вместе на первые знамена и провожали их, принимая пищу от воинов, пока не достигли Филиппов. Здесь, за день до сражения, они улетели.

Народы, через которые войско шло, были покорены прежде Брутом. Если еще оставался непокоренным какой-либо город или властитель, Брут и Кассий принуждали его покоряться и завладели страною до моря. При острове Фасосе Норбан* с войском занимал узкие проходы и места при Симболе. Брут и Кассий обошли его, принудили отступить и оставить позицию. Едва они не завладели всею его силою – ибо Цезарь по причине болезни оставался позади; но Антоний поспешил к нему на помощь с такой удивительной скоростью, что Брут едва тому мог поверить. Цезарь прибыл туда по прошествии десяти дней. Он расположился станом близ Брута, а Антоний – близ Кассия. Между ними простиралась равнина, которую римляне называют «Филиппийские поля» (campi Philippi).

Римские силы, в это время сходящиеся одни против других, были самые многочисленные. Числом своим войско Брута немногим уступало войску Цезаря; но оно возбуждало удивление блеском и красотою своих оружий. Большая часть их были из золота и серебра, обильно употребленного. Хотя во всех других случаях Брут приучал своих подчиненных военачальников к умеренности и простоте, однако он думал, что драгоценные вещи, находящиеся на теле воинов, возвышают дух честолюбивых людей и умножают храбрость корыстолюбивых, ибо они будут защищать оружие как свою собственность.

Цезарь, принесши на валу жертву очищения, раздал воинам немного пшена и по пяти драхм на жертвоприношение. Но Брут, как будто бы для изобличения недостатка или скупости противников, во-первых, по обыкновению очистил войско на открытом поле; потом раздал по ротам множество жертв и каждому воину по пятидесяти драхм. Брут и Кассий превосходили противников своих тем, что воины любили их и были к ним привержены. При самом очищении случилось знамение, которое показалось Кассию неблагоприятным: ликтор подал ему венок верхом вниз. Говорят, что прежде этого на каких-то играх и торжествах упала на землю несомая золотая статуя Победы, принадлежавшая Кассию, ибо несший ее споткнулся. Сверх того, в стане показывались ежедневно многие плотоядные птицы; рои пчел собирались внутри вала на одном месте. Прорицатели отделили его от стана, стараясь избавить Кассия от суеверия, которое неприметно отводило его от эпикурейского учения, а воинами совершенно уже овладело. По этой причине Кассий не имел охоты немедленно решить дело сражением; он хотел длить войною время, будучи сильнее деньгами, но количеством оружий и воинов уступая противникам. Брут, напротив того, еще прежде хотел решить дело скорее, либо возвратить отечеству свободу, либо избавить от бедствия народы, обремененные налогами, походами и другими беспокойствами, а теперь конница его в разных стычках отличалась и одерживала верх, что внушало бодрость. Переход некоторых воинов к неприятелю и подозрение, что многие последуют их примеру, заставили многих друзей Кассия в совете принять сторону Брута. Ателлий, один из приятелей последнего, противился тому и советовал дождаться зимы. Когда Брут спросил его, почему он думает, что по прошествии года будет ему лучше, то Ателлий отвечал: «Если ни чем другим, то хоть, по крайней мере, я подольше проживу». Эти слова были неприятны Кассию и всем причинили неудовольствие. Однако решено было дать сражение на другой день.

Брут был одушевлен надеждами; за ужином занялся философскими рассуждениями и лег отдохнуть. Касательно Кассия Мессала* говорит, что он ужинал у себя с немногими приятелями, был задумчив и молчалив, хотя по природе не был таков. После ужина он сжал крепко Мессале руку, как обыкновенно делал для изъявления дружбы своей, и сказал ему по-гречески: «Мессала! Будь мне свидетелем, что меня, как и Помпея Великого, принуждали одним сражением решить участь отечества. Дух во мне бодр, взирая на судьбу, которой несправедливо было бы не доверять, хотя бы советы наши были неосновательны». Эти были последние слова, которые Кассий сказал Мессале, как тот свидетельствует; потом он обнял его. Еще раньше пригласил Мессала на другой день, в который было его рождение, к себе на ужин.

На рассвете дня выставлен был в станах Брута и Кассия красный плащ как знак будущего сражения. Брут и Кассий сошлись в середине своих войск. Кассий сказал: «Брут! Даст бог, да одержим мы победу и да проведем вместе в благополучии остальное время жизни; но поскольку важнейшие из человеческих деяний суть самые неизвестные, и сражение может решиться не так, как мы надеемся, и, следственно, нелегко будет нам друг с другом видеться, то скажи мне, что ты думаешь о бегстве и кончине своей?» Брут отвечал: «Кассий! Будучи молод и неопытен, выговорил, не знаю как, великое слово в философии: я винил Катона за то, что он умертвил сам себя, почитая делом незаконным и неприличным добродетельному мужу бежать от своей судьбы, не принимать со спокойным духом того, что с нами случится. Теперь в настоящем положении я переменил мысли. Если богу не угодно венчать успехами дело наше, то я не имею нужды попытать в другой раз счастье и делать новые приготовления: я освобожу себя от бед и буду благодарить счастье, ибо, принесши в идах марта в жертву отечеству жизнь свою, я провел после того другую жизнь, свободную и славную». При этих словах Кассий улыбнулся; он обнял Брута и сказал ему: «Одушевленные сими мыслями, мы пойдем на неприятелей и либо победим их, либо не будем их бояться, если они нас победят».

После того начали они рассуждать об устройстве войска в виду приятелей. Брут просил предводительства правого крыла, которым, по мнению всех, более приличествовало управлять Кассию по причине его лет и опытности. Несмотря на то, Кассий уступил его Бруту и велел Мессале с отборнейшим легионом построиться в правом крыле. Брут вывел немедленно конницу в великолепном вооружении; пехота сделала нападение не с меньшей быстротою.

Тем временем воины Антония проводили рвы к полю с болот, подле которых расположились, дабы отрезать Кассия от моря. Войско Цезаря пребывало в покое; по причине болезни самого его тут не было. Воины его нимало не ожидали, чтобы неприятели дали сражение, они полагали, что будут только делать набеги на сию работу и тревогою беспокоить работающих. Они не обращали внимания на тех, кто выстроился против них, а только удивлялись издаваемым со рвов крикам, которые все больше умножались, не понимая, что это значило.

Между тем предводителям войска разносимы были, по приказанию Брута, записки, на которых означен был пароль. Брут сам объезжал верхом легионы и ободрял их; немногие успели выслушать передаваемый пароль; большая часть воинов, не дождавшись команды, устремились совокупно на неприятелей с восклицанием. От этого беспорядка произошла неровность в движении и разделении в легионах; сперва легион Мессалы, потом те, вместе с которыми он стоял, прошли мимо Цезарева левого крыла. Они коснулись слегка его края, умертвили немногих, обошли сие крыло и вломились в стан. Цезарь пишет в своих записках, что Марк Арторий, один из приятелей его, увидел во сне, будто бы кто-то ему говорил, чтобы Цезарь оставил стан и перешел в другое место. Вследствие сего, незадолго до нападения он был вынесен из стана. Разнесся слух, что он умер, ибо пустые носилки его были пробиты дротиками и копьями. В стане были умерщвлены все уловляемые неприятели. До двух тысяч лакедемонян, которые незадолго перед тем прибыли как союзники, были изрублены.

Те, кто не обошел войска Цезаря, но ударил на него спереди, обратили в бегство весьма легко приведенного в смятение неприятеля, учинив нападение на него, истребили в бою три легиона и ворвались в стан вместе с бегущими, увлеченные жаром и стремлением победы; вместе с ними находился и Брут. Обстоятельства показали побежденным то, чего победители не знали. Побежденные ударили сзади на отделившуюся часть неприятельской фаланги на том месте, где правое крыло оторвалось для преследования. Правда, им не удалось опрокинуть центр, который вступил с ними в сражение, однако левое крыло Кассия, которое было в беспорядке и не знало того, что происходило, было ими опрокинуто и преследуемо до стана, который воины разрушали, не имея при себе ни одного из полководцев своих. В самом деле, Антоний, как говорят, уклонившись при первом нападении, отступил в болото, а Цезаря, который вышел из стана, нигде не было видно; некоторые уверяли Брута, что умертвили его, показывали на окровавленные мечи и рассказывали, каков он был собою и каких лет. Уже и центр отразил с великим кровопролитием устремившихся против него неприятелей; казалось, что Брут одержал совершенную победу, между тем как Кассий почитал себя побежденным. Одна эта мысль испортила все дело. Брут не дал помощи Кассию, почитая его победителем, а Кассий не дождался Брута, полагая, что он разбит; однако Мессала почитает доказательством победы то, что у неприятелей отнято три орла и многие другие знаки, а неприятель не отнял у них ни одного.

Брут, отступая от стана Цезаря, который был совершенно опустошен, удивлялся тому, что не видел по обыкновению высокого полководческого шатра Кассия и что другие шатры также не были на своих местах, ибо при вторжении неприятеля в стан все было им разрушено и испровержено. Те, кто был зорче других, уверяли его, что видны в стане Кассия блестящие шлемы и множество серебряных щитов, носимых туда и сюда; казалось им, что ни число виденных, ни вооружение их не походили на оставленных в стане стражей. Сверх того, не находили далее великого числа мертвых, какому надлежало быть при совершенном поражении многих легионов. Это обстоятельство ввергло Брута в подозрение о случившемся несчастье. Он оставил охранное войско в неприятельском стане, отзывал назад преследующих неприятеля и собирал их, дабы подать помощь Кассию.

С этим полководцем случилось следующее. Неприятно ему было, во-первых, нападение Брутова войска, которое устремилось, не получив ни пароля, ни приказа. Потом, когда оно, одержав вверх, немедленно занялось грабежом, помышляя о своей прибыли, не заботясь о том, как обойти и окружить неприятеля, то Кассий также досадовал на происходившее. Между тем, действуя более с медленностью и отлагательством, нежели с рассуждением и решимостью, он был обойден правым крылом неприятеля. Конница немедленно отделилась и обратилась в бегство к морю; видя, что и пехота начинала также отступать, Кассий старался удержать ее и внушить бодрость. Когда один знаменосец предался бегству, то Кассий вырвал у него знамя и воткнул в землю перед собою. Но уже и те, кто окружал его, неохотно оставались вместе. Итак, он был принужден отступить с немногими на холм, с которого можно было видеть то, что происходило на равнине. Однако он ничего не видал, разве только стан, который разоряли неприятели – ибо он был близок. Окружавшие его увидели приближавшееся великое число конных, которых послал Брут. Кассию показалось, что это были воины неприятельские. Несмотря на то, он послал Титиния, одного из тех, кто его провожал, дабы узнать, кто они такие. Титиний не укрылся от приближавшейся конницы; как скоро воины увидели человека знакомого и верного Кассию друга, то они издали радостные восклицания; знакомые обнимали его, слезая с лошадей; другие, окружив его, воспевали пэаны и стучали оружиями по причине чрезвычайной радости своей; но то было причиной величайшего зла. Кассий думал, что Титиний в самом деле захвачен неприятелями. Он сказал только эти слова: «Итак, из любви к жизни я утерпел видеть друга своего, захваченным неприятелем!» и удалился в удаленный шатер, взяв с собою одного из отпущенников своих, по имени Пиндар, которого во время несчастий, постигших Красса, он имел у себя в готовности для умерщвления себя, как скоро нужда потребовала. Кассий тогда избегнул руки парфян; но теперь, подняв на голову свою хламиду, обнажил шею и велел Пиндару себя умертвить. Голова его была найдена отделенною. Что касается до Пиндара, то после убийства Кассия никто его более не видел. Это заставило некоторых думать, что он умертвил Кассия без его приказания. Вскоре после того показались конные и Титиний, украшенный ими венком, возвратился к Кассию. Но как скоро по плачу и крикам рыдающих друзей его узнал он о случившемся несчастье полководца и об ошибке его, то обнажил меч и, упрекая себя в медлительности, умертвил себя.

Брут, уверившись в поражении Кассия, продолжал свой путь и, будучи уже близ стана, узнал о его смерти. Он плакал над его телом, называл Кассия последним римлянином, ибо Рим не мог более произвести человека с возвышенными чувствами. Он украсил тело Кассия и отослал в Фасос, дабы похороны его в стане не причинили какого-либо беспорядка. Потом, собрав воинов, утешал их и, видя, что они были лишены всего нужного, обещал на каждого по две тысячи драхм в замену того, что они потеряли. Слова его ободрили их; они удивились великости дара, провожали Брута с восклицаниями и прославляли его, ибо он один в сражении между четырьмя императорами оставался непобедимым. Самое дело доказывало, что он по справедливости надеялся быть победителем. С немногими только легионами он опрокинул всех встретившихся ему неприятелей. Когда бы он употребил в дело все войско, когда бы большая часть его воинов не устремилась на неприятельские когорты, оставя назади неприятелей, то ни одна часть их не осталась бы непобедимою.

Со стороны Брута пало восемь тысяч человек вместе со служителями их, которых Брут называл бригами. Со стороны противников, по уверению Мессалы, пало более чем вдвое. По этой причине они были в великом унынии, пока служитель Кассия, по имени Деметрий, не пришел к вечеру к Антонию, неся хламиду и меч, снятые им с убитого. Когда эти вещи были принесены к нему, то внушили неприятелю такую бодрость, что они на другой день вывели свою силу, вооруженную и готовую к бою. Между тем оба войска Брута были в колеблющемся и нетвердом положении. Собственное его войско было обременено множеством пленников и имело нужду в большем охранении, а войско Кассия нелегко переносило перемену начальника; при том, будучи побеждено, оно завидовало и имело ненависть к тем, кто победил. Брут принял намерение вооружить войско, но удержать от битвы. В числе пленников находилось много рабов, которые, вращаясь среди воинов, внушили подозрение; Брут велел их всех умертвить. Что касается до людей свободного состояния, то он освободил их, говоря, что они были их рабами и пленниками, но что он почитает их гражданами и свободными. Приметя, однако же, что приятели его и полководцы не могли мириться с ними, он скрыл их и выслал в безопасности.

В числе пойманных были мим по имени Волумний и шут Саккулион. Брут не почитал их достойными своего внимания; но приятели его привели их к нему и жаловались, что они и ныне не перестают насмехаться и ругаться над ними. Брут, будучи занят другими заботами, молчал; но Мессала Корвин требовал, чтобы они были крепко сечены в шатре, потом были выданы нагие неприятельским полководцам, дабы пристыдить их тем, что они в самом походе имели нужду в таких собеседниках и товарищах. Некоторые из присутствующих засмеялись; но Публий Каска, который поразил Цезаря прежде других, сказал: «Мы непристойно совершаем тризну по умершему Кассию, смехом и шутками. Но ты, Брут, покажи, как чтить память полководца, наказывая или спасая тех, кто будет над ним ругаться и поносить его». Брут отвечал им с досадой: «Что же вы у меня спрашиваете и не делаете с ними, что хотите?» Этот ответ его почли они за изъявление согласия против сих несчастных, которых отвели и умертвили.

Брут после того выплатил воинам обещанные деньги; выговаривал им слегка за то, что они не дождались пароля и без повеления устремились на неприятеля в некотором беспорядке, и обещал, если они будут сражаться мужественно, предать на расхищение им два города – Фессалонику и Лакедемон. Один сей поступок в жизни Брута остается без оправдания. Правда, Антоний и Цезарь дали соратникам своим гораздо ужаснейшие награды: они изгнали почти изо всей Италии древних ее жителей, дабы предать своим соратникам поместья и города, на которые не имели ни малейшего права, но цель войны сих последних была лишь та, чтобы начальствовать и обладать, а Бруту по причине мнения, какое все имели о его добродетели, не было позволено ни побеждать, ни спасать иначе, как употребив к тому справедливость и приличие, особенно после смерти Кассия, который был обвиняем в том, что и Брута побуждал к принятию мер насильственных.

Подобно, как в плавании, едва сломится кормило, то мореход старается прибить или приноровить к нему доску или дерево, хотя нескладно, но как необходимость велит; так Брут, управляя великими силами, при столь колеблющемся состоянии дел не имея при себе полководца, равного ему в могуществе и важности, был принужден употреблять тех, кто находился при нем, и поступать так, как они желали. Теперь он должен был думать о том, чем бы исправить Кассиевых воинов. Ими трудно было управлять; в стане они были дерзки и наглы по причине безначалия; неприятели страшились по причине прежнего поражения.

Между тем дела Цезаря и Антония не были в лучшем состоянии; они получали съестные припасы с великим трудом; войско их стояло на низком месте и ожидало тяжкой зимы, будучи окружено болотами. После сражения полились осенние дожди, наполнившие шатры илом и водою, которая замерзала от холода. Таково было их положение, когда получили известие о случившемся с воинами их несчастии. Корабли Брута напали на многочисленное войско, перевозимое Цезарем из Италии, и истребили его. Весьма немногие из оного спаслись, но и те были принуждены от голода употреблять в пищу паруса и канаты кораблей. Это известие заставило их решить скорее войну сражением прежде, нежили Брут мог узнать о столь счастливом для него происшествии, ибо в один и тот же день дано было сражение как на море, так и на твердой земле. Действием более случая, нежели беспечности предводителей флота, Брут не знал об этом успехе, хотя прошло двадцать дней. Он бы не дал вторичного сражения, имея съестные припасы на долгое время и занимая столь прекрасное положение, что и зима не вредила его войску, и неприятели не могли его вытеснить из занимаемого им места. Сверх того безопасное обладание морем и победа, одержанная сухопутными силами, внушали ему великие надежды и одушевляли бодростью. Но, по-видимому, Римская держава уже не могла более быть управляема многими; она требовала единоначалия, и потому божество хотело удалить того, который один препятствовал человеку, могущему ею управлять. Оно скрыло от Брута известие о счастливом происшествии, хотя он был близок к получению оного. Брут намеревался уже дать сражение, как за день до того Клодий, прибежавший поздно вечером к нему из неприятельского стана, известил его, что Цезарь, узнав о погибели флота, спешит вступить с ним в сражение. Никто не имел веры к словам этого человека, который не имел никакого истинного известия, а говорит только ложь к угождению их.

В ту же самую ночь, говорят, призрак опять явился Бруту в том самом виде, но не сказал ему ни одного слова и удалился. Публий Волумний, человек любомудрый, соратовавший Бруту с самого начала, не упоминает об этом явлении, но говорит, что первый орел был облеплен пчелами; что у одного из начальников воинских выступало на руке розовое масло, и хотя часто его стирали, однако оное всегда показывалось; что перед самым сражением два орла сошлись над промежутком, бывшим между двумя войсками, и дрались. По всему полю господствовало глубокое молчание; все на них взирали; орел, который был на стороне Брута, был принужден уступить другому и улететь. Известно также, что когда ворота стана были отворены, то знаменосцу попался прежде всех эфиоп, которого воины изрубили на куски, почитая появление его дурным предзнаменованием.

Брут вывел фалангу, поставил ее против неприятеля и долгое время оставался в одном положении, ибо при осматривании войска внушены были ему подозрения и сделаны доносы на некоторых воинов. Он видел также, что конница не имела охоты к началу сражения, но взирала на то, что произведет пехота. Вдруг Камулат, человек воинственный и отлично уважаемый Брутом за храбрость его, проехал мимо Брута и передался неприятелю. Брут, видя это, впал в великую горесть. Частью обладаемый гневом, частью боясь большей перемены и предательства, он повел войско немедленно на неприятелей, когда солнце склонялось уже к девятому часу, одержал верх там, где сам находился, и шел вперед, напирая на левое крыло неприятеля, которое отступало перед ним. Конница усилила его, учинив нападение на расстроенную неприятельскую пехоту.

Другое крыло было вытянуто далеко предводителями, которые боялись обхода; числом своим оно уступало неприятелям; по этой причине оно отделилось в центре и, сделавшись слабее, не могло выдержать нападения неприятеля. Оно предавалось бегству. Неприятели, прорезав его, немедленно обступили Брута, который среди опасностей для одержания победы оказал и умом, и рукою все подвиги доблестного полководца и храброго воина; но самый успех, полученный в прежнем сражении, послужил к его вреду. Неприятели, которые были им побеждены в первом сражении, тогда же погибли. Но из Кассиевых воинов, предававшихся бегству, немногие легли на месте, а те, кто спасся, были объяты страхом от первого поражения и исполнили большую часть войска робости и неустройства.

Здесь Марк, сын Катона, сражался среди отборнейших и благороднейших юношей; он утомился, но не предался бегству, не уступил неприятелю; действуя своею рукою, объявляя имя свое и отца своего, он, наконец, пал среди множества мертвых неприятелей. Равным образом пали многие из отличнейших мужей, защищая Брута.

В числе приятелей его был и Луцилий, человек мужественный. Видя несколько варварских конных, которые в преследовании нимало о других не заботились, но стремились прямо на Брута, решился удержать их с опасностью своей жизни. Отстав несколько от Брута, он объявил сам воинам, что он Брут. Они ему поверили, ибо Луцилий просил их, чтобы они повели его к Антонию, на которого более полагался, боясь Цезаря. Эти конные, радуясь находке и думая, что счастье им отменно благоприятствовало, повели Луцилия к Антонию. Уже было темно; они послали от себя вперед несколько гонцов с известием. Антоний, исполненный радости, вышел навстречу к тем, кто вел Луцилия, между тем стекались к нему все те, кто слышал, что ведут Брута живого; одни почитали его достойным жалости за свою участь; другие недостойным своей славы за то, что он сделался добычей варваров из любви к жизни. Когда конные были уже близко, то Антоний остановился и был в недоумении, как принять Брута. Луцилий, приведенный к нему, сказал смело: «Антоний! Никто не поймал Марка Брута, и никто из неприятелей не поймает его. Нет! Счастье не будет столь сильно над добродетелью. Брут, живой или мертвый, найдется где-нибудь, но в положении, достойном себя. Что касается до меня, то я обманул твоих воинов – и за то не отказываюсь принять самое жестокое наказание». Так сказал Луцилий; слова его всех изумили. Антоний, взглянув на тех, кто привел его, сказал им: «Товарищи! Вы негодуете за обман, почитая себя оскорбленными; но будьте уверены, что вы обрели находку важнее той, которую вы искали. Вы искали врага, но привели ко мне друга. Клянусь богами, я не знал бы, как поступить с Брутом, когда бы он был приведен ко мне живой. Дай бог мне всегда встречать таких приятелей вместо врагов!» Сказав это, он обнял Луцилия и поручил его одному из своих друзей; и впоследствии он употреблял его во всех случаях, как верного и постоянного друга.

Брут среди темноты перешел через ручей, которого берега были круты и покрыты лесом. Он недалеко прошел, но расположился в какой-то лощине, перед которой стояла большая скала. Вокруг него было немного полководцев и друзей. Он взглянул на небо, которое было все в звездах, и произнес два стиха, из которых Волумний сохранил один:

О, Зевс! Ты не забудь виновника сих зол!*

Волумний говорит, что забыл другой стих. По прошествии малого времени Брут, называя по имени каждого из приятелей своих, падших перед ним в сражении, вздохнул о Лабеоне и Флавии тяжелее, нежели о других. Лабеон был его наместник, а Флавий – начальник рабочего отряда. Между тем один из его спутников, имея жажду и приметя, что и Брут равно жаждал, взял шлем и побежал к реке. Послышался шум на одной стороне; Волумний пошел, дабы видеть, что это значило; за этим последовал щитоносец Дардан. Возвратившись после короткого времени, они спрашивали о воде. Брут, улыбнувшись, выразительно сказал Волумнию: «Она выпита, но принесут нам другую». За водой послали того самого, который ходил прежде; он едва не был пойман неприятелями, получил рану и с трудом спасся.

Брут полагал, что в сражении убито немного. Статилий вызвался пробраться через неприятелей – ибо иначе нельзя было это исполнить, обозреть стан и дать знак огнем, если найдет тамошние дела в хорошем состоянии, и опять возвратиться к нему. Статилий дал знак огнем, ибо действительно прошел до стана, но долго не возвращался. Брут сказал: «Если Статилий жив, то придет». Однако при возвращении своем попался он неприятелю и был убит.

Ночь уже была глубокая. Брут, сидя на месте, приклонился к невольнику своему Клиту и говорил с ним; Клит молчал и плакал. Брут призвал щитоносца своего Дардана и говорил с ним наедине. Наконец, напомнив Волумнию на греческом языке о времени их учения и упражнений, он просил его держать вместе с ним меч и усилить удар. Волумний отверг это предложение; все другие были в таком же расположении. Некто сказал, что надлежало бежать далее, а тут не оставаться. «Да, – отвечал Брут, – бежать, но только посредством рук, а не ног». Он подал руку каждому из них со спокойным и веселым лицом и сказал: «Для меня утешительно то, что не обманулся ни в ком из приятелей моих; я жалуюсь только на счастье в рассуждении отечества, а себя почитаю блаженнее победителей, ибо не только вчера или в прежнее время, но и ныне оставляю я по себе славу в добродетели, которую ни деньгами, ни оружиями не оставят по себе победившие; но всегда будет известно, что несправедливые, погубив справедливых, злые – добрых, начальствуют так, как им неприлично».

После этих слов он просил друзей своих спасать себя и сам пошел несколько далее с двумя или тремя приятелями, в числе которых был и Стратон, с которым Брут познакомился и подружился во время совместного обучения риторикой. Он поставил его весьма близко к себе, схватил обнаженный меч обеими руками за рукоятку, упал на него и умер. Другие говорят, что не он сам, но Стратон, по усиленным просьбам Брута, подставил ему меч, отворотивши лицо, что Брут упал грудью на него быстро, пронзил себя и весьма скоро умер.

Мессала, друг Брута, помирившись с Цезарем, некогда в досужное время привел к нему этого Стратона и со слезами сказал ему: «Цезарь! Вот человек, который оказал моему Бруту последнюю услугу». Цезарь принял благосклонно Стратона и имел при себе во всех подвигах и в сражении при Акции. Он был один из отличнейших греков, бывших при нем. О Мессале говорят, что когда Цезарь хвалил его впоследствии за то, что при Акции служил ему с великой ревностью, хотя при Филиппах был самым жарким его врагом, защищая Брута, то он отвечал: «Цезарь! Я всегда держался справедливейшей и лучшей стороны».

Антоний, найдя мертвое тело Брута, велел его покрыть великолепнейшей из своих пурпуровых мантий. Узнав впоследствии, что эта мантия была украдена, он велел умертвить похитителя. Прах Брута отослал он к матери его, Сервилии.

Касательно Порции, жены Брута, упоминает философ Николай и вслед за ним Валерий Максим, что она хотела умереть, но как приятели удержали ее, уговаривали и стерегли, то она, схватив уголья с огня, проглотила их, зажала рот и таким образом себя задушила. Однако существует письмо Брута к приятелям своим, в котором он жалуется на них и оплакивает Порцию, которая была ими оставлена и в болезни решилась прекратить жизнь свою. Впрочем, Николаю*, по-видимому, не было известно время описанного им происшествия, ибо упомянутое письмо, если оно не подделанное, дает знать о болезни, любви к мужу и роде смерти сей женщины.

Сравнение Диона с Брутом

Как в одном, так и в другом из мужей сих мы открываем много хорошего. Во-первых, они сделались великими при весьма малых пособиях. Эта сторона в Дионе прекраснее: ему никто не оспаривал начальства, как Бруту Кассий, к славе и добродетели которого не имели равного доверия, но который в войне подал не меньшие опыты смелости, искусства и деятельности; некоторые ему одному приписывают все начало дела и почитают его зачинщиком заговора, составленного против Цезаря в то время, когда Брут пребывал в покое. Дион, напротив того, приобрел сам друзей и сотрудников в своем предприятии, равно как и оружия, и корабли, и военную силу. Однако Дион, подобно Бруту, не приобрел посредством войны ни богатства, ни могущества, но сам пожертвовал своим богатством для продолжения войны и для спасения граждан издержал наперед все то, что служило к содержанию его в изгнании. Сверх того Бруту и Кассию не было позволено жить в покое и безопасности после побега своего из Рима; они были осуждены к смерти, были преследуемы и по необходимости прибегнули к войне, окружили себя оружиями, более подвергаясь опасности для себя, нежели для своих граждан. Дион, напротив того, в изгнании проводил жизнь спокойнее и приятнее изгнавшего его тиранна, но для спасения Сицилии бросился добровольно в опасность.

Впрочем, не равно было сиракузянам освободиться от Дионисия, а римлянам от Цезаря. Один, не отрекаясь названия тиранна, наполнял Сицилию несчастиями и бедствиями; хотя напротив того, владычество Цезаря, при самом его составлении, причиняло противившимся ему немалые беспокойства; но когда оно было принято или все ему покорилось, то показалось тираннством лишь по имени и по виду, в самом же деле не произвело ничего жестокого и тираннического. Тогда, когда уже самые обстоятельства требовали единоначалия, Цезарь явил себя кротчайшим врачом, самими богами данным римлянам. По этой причине народ римский жалел о Цезаре и сделался неумолим и жесток к убившим его. Но Дион навлек на себя неудовольствие и подозрение граждан тем, что выпустил из Сиракуз Дионисия и не разрушил гробницы первого тиранна.

В самых военных делах Дион показал себя таким полководцем, в котором ничего нельзя опорочить: он действовал превосходно во всем том, что сам предпринимал, исправляя и восстанавливая то, что было испорчено другими. Что касается до Брута, то, кажется, не поступил он благоразумно, давши последнее решительное сражение, а когда он его потерял, то не нашел никакого средства к восстановлению себя, но предал все надежды свои и впал в отчаяние, не осмелившись бороться с судьбой даже столько, сколько боролся Помпей, хотя мог полагаться еще на надежду, на войско, а кораблями обладал совершенно морем.

Самое тяжкое из обвинений, которое можно сделать Бруту, есть то, что хотя он был обязан жизнью милости Цезаря; хотя спас столько, сколько хотел пленников, будучи почитаем его другом и предпочтен многим другим, однако сделался его убийцей. Этого упрека нельзя сделать Диону, напротив того, будучи родственником и другом Дионисию, старался он о сохранении и восстановлении дел его, а когда был им изгнан из отечества, оскорблен в лице жены его и лишен имения, то объявил ему войну законную и справедливую.

Но не должно ли, может быть, смотреть на это с противной стороны? То, что служит к величайшей похвале сих мужей – вражда и ненависть к тираннам – это свойство чисто и без смешения. Не имея причины жаловаться на Цезаря лично, он подвергал себя опасности за свободу общую. Другой не воевал бы с тираннами, если б сам не претерпел личного оскорбления. Это доказывается и письмами Платона, из которых явствует, что Дион низложил Дионисия, который отверг его, а не сам от него отстал. Сверх того, польза общественная сделала Брута другом Помпею, хотя был ему врагом и противником Цезарю, ибо он полагал лишь одну справедливость правилам вражды и дружбы. Но Дион был подпорой Дионисию, когда тот имел к нему доверие, а когда он лишился его, то по гневу своему вел против него войну. По этой причине не все друзья его думали, что он, изгнав Дионисия, не утвердит за собою власти и не обольстит граждан именем, которое было мягче имени тираннии. Что касается до Брута, то самые неприятели его утверждали, что один он из числа посягнувших на жизнь Цезаря имел от начала до конца ту цель – возвратить римлянам древнее правление.

Сверх того – борьба с Дионисием не была равна борьбе с Цезарем: не было ни одного знакомого Дионисию, который бы не презирал его за то, что он проводил большую часть времени в пьянстве, игре, в обществе женщин. Но принять в ум свой разрушить владычество Цезаря, не устрашиться способностей, могущества, счастья того, которого одно имя не позволяло царям парфянским и индийским предаваться сну – было действием души необыкновенной, которой силу никакой страх не мог поколебать. По этой причине едва Дион показался в Сицилии, то присоединились к нему многие тысячи людей; но слава Цезаря и после его падения поддерживала его друзей; имя его возвысило того, который его принял, и ребенок беспомощный сделался первым из римлян, которые приняли его, как противоядие против могущества и вражды Антония. Если скажут, что Дион изгнал Дионисия великими сражениями, а Брут убил Цезаря безоружного и никем не охраняемого – то это-то самое есть произведение великого искусства и полководческих способностей, а именно: застать неохраняемым и безоружным человека, огражденного величайшей силою. Брут не вдруг, не один или с немногими напал на Цезаря и умертвил его; он гораздо прежде составил умысел и напал на него со многими сподвижниками, из которых ни один из них ему не изменил. Или он в миг познал лучших людей, или, оказав предпочтение тем, кто поверил ему, сделал их лучшими. Но Дион, либо обманувшись в своем выборе, поверил себя дурным людям, либо употребляя их, сделал их из хороших дурными, но ни того ни другого неприлично претерпевать благоразумному человеку. Платон порицает его за то, что избрал таких людей, которые впоследствии погубили его.

Дион пал, и никто за него не отомстил; но Брута похоронил с честью сам Антоний, неприятель его. Цезарь сохранил и почести, которые были ему назначены. В Медиолане, городе в Предальпийской Галлии, стоял медный кумир. Он в совершенстве представлял Брута и был прекрасно изваян. Цезарь некогда его увидел, сперва прошел мимо, потом несколько остановился и в присутствии многих, призвав правителей города, сказал им, что жители города суть его неприятели, ибо имеют в себе его врага. Они отрицали того и смотрели друг на друга в недоумении, не зная, кого он разумел. Цезарь, обратясь к кумиру, принял вид суровый и сказал: «Не враг ли мой тот, кто здесь стоит?» Они были приведены в изумление и пребывали в глубоком молчании. Но Цезарь улыбнулся, похвалил галлов за то, что они тверды в дружбе и в беде, и приказал им оставить кумира Брута на месте.

Артаксеркс