Он шумно возвращается обратно.
Стреляет белок, служит, водку пьет!
Ни с чем не спорит —
все ему понятно.
Но как-то утром, сонно, не спеша,
Не омрачась, не запирая двери,
Берет он браунинг.
Милая душа,
Как ты сильна
под рыжей шкурой зверя!
В ночной тайге кайлим мы мерзлоту,
И часовой растерянно и прямо
Глядит на неживую простоту,
На пустоту и холод этой ямы.
Ему умом еще не все обнять,
Но смерть
над ним крыло уже простерла.
«Стреляй! Стреляй!»
В кого ж теперь стрелять?
«Из горла кровь!»
Да чье же это горло?
А что, когда положат на весы
Всех тех, кто не дожили, не допели?
В тайге ходили, черный камень ели
И с хрипом задыхались, как часы.
А что, когда положат на весы
Орлиный взор, геройские усы
И звезды на фельдмаршальской шинели?
Усы, усы, вы что-то проглядели,
Вы что-то недопоняли, усы!
И молча на меня глядит солдат,
Своей солдатской участи не рад.
И в яму он внимательно глядит,
Но яма ничего не говорит.
Она лишь усмехается и ждет
Того, кто обязательно придет.
Солдат — заключенной
Много ль девочке нужно? Не много!
Постоять, погрустить у порога,
Посмотреть, как на западе ало
Раскрываются ветки коралла.
Как под небом холодным и чистым
Снег горит золотым аметистом —
И довольно моей парижанке,
Нумерованной каторжанке.
Были яркие стильные туфли,
Износились, и краски потухли,
На колымских сугробах потухли…
Изувечены нежные руки,
Но вот брови — как царские луки,
А под ними, как будто синицы,
Голубые порхают ресницы.
Обернется, посмотрит с улыбкой,
И покажется лагерь ошибкой,
Невозможной фантазией, бредом,
Что одним шизофреникам ведом…
Миру ль новому, древней Голгофе ль
Полюбился ты, девичий профиль?
Эти руки в мозолях кровавых,
Эти люди на мертвых заставах,
Эти бьющиеся в беспорядке
Потемневшего золота прядки?
Но на башне высокой тоскуя,
Отрекаясь, любя и губя,
Каждый вечер я песню такую
Как молитву твержу про себя:
«Вечера здесь полны и богаты,
Облака, как фазаны, горят.
На готических башнях солдаты
Превращаются тоже в закат.
Подожди, он остынет от блеска,
Станет ближе, доступней, ясней
Этот мир молодых перелесков
Возле тихого царства теней!
Все, чем мир молодой и богатый
Окружил человека, любя,
По старинному долгу солдата
Я обязан хранить от тебя.
Ох ты, время, проклятое время,
Деревянный бревенчатый ад!
Скоро ль ногу поставлю я в стремя,
Я повешу на грудь автомат?
Покоряясь иному закону,
Засвищу, закачаюсь в строю…
Не забыть мне проклятую зону,
Эту мертвую память твою;
Эти смертью пропахшие годы,
Эту башню у белых ворот,
Где с улыбкой глядит на разводы
Поджидающий вас пулемет.
Кровь и снег.
И на сбившемся снеге
Труп, согнувшийся в колесо.
Это кто-то убит «при побеге»,
Это просто убили — и всё!
Это дали работу лопатам,
И лопатой простились с одним.
Это я своим долгом проклятым
Дотянулся к страданьям твоим.
Не с того ли моря беспокойны,
Обгорелая бредит земля,
Начинаются глупые войны,
И ругаются три короля.
И столетья уносит в воронку,
И величья проходят, как сны,
Что обидели люди девчонку,
И не будут они прощены!
Только я, став слепым и горбатым,
Отпущу всем уродством своим —
Тех, кто молча стоит с автоматом
Над поруганным детством твоим».
Ольга Адамова-Слиозберг
Ольга Львовна Адамова-Слиозберг (род. 1902). Экономист. Впервые арестована в 1936 году. До 1944 года отбывала срок на Соловках, в Казанской и Суздальской тюрьмах, на Колыме. С 1949 по 1954 год находилась в ссылке (вечное поселение) в Караганде.
Как поэт в печати не выступала.
Книги
Когда ночами мучима тоской,
Ища напрасно отдых и покой,
В пережитом ответа я искала:
Что жизнь мою и гибель оправдало?
Когда я видела, что целый свет
Враждебен мне, что мне опоры нет,
Чтоб смертную тоску от сердца отогнать,
Я принималася в уме перебирать
Стихи любимые. Сквозь тьму веков, сквозь дали,
Сердца родные сердцу вести слали,
И отзывалися слова в душе унылой,
Как ласка друга, трепетною силой.
В реке поэзии омывшися душой,
Я снова силу в жизни находила:
У Пушкина гармонии училась,
У Кюхельбекера — высокой и прямой
Гражданской доблести, любви к искусству
И чистой дружбы сладостному чувству.
Веселой радости в безжалостном бою,
Бездонной нежности и мужеству терпенья
Училась у насмешливого Гейне,
Свободе жизнь отдавшего свою.
И Лермонтов, могучий, мрачный гений,
Мне раскрывал весь мир своих мучений.
И вас, учителя людей, я вспоминала,
Ромен Роллан и Франс, Тургенев и Толстой,
В мир ваших мыслей погружась душой,
Я горькую печаль свою позабывала.
И с человечеством вновь через вас родня,
Гнала ночной кошмар и шла навстречу дня.
Мы идем из бани
Мы шли понуро, медленно, без слов.
Серели в сумерках цепочкой силуэты.
А на небе малиновым рассветом
Окрашивались стайки облаков.
Еще молчали сонные дома,
Был воздух тих и сказочно прозрачен…
Но безнадежно каменно и мрачно
Смотрела Соловецкая тюрьма.
И прежде чем войти в окованную дверь,
Мы все взглянули в радостное небо…
Да, жизнь — непонятый и нерешенный ребус,
Цепь горестных ошибок и потерь.
7 ноября 1937 года
Седьмое ноября. Чугунная решетка
На небе голубом обрисовалась четко…
Я в этот день с тобой, моя страна!
Я в этот день с тобой; пока душа полна
Любовью, нежностью, тревогой за тебя —
И в этот день из тьмы, со дна
Мысль первая и первое желанье —
Тебе цвести в красе и ликованье.
Вторая мысль — о вас, любимые мои,
Простите мне отравленные дни.
Я не одна.
Вам я желаю силы и терпенья
И гордого и мудрого смиренья…
А для себя — свободы и покоя.
Идти бескрайнею дорогой полевою
Под небом синим, солнцем золотым,
В ночной туман, передрассветный дым…
Быть снова дочерью страны родной своей,
В труде и радости быть вместе с ней.
И может быть, хотя в конце пути
Тебя, мой бедный, дальний друг, найти.
Зависть
Они летят. Они летят на юг.
А я осталась, подстреленная птица, на земле.
Я вижу молодость свою
В застывшей мгле.
На синем юге, на далеком юге
Купаются в живительном огне
Мои крылатые подруги.
Какой холодный снег…
Елена Владимирова
Елена Львовна Владимирова (1902–1962). Журналистка.
Арестована в 1937 году. До 1955 года отбывала срок на Колыме. В 1944 году за участие в организации группы из партийцев и комсомольцев, составление программного политического документа, критикующего сталинскую политику с позиций ленинизма, и писание стихов была приговорена к расстрелу, замененному двадцатью пятью годами каторжных работ.
«Мы шли этапом. И не раз…»
Мы шли этапом. И не раз,
колонне крикнув: «Стой!»,
садиться наземь, в снег и в грязь,
приказывал конвой.
И, равнодушны и немы,
как бессловесный скот,
на корточках сидели мы
до выкрика: «Вперед!»
Что пересылок нам пройти
пришлось за этот срок!
А люди новые в пути
вливались в наш поток.
И раз случился среди нас,
пригнувшихся опять,
один, кто выслушал приказ
и продолжал стоять.
И хоть он тоже знал устав,
в пути зачтенный нам,
стоял он, будто не слыхав,
все так же прост и прям.
Спокоен, прям и очень прост,
среди склоненных всех,
стоял мужчина в полный рост,
над нами глядя вверх.
Минуя нижние ряды,
конвойный взял прицел.
«Садись! — он крикнул. — Слышишь, ты!
Садись!» — Но тот не сел.
Так было тихо, что слыхать
могли мы сердца ход.
И вдруг конвойный крикнул:
«Встать! Колонна, марш вперед».
И мы опять месили грязь,
Не ведая куда,
кто с облегчением смеясь,
кто бледный от стыда.
По лагерям — куда кого —
нас растолкали врозь,
и даже имени его
узнать мне не пришлось.
Но мне, высокий и прямой,
запомнился навек
над нашей согнутой спиной
стоящий человек.
КолымаОтрывки из поэмы
…Матвей работал с жаром, все же
Уже брала привычка верх
Над прежней страстью. Зная всех
И знаем всеми, не тревожим
Стремленьем вечным проверять
Как будто ясные вопросы,
Считая честью доверять
Уму и чести руководства.
Участком ведая своим,
Он стал хозяином отменным,