Средь других имен — страница 53 из 68

— Скажи, на хрена

сдалась тебе, как ее,

эта Грена?

Бледнел он, как снег,

и краснел, как пион,

а опер орал:

— Ты немецкий шпион!

Судьбы колесо

чуть не сбило с ума.

Решило ОСО:

десять лет, Колыма.

Он мыл золотишко,

слезы не тая,

и пел, как мальчишка:

— Гренада моя!

Почти Эльдорадо —

тут золота тьма.

Гренада, Гренада,

моя Колыма!

Повыпали зубы

средь каторжной мглы,

и мертвые губы шепнули:

— Колы…

Подпоручик

Он — маленький, щуплый, совсем не атлет,

усохший для лагерных брючек,

но держится так, словно блеск эполет

несет на плечах подпоручик.

Нет, он никогда не поплачет в жилет

и прошлым, пожалуй, гордится.

Он был у Шкуро девятнадцати лет

и в дело хоть нынче годится.

— Ну, вот вам, — он молвит, — в гражданской войне

напрасно вы нас победили!

Пускай поделом тут приходится мне,

но вас-то за что посадили?

— Старо, господин подпоручик, старо

все это: «За что вы боролись?»

— Допустим. Конечно, я был у Шкуро,

но вы-то на что напоролись?

Наверно, не скоро я это пойму,

иль все поглупели мы, что ли?

Недавно амнистия вышла ему:

его благородье — на воле!

Когда ж наконец долетит и ко мне

решенье вопроса простого?

Его благородье вернулся к жене —

открытку прислал из Ростова!

Встреча на этапе

Жизнь моя была как на развилке:

впереди — неведенье. И вот,

я — в тюрьме, в свердловской пересылке.

Шел январь, пятидесятый год…

Наш этап готовился: в дорогу.

Для отправки собирали нас

в камере огромной. И с порога

женщин я увидел в первый раз.

Полтора десятка их там было,

женщин-заключенных молодых…

Сердце сразу горестно заныло,

зрелище ударило под дых!

Не были мы низкими самцами,

просто поклонялись их красе,

а когда не видишь месяцами —

кажутся красавицами все!

Сквозь решетку видим очень четко —

ад бледнеет от подобных мук!

Но хоть разделяла нас решетка —

только не для глаз и не для рук.

Подержали нас бы тут подольше!

Глаз не оторвать — ну, хоть умри!

Нас, мужчин, намного было больше,

были вперемежку блатари.

— Погляди-ка, шмары тут что надо!

Ты! Мурёнок! Дай пощупать грудь!

— Негодяи! Выродки вы! Гады!

Чем бы вас по шее садануть!

— Мы — в законе! Сука ты чумная!

В лагере запляшешь на ноже! —

Я увидел, как одна блатная

расстегнула кофточку уже.

Знаю я закон бандитской финки:

если фраер, то живи, дрожа!

Люди — две неравных половинки,

жизнь для воровства и грабежа.

— Ты! Мурёнок! Ни пера ни пуха!

— К черту, уркаган мой дорогой! —

А средь женщин — стройная старуха

бровь с презреньем выгнула дугой.

Видно по всему — интеллигентка.

Сколько ты в тюрьме перенесла

издевательств разного оттенка,

щедрой мерой вылитого зла!

— Бабушка! Гражданка! Подойдите! —

никну к разделяющим сетям. —

Вы-то тут за что, за что сидите?

Чем сумели насолить властям?

Слышу: надзиратель там, за дверью,

сбрасывает тяжкие крючки.

У старухи вызвали доверье,

вероятно, все ж мои очки.

Подала мне сухонькую ручку:

— Пестель я, — и взгляд ее лучист.

— Это тот, который?..

   — Да, я — внучка.

— Это тот, который декабрист?!

— Власть — насилье, как ее ни красьте.

Я свой крест безропотно несу.

Пестели сидят при всякой власти —

зарубите это на носу!

— Бабы! Выходите все с вещами!

Кончился тюремный ваш привал! —

Я склонился — быстро, на прощанье

руку Пестель я поцеловал.

Так прошло чудесное мгновенье…

У нее рука — теплей моей.

И чуть легче от прикосновенья

стало мне, а может быть, и ей.

Грядущее возвращение в Москву

Сердце мне сегодня предсказало:

сбудется все так, как быть должно,

славный шпиль Казанского вокзала

мне еще увидеть суждено!

Нет, любви сыновней не убили,

хоть рубили ту любовь сплеча…

Да промчится вихрь автомобилей

мимо возвращенца-москвича!

Я вернусь! И в том — закономерность.

И увижу много новых вех.

Город мой, тебе хранил я верность —

не тому, кто вознесен наверх!

С лагерным фанерным чемоданом

я вернусь в знакомые места —

это в жизни на этапе данном

самая заветная мечта!

Платон Набоков

Платон Иосифович Набоков (род. 1922). Журналист, драматург, сценарист, поэт. Участник Великой Отечественной войны.

Арестован в 1951 году. В заключении находился до 1955 года. Срок отбывал в Озерлаге — особом закрытом режимном лагере в Иркутской области.

Публиковал стихи в коллективных сборниках и периодике.

«В Атлас огромный железных дорог…»

В Атлас огромный железных дорог

с детства поверил, объехать — не смог…

Сам был привезен в Отдел номер семь,

тот, что «на транспорте», тот, где совсем

от картографии стало мне тошно

денно и нощно, не за что, и тот, что

в Тридцать седьмом переехал отца…

Нету Железным дорогам конца!

1951 год

Васильки

Спокойной подмосковной

Малаховки сосновость

встречала нас…

   И снова мы,

от города раскованы,

бродили у озерности,

ища из-под руки

где — в поле, в беспризорности,

синели васильки…

Они ласкали,

   яркие,

наш бронзовый загар…

А вечером

   под яблоней —

поющий самовар…

И стыд и страх

   назвать — женой,

и помыслы — легки,

и под копной волос ржаной

все те же — васильки…

Духов удушье бурное

с палитры цветников,

и осень — миньятюрная

садовых васильков.

   Мы не хотели сами

   рвать сердце на куски:

   с голодными глазами —

   босые васильки —

   в каком-то километре —

   печальных деревень…

   Жестокости поветрие.

   И хочется реветь.

За то, что горю родины

страшились мы припасть,

судьбой мы были проданы

и отданы во власть —

холодного сгорания,

где страшен громкий смех,

где жизнь — воспоминания

и где спасенье — смерть.

   Нас увозили.

Слишком

   прощания горьки.

   И кланялись нам вышками

   окраин огоньки.

   К Сибири замороженной

   тянулись облака.

   Ах, песенка дорожная,

   острожная

   тоска.

Суровый берег Ангары.

Порогов глыбы грубые.

Конвой.

   И в тучах мошкары,

голодные, угрюмые,

идем, сцепившись под руки, —

пятерками в ряду.

Собачий лай

   и окрики.

И, если упаду,

оставь, земляк, усталого,

двоим не пропадать:

мудра затея Сталина

людей нумеровать.

   Но, дотянув под кровлю,

   вновь веруешь, что ты,

   бесправный, обескровленный

   искатель правоты,

   опишешь всё в «Прошении»,

   оно дойдет…

   И вот:

   Верховное прощение

   в Малаховку вернет,

   в тот, всех цветов красивей,

   осенне-синий цвет…

Будь проклято всё — синее,

твои глаза…

   И — нет!

Не в силах славить палача,

и числиться святым,

и ложь всечасно уличать,

молчать и быть тупым.

   Так обретенная честность бьет

   по собственным ногам,

   и, оборвавшая полет,

   нам клетка дорога.

   И сладок губящий чифирь,

   и зубоскальство злое:

   мила нам мерзлая Сибирь

   и небо слюдяное.

   Мила мечта —

   в один из дней

   в усы ударит смерть,

   и станет чистым мавзолей,

   и революционной твердь…

Однако ж надо и дожить.

А в лагерной больнице

есть васильков на грядке нить:

пусть наяву приснится

Малаховка, и синь реки,

и голос —

   птиц чудесней…

Но как мечтатели жалки,

когда,

   облаяв песню,

пересчитав,

   в барак ночной —

под ключ

   замкнет

отбой..

   Кто сосчитает километры

   всех рельс и трасс,

   все штабеля и кубометры