— Скажи, на хрена
сдалась тебе, как ее,
эта Грена?
Бледнел он, как снег,
и краснел, как пион,
а опер орал:
— Ты немецкий шпион!
Судьбы колесо
чуть не сбило с ума.
Решило ОСО:
десять лет, Колыма.
Он мыл золотишко,
слезы не тая,
и пел, как мальчишка:
— Гренада моя!
Почти Эльдорадо —
тут золота тьма.
Гренада, Гренада,
моя Колыма!
Повыпали зубы
средь каторжной мглы,
и мертвые губы шепнули:
— Колы…
Подпоручик
Он — маленький, щуплый, совсем не атлет,
усохший для лагерных брючек,
но держится так, словно блеск эполет
несет на плечах подпоручик.
Нет, он никогда не поплачет в жилет
и прошлым, пожалуй, гордится.
Он был у Шкуро девятнадцати лет
и в дело хоть нынче годится.
— Ну, вот вам, — он молвит, — в гражданской войне
напрасно вы нас победили!
Пускай поделом тут приходится мне,
но вас-то за что посадили?
— Старо, господин подпоручик, старо
все это: «За что вы боролись?»
— Допустим. Конечно, я был у Шкуро,
но вы-то на что напоролись?
Наверно, не скоро я это пойму,
иль все поглупели мы, что ли?
Недавно амнистия вышла ему:
его благородье — на воле!
Когда ж наконец долетит и ко мне
решенье вопроса простого?
Его благородье вернулся к жене —
открытку прислал из Ростова!
Встреча на этапе
Жизнь моя была как на развилке:
впереди — неведенье. И вот,
я — в тюрьме, в свердловской пересылке.
Шел январь, пятидесятый год…
Наш этап готовился: в дорогу.
Для отправки собирали нас
в камере огромной. И с порога
женщин я увидел в первый раз.
Полтора десятка их там было,
женщин-заключенных молодых…
Сердце сразу горестно заныло,
зрелище ударило под дых!
Не были мы низкими самцами,
просто поклонялись их красе,
а когда не видишь месяцами —
кажутся красавицами все!
Сквозь решетку видим очень четко —
ад бледнеет от подобных мук!
Но хоть разделяла нас решетка —
только не для глаз и не для рук.
Подержали нас бы тут подольше!
Глаз не оторвать — ну, хоть умри!
Нас, мужчин, намного было больше,
были вперемежку блатари.
— Погляди-ка, шмары тут что надо!
Ты! Мурёнок! Дай пощупать грудь!
— Негодяи! Выродки вы! Гады!
Чем бы вас по шее садануть!
— Мы — в законе! Сука ты чумная!
В лагере запляшешь на ноже! —
Я увидел, как одна блатная
расстегнула кофточку уже.
Знаю я закон бандитской финки:
если фраер, то живи, дрожа!
Люди — две неравных половинки,
жизнь для воровства и грабежа.
— Ты! Мурёнок! Ни пера ни пуха!
— К черту, уркаган мой дорогой! —
А средь женщин — стройная старуха
бровь с презреньем выгнула дугой.
Видно по всему — интеллигентка.
Сколько ты в тюрьме перенесла
издевательств разного оттенка,
щедрой мерой вылитого зла!
— Бабушка! Гражданка! Подойдите! —
никну к разделяющим сетям. —
Вы-то тут за что, за что сидите?
Чем сумели насолить властям?
Слышу: надзиратель там, за дверью,
сбрасывает тяжкие крючки.
У старухи вызвали доверье,
вероятно, все ж мои очки.
Подала мне сухонькую ручку:
— Пестель я, — и взгляд ее лучист.
— Это тот, который?..
— Да, я — внучка.
— Это тот, который декабрист?!
— Власть — насилье, как ее ни красьте.
Я свой крест безропотно несу.
Пестели сидят при всякой власти —
зарубите это на носу!
— Бабы! Выходите все с вещами!
Кончился тюремный ваш привал! —
Я склонился — быстро, на прощанье
руку Пестель я поцеловал.
Так прошло чудесное мгновенье…
У нее рука — теплей моей.
И чуть легче от прикосновенья
стало мне, а может быть, и ей.
Грядущее возвращение в Москву
Сердце мне сегодня предсказало:
сбудется все так, как быть должно,
славный шпиль Казанского вокзала
мне еще увидеть суждено!
Нет, любви сыновней не убили,
хоть рубили ту любовь сплеча…
Да промчится вихрь автомобилей
мимо возвращенца-москвича!
Я вернусь! И в том — закономерность.
И увижу много новых вех.
Город мой, тебе хранил я верность —
не тому, кто вознесен наверх!
С лагерным фанерным чемоданом
я вернусь в знакомые места —
это в жизни на этапе данном
самая заветная мечта!
Платон Набоков
Платон Иосифович Набоков (род. 1922). Журналист, драматург, сценарист, поэт. Участник Великой Отечественной войны.
Арестован в 1951 году. В заключении находился до 1955 года. Срок отбывал в Озерлаге — особом закрытом режимном лагере в Иркутской области.
Публиковал стихи в коллективных сборниках и периодике.
«В Атлас огромный железных дорог…»
В Атлас огромный железных дорог
с детства поверил, объехать — не смог…
Сам был привезен в Отдел номер семь,
тот, что «на транспорте», тот, где совсем
от картографии стало мне тошно
денно и нощно, не за что, и тот, что
в Тридцать седьмом переехал отца…
Нету Железным дорогам конца!
Васильки
Спокойной подмосковной
Малаховки сосновость
встречала нас…
И снова мы,
от города раскованы,
бродили у озерности,
ища из-под руки
где — в поле, в беспризорности,
синели васильки…
Они ласкали,
яркие,
наш бронзовый загар…
А вечером
под яблоней —
поющий самовар…
И стыд и страх
назвать — женой,
и помыслы — легки,
и под копной волос ржаной
все те же — васильки…
Духов удушье бурное
с палитры цветников,
и осень — миньятюрная
садовых васильков.
Мы не хотели сами
рвать сердце на куски:
с голодными глазами —
босые васильки —
в каком-то километре —
печальных деревень…
Жестокости поветрие.
И хочется реветь.
За то, что горю родины
страшились мы припасть,
судьбой мы были проданы
и отданы во власть —
холодного сгорания,
где страшен громкий смех,
где жизнь — воспоминания
и где спасенье — смерть.
Нас увозили.
Слишком
прощания горьки.
И кланялись нам вышками
окраин огоньки.
К Сибири замороженной
тянулись облака.
Ах, песенка дорожная,
острожная
тоска.
Суровый берег Ангары.
Порогов глыбы грубые.
Конвой.
И в тучах мошкары,
голодные, угрюмые,
идем, сцепившись под руки, —
пятерками в ряду.
Собачий лай
и окрики.
И, если упаду,
оставь, земляк, усталого,
двоим не пропадать:
мудра затея Сталина
людей нумеровать.
Но, дотянув под кровлю,
вновь веруешь, что ты,
бесправный, обескровленный
искатель правоты,
опишешь всё в «Прошении»,
оно дойдет…
И вот:
Верховное прощение
в Малаховку вернет,
в тот, всех цветов красивей,
осенне-синий цвет…
Будь проклято всё — синее,
твои глаза…
И — нет!
Не в силах славить палача,
и числиться святым,
и ложь всечасно уличать,
молчать и быть тупым.
Так обретенная честность бьет
по собственным ногам,
и, оборвавшая полет,
нам клетка дорога.
И сладок губящий чифирь,
и зубоскальство злое:
мила нам мерзлая Сибирь
и небо слюдяное.
Мила мечта —
в один из дней
в усы ударит смерть,
и станет чистым мавзолей,
и революционной твердь…
Однако ж надо и дожить.
А в лагерной больнице
есть васильков на грядке нить:
пусть наяву приснится
Малаховка, и синь реки,
и голос —
птиц чудесней…
Но как мечтатели жалки,
когда,
облаяв песню,
пересчитав,
в барак ночной —
под ключ
замкнет
отбой..
Кто сосчитает километры
всех рельс и трасс,
все штабеля и кубометры