В лагере, где для нас, заключенных, бумаги не было, меня снова потянуло к стихам. Стихи — единственное, что могла без записи сохранить память на долгие годы. Стихи нельзя было отнять и уничтожить при обыске потому, что они внутри тебя.
Так родился цикл «Стихи без бумаги». Восстановленные по памяти, некоторые из стихов этого цикла будут по ходу повествования перемежаться с документальной прозой.
Правда, одна только правдаВам, кто не пил горечь тех лет,
Наверное, понять невозможно:
Как же — стихи, а бумаги нет?
А если ее не положено?
Кто-то клочок раздобыл, принес,
И сразу в бараке волненье:
То ли стукач пишет донос,
То ли дурак — прошенье.
Ночь — мое время. Стукнет отбой.
Стихли все понемногу.
Встану. Ботинки сорок второй,
Оба на левую ногу.
Встречу в ночной темноте надзор.
«Куда?» — «Начальник, в уборную!»
И бормочу, озираясь, как вор,
Строчки ищу стихотворные.
Что за поэт без пера, без чернил,
Конь без узды и стремени?
Я не хочу ни хулить, ни чернить,
Я — лишь свидетель времени.
Руку на сердце свое положив,
Под куполом неба, он чист и приволен,
Клянусь, что не будет в стихах моих лжи,
А правда. Одна только правда. И ничего более.
~~~
В 1950 году с перевоспитанием заключенных было покончено. Нам объяснили, что «врагов народа» не перевоспитывают, а изолируют. И все же один из домиков в нашей лагерной зоне назывался КВЧ — культурно-воспитательная часть.
Была библиотека, в которой я проработала около полугода. Библиотека без газет. Тем, кто отгорожен от жизни колючей проволокой, незачем знать, что творится в мире. Газету на доске стали вывешивать лишь после смерти Сталина.
Книги были, но… Если на Лубянке мучил слепящий свет днем и ночью горящих ярких ламп, то в бараке тускло светила под потолком одинокая лампочка. При таком освещении не каждый мог читать.
Да и когда читать? После работы мы выстраивались по пять человек в ряд на проверку. Она могла длиться долго, часа два. Если полуграмотный надзиратель, отмечая пятерки на ручной деревянной лопатке, ошибался в счете, все начиналось сызнова. Ноги уже не держали. Измученные женщины садились тут же на дорогу, зимой — прямо на снег.
Поэтому книги в библиотеке брали немногие и читали подолгу, что встревожило начальника КВЧ — добродушного мордовца. В дальнейшем я буду называть его не по фамилии, а по должности, КВЧ. Выслушав мои объяснения, он сказал:
— Понимаешь, с меня спрашивают. Так что передай всем, чтобы — прочитали, или не прочитали — все равно приходили бы менять каждые три дня.
Я передала. Но по-прежнему библиотека пустовала. Как пустовали и почтовые ящики, на которых было написано: «В Президиум Верховного Совета СССР», «Генеральному прокурору» и т. д.
Мы знали, что прошения о пересмотре дела в Москву не пересылаются. А если бы и пересылались, то… Не случайно никто из заключенных не разговаривал с очутившейся в лагере бывшей судьей. Ее сторонились, ей не отвечали. Никто не верил, что есть справедливый суд. Произвол заменил закон. Мы в этом убедились еще во время следствия в Москве.
Отсюда не возвращаютсяПрологКогда переступишь
этот порог
И глазом
в решетку ударишь,
Забудь то слово,
что знал и берег,
Обжитое слово —
товарищ,
Ведь тот, кто стал
жизни твоей господин,
Скрепив твое дело
скрепкой,
Тебе не товарищ:
он — гражданин.
Я это запомнила
крепко.
— Руки назад! —
О, здесь знают толк
Во всех статьях
униженья!
Ведут. Сами пальцами
щелк да щелк:
Кто встретится —
предупрежденье.
И вдруг мне в затылок
рукою — пли!
Лицо мое
к стенке прижато:
Чтоб я не увидела,
как повели
Такого же невиноватого.
Весь в заграничном.
К свету спиной.
Мастер ночного допроса.
Здесь душно,
как в камере под землей,
Где воздух
качают насосом.
Если задуматься:
кто же он?
Должно быть,
просто набойка
На тех сапогах,
что топчут закон,
Кого называют: «тройка»[29].
Все отобрали.
Даже шнурок
От трусов. Узлом их вяжу,
чтоб не падали.
«А вдруг вы…» —
нацелен глаз, как курок.
И голос вороны над падалью.
«За что? Я не враг!
Где правда, где суд?!» —
«Где суд? — Гражданин усмехается:
— Советую вам
зарубить на носу —
Отсюда не возвращаются!»
~~~
На допрос отводилось столько часов, сколько положено по закону. Но о чем говорить, если все уже заранее решено? В 1927–1928 годах многие из университетских комсомольцев примкнули к оппозиции. Не сразу, но довольно быстро мы разобрались, что заигрывание Троцкого с молодежью, которую он называл «барометром революции», — одно из средств борьбы за власть. Что нас волновало тогда, что для нас было главным? Мы почувствовали зарождение того, что позже будет называться культом личности. Мы называли себя ленинцами, на комсомольских собраниях требовали опубликования завещания Ленина. Мы отстаивали свое право свободно мыслить, выступать с критикой любых авторитетов. В своем докладе на семинаре я критиковала книгу Сталина о национальном вопросе. Следователю было ясно: если я не отсидела тогда, то должна отсидеть теперь, двадцать три года спустя.
Мою последнюю перед арестом работу — очеркистом при секретариате редакции «Пионерской правды» — следователь оценил по-своему: «Вредители всегда стахановцы». Регистраторша написала: «ачиркист». Во время обыска было изъято все содержимое ящиков письменного стола, в том числе, несмотря на мой протест, и стихи покойного (1907–1935) мужа, автора книг «Шоссе Энтузиастов», «Овладение техникой», «Рассказы в стихах» и широко известной поэмы «Мать». Среди книг, выхваченных следователем из шкафа, было первое издание «Тихого Дона» — подарок мужу от Шолохова с надписью: «Миколушке Дементьеву клячик[30] на нашу дружбу». На допросе следователь спросил: как много пьет Шолохов? Это единственное, что интересовало его в литературе.
А стрелка часов продолжала отсчитывать время, отведенное на допрос, и будет отсчитывать до утра. Допросы только ночные, и это понятно. Согласно методе А. Я. Вышинского, вызвавшей протест юристов всего мира, обвинению не нужны были вещественные улики — достаточно признания самого обвиняемого. Добивались этих признаний различными способами. В лагере я видела украинок после побоев, страдающих кровотечениями, литовку с выбитыми зубами, а на Лубянке — русскую женщину, настолько измученную многонощными допросами, что она научилась спать, как лошадь, стоя. Мы страховали ее, став вокруг. Но надзирательница, подсмотрев в глазок нашу хитрость, будила беднягу. После такой долгой бескровной пытки многие арестантки согласны были подписать все, что угодно. Для соблюдения закона требовались еще показания двух свидетелей. Но добыть их было нетрудно. Кто доносил из страха: «Я не донесу — на меня донесут», кто — потому, что его вынудили, а кто — из рабского усердия слуги.
ГадалкаГде побывала, там и слыхала:
Старушка с подружкой на картах гадала,
Когда тот, чье имя страшно назвать…
Старушка гадала. Подружка вздыхала,
Ватрушку жевала, чаек попивала,
Но, как рассвело, она побежала,
Чтоб там, где положено, рассказать.
Все честно сказала. И адрес назвала.
И карта упала. Гадалка пропала.
Больше гадалке уже не гадать.
~~~
Гадалку я повстречала в Бутырках. В тюрьме можно встретить людей самых различных судеб и профессий. Представительница древнейшей профессии — курносая Маша. Она уже побывала в лагере, где выдала себя за медсестру. Но при раздаче лекарств обман был обнаружен. Сестра-самозванка не понимала «по-латышски», как Маша называла латынь. От Маши я узнала, что проститутки поделили Москву на участки, и нарушение границ строго наказывается.
Маша хвалилась, что может отбить мужа у жены, увлечь любого мужчину потому, что знает «такое слово». Это «слово» — уличный сексфольклор — хвала мужскому половому органу — Маша произносила вдохновенно, как заклинание.
Несмотря на неотразимость «слова», Маша была одета убого. Выцыганивала у соседок по камере у кого рубашку, у кого трусы. Доходы проститутки нельзя было сравнить с доходами надомницы Александры Ивановны.
У нее в квартире, на Новинском бульваре, висела уникальная люстра — всего две такие люстры на Москву: одна у нее, другая у Вертинского, стояла антикварная мебель, списанная по блату из ленинградских дворцов, и станок для подшивки трусов. Надомница к нему не притрагивалась. С утра начинали звонить телефоны: «Как дела, Саша?» — «Все в порядке, приезжай». В квартире «надомницы» заключались сделки: прокуроры за взятки закрывали уголовные дела.
Александра Ивановна жалела лишь об одном: родилась слишком поздно, негде ее таланту авантюристки развернуться.
Свой шарм у нее несомненно был. Через неделю ее обожала вся камера. Она легко могла бы стать своей в любом обществе. В минуты опасности она не теряла чувства юмора. Не всякий способен играть в прятки, зная, что за ним следят. А она играла. Поздно вечером, возвращаясь домой, она спряталась за каменным львом (на Новинском бульваре несколько таких скульптур). Человек, который шел за ней следом, растерялся, потеряв ее из виду. И она, смеясь, подала ему голос: «Ку-ку! Ку-ку!»
Со смехом Александра Ивановна рассказывала об очной ставке с одним из прокуроров (всего она посадила около тридцати судебных работников).