Средь других имен — страница 7 из 68

Не верь ни другу, ни жене,

ни матери родной.

В испепеляющем огне

не будь самим собой.

(П. Набоков)

Но по мере того как проходит первый тюремный шок, меняется и мировосприятие.

П. Набоков рассказывает, что врач-заключенный, узнав, что он сочиняет стихи, спросил: «А вы не родственник Сирина?» Не сразу признался Набоков в своем родстве со знаменитым писателем, на что врач заметил ему с юмором: «Да у вас, батенька, вульгарный МГБит! Скоро-нескоро, но это проходит». И действительно, подозрительность, отчаянье, мизантропия — проходили. Проходили от общения с людьми: в лагерной зоне честные, нравственные люди встречались в большей концентрации, чем на воле, и были заметнее. Цитированное выше стихотворение П. Набокова кончается утверждением и призывом: «Доверяй!»

Сейчас уже изданы воспоминания бывших лагерников, и народ знает, что такое следствие в ГПУ или НКВД, что такое лагерная жизнь и смерть, каторжный труд, произвол лагерного начальства — все то, о чем еще в 1935 году написала А. Баркова:

Да. Я вижу, о Боже великий,

Существует великий ад.

Только он не там, не за гробом,

Он вот здесь окружает меня.

Не менее жестоки, чем физические, были нравственные страдания: трагическое сознание незаслуженности наказания, которому были подвергнуты

преступники без преступления,

виноватые без вины.

(С. Поделков. «Трасса». 1937 г.)

Бессилие опровергнуть ложь, добиться справедливости, тревога за родных и близких, которых также могли взять в любую минуту, подвергнуть пыткам и насилиям. О том, что это не пустые угрозы, обитатели ГУЛАГа знали хорошо. Правда, описаний насилий над беззащитными жертвами в стихах «подпольных поэтов» мне не встречалось. Наверное, тут причиной инстинктивные силы самосохранения психики: ведь описать — это пережить трагедию жертвы и трагедию своего бессилия, и после этого — как не лишиться рассудка… Зато «комиссара», совершающего насилие над женщиной, воспел «поэт чекистов, рыбоводов и комсомольцев» — по выражению И. Бабеля, — Э. Багрицкий. Его герой (рассказ ведется от первого лица) руководит арестом.

«Уходите! — я сказал матросам… —

Кончен обыск! Заберите парня!

Я останусь с девушкой!»…

     …Я ввалился,

Не стянув сапог, не сняв кобуры,

Не расстегивая гимнастерки,

Прямо в омут пуха, в одеяло…

(«Февраль». 1933–1934 гг.)

Подобное смакование насилия над женщиной приходилось слышать в лагере только от уголовников в их песне: «бюстгальтер шелковый зубами я порвал» и «тело девичье я до утра терзал».

Но и то, что есть в стихах «подпольных поэтов», страшно, ко многим из них можно поставить эпиграфом строки Тютчева:

О Господи!.. и это пережить…

И сердце на клочки не разорвалось…

Наверное, самые жестокие муки выпали на долю матерей. Н. Надеждина рассказывает о киносеансе в лагерной зоне; демонстрируют хронику:

Волненье растет все сильней и сильней,

Когда на экране — лица детей.

Ведь те, кто пришли посмотреть кино,

Детей не видели очень давно…

В ответ на детское щебетанье

В зале глухие звучат рыданья…

А где же их дочери, где их сыны,

Какие на воле еще рождены?

О них так красиво в газетах писали,

«Цветами жизни» их называли.

«Цветы» по детским домам разместили,

«Цветам» фамилии переменили:

«Забудь отца, и он враг, и мать!»

Кто смеет так детскую душу терзать?!

Как море в часы штормового прибоя,

Зрительный зал бушует и воет…

Лев Гаврилов в книге воспоминаний «Золотой мост» рассказывает:

«В совхозе «Дукча» под Магаданом. <…> Встретилась мне там одна хорошая женщина. Как и ты — партийная. Муж у нее погиб. <…> Там у них на женской зоне тоже все писали. И она, Аннушка, тоже писала. Не как-нибудь, а стихами писала… И складно они у нее выходили. Прочли мне потом это ее стихотворение… После того, как Аннушку в тюрьму в Магадан взяли. От чистого сердца оно написано — каждая строчка искренняя. Там и «отец родной», и «гений», и «солнца свет» — все было. И о детях, которые ждут своих матерей, было сказано так, что у меня, у бездетного, и то слезы глаза застелили. Озаглавлено оно было: «Очнись, Великий Сталин!» Такого заголовка оказалось достаточно, чтобы посчитать этот крик души человека большой крамолой. Аннушку увезли… Теперь вместо «ЧСИР» еще и личное дело по 10 пункту иметь будет…»

Разлука с детьми была страшна, тоска велика. Х. Волович вспоминает слова одной из солагерниц, пожилой партийки: «Если бы партия приказала мне ехать сюда добровольно, разве я бы не поехала? Только сына взяла бы с собой».

Дети в тюрьме и лагере. Сажали матерей с младенцами. Многое забылось, стерлось в памяти, сгладилось, но не забывается, не забывается, как в первую ночь на Лубянке, запертый в боксе, где-то в подвале, я услышал звонкий, быстрый стук детских шагов по кафельному полу в тишине, звонкий детский голосок и тревожно обрывающий его испуганный женский шепот: «Тише… Тише»… Так начинался утренний вывод арестантов на оправку…

Колыбельные песни. Лермонтовская «Казачья колыбельная песня»: «Спи, младенец мой прекрасный…»; А. Н. Майкова «Спи, дитя мое, усни! Сладкий сон к себе мани»; колыбельная из кинофильма «Цирк»: «Сто путей, сто дорог для тебя открыты». В то время как с экранов страны и по радио пелись эти колыбельные, родилась еще одна колыбельная, ее в 1937–1938 годах не пела (петь запрещено), а шептала в Часовой башне Бутырской тюрьмы своему сыну Мария Терентьева, жена репрессированного писателя Ивана Катаева, которую посадили как ЧСИР — члена семьи изменника родины — вместе с трехмесячным младенцем. В этой, единственной в своем роде «Тюремной колыбельной», как и в каждой колыбельной, поется и о том, чем встретит ребенка завтрашнее утро:

Утром рано, на рассвете

Корпусной придет,

На поверку встанут дети,

Солнышко блеснет.

«Твой отец отважный воин», — поет казачка у Лермонтова, а в камере Бутырской тюрьмы мать убеждает несмышленыша-сына:

Мальчик мой, не верь в измену

Своего отца…

С ребенком Мария Терентьева была отправлена в лагерь. Ее сыну еще повезло: он пробыл в лагере до полутора лет, потом его отдали бабушке. В 1937 году у нас были детские лагеря — для детей врагов народа; из лагерей их распределяли по детдомам. Н. К. Крупская делала попытки смягчить судьбу детей-арестантов, во всяком случае, одна из обитательниц такого детдома вспоминает, что им читали письмо от Крупской, из которого ей запомнились слова: «Малые дети, страдатели наши, будьте здоровы, честны, правдивы, вы не должны отвечать за родителей».

До конца 1940-х годов лагеря были смешанные, где-то мужские и женские бараки находились в одной зоне, где-то лагпункты были разные, но мужчины и женщины встречались на работах.

«Одного только не могли уничтожить селекционеры дьявола

, — пишет Х. Волович,
— полового влечения. Несмотря на запреты, карцер, голод и унижения, оно жило и процветало гораздо откровенней и непосредственней, чем на свободе. То, над чем человек на свободе, может быть, сто раз задумался бы, здесь совершалось запросто, как у бродячих кошек. Нет, это не был разврат публичного дома. Здесь была настоящая, «законная» любовь, с верностью, ревностью, страданиями, болью разлуки и страшной «вершиной любви» — рождением детей… Просто до безумия, до битья головой об стенку, до смерти хотелось любви, нежности, ласки. И хотелось ребенка — существа самого родного и близкого, за которое не жаль было бы отдать жизнь».

В каждом большом лагере существовал «мамочный» лагпункт. Вскоре после родов «мамку» отправляли на работу, младенцев водворяли в отдельный барак. Волович называет его Домом Смерти Младенца. Смертность грудников была огромная, и у Волович дочь умерла в год три месяца. Выживших потом отправляли по детдомам…

«Любовь и голод правят миром» — к чему только и при каких только обстоятельствах не вспоминали эту строчку из стихотворения Ф. Шиллера «Мировая мудрость»; в лагере (как, впрочем, и вне его) часто сводили «любовь» к половому влечению, что отразило известное фольклорное присловье-вопрос доходяг-дистрофиков: «Чего бы ты сейчас хотел — кило колбасы или бабу?», и вроде о том же и совсем не о том стихи Ю. Грунина:

Я бессилен, немощен,

   Очень плох.

Мне не снятся женщины,

   Видит Бог.

Снится, что свободен я,

   Что окреп,

Снится моей родины

   Черный хлеб.

Сытым понимать ли

   Суть вещей?

Пленным снятся матери

   С миской щей.

Поэзия обладает свойством в событиях и явлениях определять их глубины, недаром поэтическая строка часто соперничает с философской формулой и научным законом. Лагерная любовная лирика, как правило, целомудренна, она — именно любовная, то есть о любви, а не о «половом влечении», о том — другие «сочинения», их и стихами-то никто не считает, и между ними и стихами о любви — пропасть. Они не смешиваются.

Система ГУЛАГа стремилась превратить зека в рабочую скотину, в нечеловека, такой взгляд она воспитывала у охраны, в том числе отрицала и самую возможность, что заключенные могут любить, как они, вольные. (Как не вспомнить о том шоке и удивлении, которое вызвало у крепостников утверждение Н. М. Карамзина: «И крестьянки любить умеют».)

Однажды во время погрузки песка на платформы в карьере — работе тяжелой, непосильной и для многих мужчин, — рассказывает С. Шилова, — ей, двадцатилетней студентке художественного училища, стало плохо, в глазах потемнело, и она упала.