Я которого во девицах любила,
Я которого во красненьких жалела.
В академическом Словаре русского языка 1955 года при слове «жалеть» в значении «любить» стоит помета «областное», близость и различие слов «любить» и «жалеть» в литературе в последний раз, пожалуй, зафиксировано в есенинской строке: «Ты меня не любишь, не жалеешь» (правда, в его время в словаре слово «жалеть» поясняли «сильно любить»).
Лагерная любовь — это почти всегда любовь-жалость, любовь-сочувствие, любовь-доброта, то есть та духовная область, которая была особенно нужна людям и которую из них старались выбить, в любви находило выход природно присущее человеку милосердие, гуманность, подавляемые в государственном масштабе, это был протест человечного в человеке против бесчеловечия, и такой ее изображает лагерная поэзия:
А кругом лишь одни сторожа,
Целоваться с любимым нельзя.
Мы дарили улыбки свои…
И писали стихи о любви.
А любовь в тюрьме — нежней,
А любовь в тюрьме — светлей,
Потому что там ей больней…
Потому что там ей трудней..
В лагере человек, лишенный собственной воли, в какой-то момент обязательно задумывается над тем, какие причины и какие силы управляют его судьбой, и он закономерно приходит к тому кругу вопросов и проблем, который составляет философию истории.
Идея о причастности «виновных без вины» к общеисторическому процессу содержится уже в такой распространенной и общей сентенции, как «лес рубят — щепки летят», заключающей в себе попытку объяснения происходящего.
Вообще человеческий разум не может примириться с бессмысленностью, потому что бессмысленность — это конец, гибель, и он ищет смысла порой даже не из желания познания истины, а по сильнейшему инстинктивному чувству самосохранения личности.
В лагере все сидевшие по 58-й в какой-то период поддавались соблазну найти логику, смысл и часто — оправдание своего заключения. Иные — в большинстве случаев члены партии — старались поверить, что это необходимо для партии и революции, что революция должна защищаться от врагов, которые кишмя кишат вокруг. Был в этой концепции изъян: о себе-то они знали, что они не совершали вменяемые им преступления, но и этому находилось объяснение: в каждом великом деле бывают ошибки и издержки, так вот они — жертвы ошибки, и правда должна восторжествовать. Кое-кому такая вера, регулярно опровергаемая ответами на их бесчисленные просьбы и заявления в разные учреждения и на разные имена, но окостеневшая и лишившаяся разумного начала, помогла выжить.
Распространено было мнение, что в органы (иногда шли дальше, считая, что и в правительство) пробрались зарубежные шпионы, фашисты:
Иль зарубежная разведка
Огромный сделала подкоп…
~~~
А может, пролезло фашистское рыло, —
ему мы обязаны ролью врагов?
Искали и высший положительный смысл.
Революционная идея построения нового великого общества всеобщего счастья глубоко проникла в сознание людей и овладела им. Сама идея, что наше время созидает это общество будущего, была всеобщей, само собой разумеющейся и неопровержимой, и поэтому идея, что страстной путь миллионов невинных подготавливает это будущее, также часто являлась крепкой нравственной опорой.
А. А. Тришатов вспоминает древний языческий обычай закладывать в фундамент строящегося здания живую жертву и сравнивает с современностью:
Сейчас создается эпоха,
И в низ ее — в щебень и в бут,
Чтоб здание вышло неплохо,
Живых миллионы кладут.
Мы схвачены — злой и невинный.
За что? Пусть Господь разберет.
И движется длинный-предлинный
Наш, к гибели нашей, черед.
Но, брат мой, вмурованный в камень,
Пойми, мы недаром легли,
Мы то, что крепится в фундамент
Всей будущей жизни земли.
Иные готовы были считать выпавшие на их долю страдания не наказанием за то, в чем их обвиняли, а расплатой за прежнюю «грешную» или слишком счастливую жизнь:
А я поняла, что нечем
Свалить мне горя огромный камень,
Что обрушился мне на плечи.
Жизнь моя встала передо мною
Вся целиком. Без возврата…
Я поняла с смертельной тоскою,
Что я сама виновата.
Не потому, что меня обвиняли
В том, чего не бывало,
А потому, что я всем играла,
Играла всем, что попало.
Это плата за то, что праздник длился, —
Ни в чем не была я бедной, —
За то, что утехам земным молилась…
…За это теперь я все приемлю.
…За это теперь мне — Крайний Север,
Страницы Дантова ада.
Однако в попытках объяснения, оправдания, блуждания в софизмах двойного сознания в конце концов приходило понимание трагедии эпохи:
Ну что ж, друзья! Не так уж плохо,
Минуя книги иногда,
Иметь учителем эпоху
В ее великие года.
Когда выходит все наружу,
Когда глазам открыта жизнь
И катастрофой обнаружен
Ее подспудный механизм.
Пройдут года, напишут книги,
Опять пойдет ученый спор,
Опять профессорская клика
Произнесет свой приговор.
Начнет историк путать нити,
Блуждать в событиях былых,
Но ты — свидетель тех событий,
Но ты — живой участник их,
Когда ты разумом природным
И сердцем честным наделен,
Какой удачей ты почтен,
Найдя источник первородный
Живой истории, — того,
Что всех наук лежит в основе…
И обо всем том, что сейчас называют «белыми пятнами» нашей истории, «подпольные поэты» писали с позиций своего знания, своего прозрения, но — увы! — их знание и прозрение шло впереди общественного исторического сознания и было обречено:
Ты прав, несчастный безумец,
Но гибель в твоей правоте.
(А. Баркова)
Люди восьмидесятых годов, историки, обращаясь к прошлому, во многом трактуют и оценивают это прошлое так же, как трактовали и оценивали его занумерованные современники. Впрочем, об этом писал поэт, писал
тогда
:…мы все здесь свидетели.
Свидетелей тоже легко посадить!
И все те мы встанем — мы, наши дети ли —
и станем историю миром судить.
У всех поэтов-лагерников в творчестве присутствует историческая тема. Осознание себя в истории и своего времени в цепи времен приводило к широким обобщениям, и тогда личная судьба, личная трагедия не закрывала общего направления исторического процесса (не исключая при этом срывов, блужданий, ошибок) к совершенствованию и прогрессу.
Подразумевая под Римом советский государственный тоталитаризм и под эллинизмом гуманистическое начало, А. Л. Чижевский в 1943 году — в тюрьме, в ожидании отправки в лагерь, в начале срока, когда он представляется особенно страшным, — писал в стихотворении «Пирр»:
Но предвосхитил ты непостижимо
Незыблемый истории закон:
Не эллины легли в подножье Рима,
Но Рим был эллинизмом побежден.
Д. Андреев, отбывая во Владимирской тюрьме двадцатипятилетний срок и работая над историческим трактатом «Роза мира», приходит «в недрах русской тюрьмы» к оптимистическому историческому прозрению:
Дни скорбей и труда —
эти грузные, косные годы
Рухнут вниз, как обвал,—
уже вольные дали видны;
Никогда, никогда
не впивал я столь дивной свободы,
Никогда не вдыхал
всею грудью такой глубины!
Но, пожалуй, важнее политического опыта преподанный лагерем опыт духовный: через злобу, отчаянье — к сочувствию, милосердию, к осознанию высшей ценностью в человеческом общежитии добра, от классовых, групповых, кастовых ценностей — к общечеловеческим, изначальным и, как показывает исторический опыт, — конечным.
В 1928 году, заканчивая срок на Соловках, М. Фроловский говорит, что он
Стал смелее, тише и суровей,
Стал суровей, может быть, добрей.
И четверть века спустя, в 1954 году, в смутное и тяжелое для заключенных по 58-й статье время, когда, несмотря на смерть Сталина, с именем которого лагерники связывали репрессивную политику, в их судьбе не происходило никаких изменений и люди думали, что им придется, как и при нем, отсиживать свои двадцать или двадцать пять, написана «Молитва» П. Набокова.
Мы новые колокола, Господь.
Ты — наша песня.
Дай силу душе, как огонь, чистую.
Пусть времена изменчивые не поколеблют нас,
какие бы пришельцы мимо нас ни мчались.
И ужасной войны разоренье уменьши.
Если можешь, страданий путь сократи.
Дай силы путем страдания идти
И души к злу не приковать.
Зажги в сердцах мысль, укрепляя нас:
«Не мне, но моему народу жить суждено!»
За мысль эту, если нужно,
наши молодые жизни ты возьми.
Чтобы напрасной эта жертва не казалась,
одна молитва лишь останется:
«Зажги в сердце мысль глубокую, горячую, —
что все же счастье расцветет, рано или поздно!»
Тебе, моя будущая Родина.
В такое-то время и при таких-то условиях сказать: