Обыватели, простые обыватели смеялись… зло смеялись, — люди говорили не стесняясь: "смотрите, куда советские тратят деньги голодных крестьян и рабочих… ха,ха,ха, небось, Гришка Зиновьев их лопает да на своих девок тратит"…
Все было уложено. Сливкин ухал со своим "специальным грузом для надобностей Коминтерна". Перед отъездом он зашел ко мне проститься. Он был доволен: так хорошо услужил начальству… А я был зол… Прощаясь, он протянул мне какую то коробку и сказал:
— А вот это вам, товарищ Соломон, маленький презент для вашей супруги, флакон духов, настоящее "Коти"…
— Благодарю вас, — резко ответил я, — ни я,ни моя жена не употребляем духов "Коти"…
— Помилуйте, товарищ, это от чистого сердца…
— Я уже сказал вам, — почти закричал я, — не нужно… Прощайте…
А Сливкин был действительно рубаха - парень. Всем служащим Гуковского и самому Гуковскому он привез разные "презенты". Мои же сотрудники и сотрудницы, как и я, отклонили эти "презенты".
Сливкин приезжал еще раз или два и все с " ответственными" поручениями для Коминтерна, правда, не столь обильными. А вскоре прибыл и сам Зиновьев. Я просто не узнал его. Я помнил его встречаясь с ним несколько раз в редакции "Правды" еще до большевицкого переворота: это был худощавый юркий парень… По подлой обязанности службы (вспоминаю об этом с отвращением) я должен был выехать на note 106вокзал навстречу ему. Он ехал в Берлин. Ехал с целой свитой… Теперь это был растолстевший малый с жирным противным лицом, обрамленным густыми, курчавыми волосами и с громадным брюхом…
Гуковский устроил ему в своем кабинете роскошный прием, в котором и мне пришлось участвовать. Он сидел в кресле с надменным видом выставив вперед свое толстое брюхо и напоминал всей своей фигурой какого то уродливого китайского божка. Держал он себя важно… нет, не важно, а нагло. Этот отжиревший на выжатых из голодного населения деньгах, каналья едва говорил, впрочем, он не говорил, а вещал… Он ясно дал мне понять, что очень был "удивлен" тем, что я, бывая в Петербурге, не счел нужным ни разу зайти к нему (на поклон?)… Я недолго участвовал в этом приеме и скоро ушел. Зиновьев уехал без меня. И Гуковский потом мне "дружески" пенял:
— Товарищ Зиновьев был очень удивлен, неприятно удивлен, что вас не было на пароходе, когда он уезжал… Он спрашивал о вас… хотел еще поговорить с вами…
Потому в свое время, на обратном пути в Петербург Зиновьев снова остановился в Ревел. Он вез с собою какое то колоссальное количество "ответственного" груза "для надобностей Коминтерна". Я не помню точно, но у меня осталось в памяти, что груз состоял из 75-ти громадных ящиков, в которых находились апельсины, мандарины, бананы, консервы, мыла, духи… но я не бакалейный и не галантерейный торговец, чтобы помнить всю спецификацию этого награбленного у русского мужика товара… Мои сотрудники снова должны были хлопотать чтобы нагрузить и отправить note 107весь этот груз… для брюха Зиновьева и его "содкомов"…
Но эти деньги тратились, так сказать, у меня на виду. А как тратились те колоссальные средства, которые я должен был постоянно проводить по разным адресам, мне неизвестно… Может быть, когда-нибудь и это откроется… Может быть, откроется также и то, что Зиновьев не только "пожирал" народные средства, но еще и обагрял свои руки народной кровью…
Так один из моих сотрудников Бреслав (Бреслав — по профессии кожевник, человек малограмотный. В настоящее время, судя по газетам, он назначен заместителем торгпреда в Париже. — Автор.) рассказывал мне, как на его глазах произошла сцена, которую даже он не мог забыть… Он находился в Смольном, когда туда к Зиновьеву пришла какая то депутация матросов из трех человек. Зиновьев принял их и почти тотчас же выскочив из своего кабинета, позвал стражу и приказал:
— Уведите этих мерзавцев на двор, приставьте к стенке и расстреляйте! Это контрреволюционеры…
Приказ был тотчас же исполнен без суда и следствия… Я был бы рад,зачеловека рад, если бы Бреслав подтвердил это…
XXXI
В конце XXIX главы, говоря о приезде в Ревель, Иоффе упомянул о появлении Юрия Владимировича Ломоносова. Ставленник покойного Красина, профессор Ломоносов представляет собою весьма интересную фигуру в сфере советских служащих, и я считаю необходимым более или мене остановиться на нем. До Ревеля мне не приходилось встречаться с ним лично хотя note 108я имел о нем представление по рассказам моей покойной сестры, женщины-врача, Веры Александровны иеемужа, профессора Михаила МихаиловичаТихвинского (Моя покойная сестра Вера Александровна покончила с собой в 1907 году. Ее муж, бывший профессор Киевского Политехникума, был одним из выдающихся русских химиков. Уволенный по приказу Кассо, он в начале войны поступил на службу к Нобелю со специальным заданием разработать вопрос о нефти. Его открытия в этой области обратили на себя внимание всего ученого мира. Но революция остановила его работы. Также, как и моя сестра, он был большевик (классический) по своим убеждениям, но не мог присоединиться к нео - большевизму, т. е., ленинизму, и оставался в стороне от правительства, ведя какую - то научную работу в Петербурге при ВСНХ.Онкрайне бедствовал, хотя и был близким другом Ленина, часто скрывавшегося у него в Киеве. Наконец, он получил научную командировку в Германию. Он должен был немедленно выехать, но накануне отъезда был арестован по делу Таганцева и через четыре дня, по обвинению в "экономическом саботаже", был расстрелян. — Автор.),аттестовавших его, как пустого малого, псевдо-ученого, но человека очень бойкого, эквилибристического и потому добившегося степеней известных, дававших ему возможность широко жить, что особенно ярко сказалось в эпоху его советской службы, когда он поспешил заделаться стопроцентным коммунистом и по протекции Красина стал членом коллегии народного комиссариата путей сообщения, где и расцвел. Он получил командировку в Швецию для наблюдения за постройкой заказанных там ( у водопада Тролльхеттан) паровозов. Человек ловкий, совсем неумный, он сумел втереться в полное доверие Ленина, что, конечно, сильно укрепило его и дало ему возможность "жрать". И в советских кругах он даже прославился своим лукулловым образом жизни. Но кроме того, он отличался крайним нахальством и кляузничеством.
note 109Он соорудил себе особый "поезд Ломоносова" использовав для него все ремонтные возможности нашей страны, когда железнодорожные пути были загромождены многоверстными "кладбищами" паровозов и вагонов, которые нельзя было ремонтировать за отсутствием необходимых материалов, машин и инструментов. Поезд этот поражал своей чисто царской роскошью. В Ревеле мне пришлось побывать в этом поезде, состоявшем из нескольких роскошных вагонов и вагона - кухни, где священнодействовал артист – повар, получавший жалованье от казны. Этот поезд в ожидании Ломоносова, находившегося заграницей, стоял на запасных путях и подавался к месту где Ломоносов должен был сесть в него, чтобы ехать в Москву…
Если читатель помнит, мы условились с Ломоносовым повидаться на другой день нашей встречи в вагоне Иоффе. Он пришел ко мне, хвастался своей дружбой с моей сестрой… Потом повел разговор о деле, прося меня переводить ему без задержки средства. Затем около часа дня отправляясь обедать в небольшой ресторан, я пригласил его. В ресторане я подошел к стойке и в честь гостя взял на две тарелочки немного закусок. Ломоносов иронически посмотрел на эти тарелочки, сделал гримасу и спросил:
—И это все закуски? Нет, простите меня, я их дополню…
Он подошел к стойке и возвратился с официантом, несшим еще на нескольких тарелках столько снеди, что ее могло бы хватить на десяток человек… И он стал не есть, а "жрать", противно сопя и хлюпая, отвратительный своим громадным животом Габринуса note 110свисавшем вниз… Он все время рассказывал сальные и совсем неостроумные анекдоты.
Вскоре он уехал в Москву, и через две недели возвратился, чтобы ехать опять в Швецию. Но еще до своего прибытия в Ревель он прислал мне из Москвы телеграмму, в которой сообщал, что Совнарком ассигновал емушестьдесят миллионов золотых рублей, которые должны были придти на - днях в мой адрес в Ревель. И вскоре эти деньги пришли и были мною депонированы в Эстонском государственном банке.
Между тем, я, в виду все возраставших денежных требований ко мне, напрягал все усилия, чтобы не понизить достигнутого мною курса на золото. Я не знал, на каких условиях были ассигнованы Ломоносову эти 60 миллионов, и меня очень тревожила судьба их, ибо я боялся, что он вне контакта со мной начнет "разбазаривать" это золото. Я решил посоветоваться с моими банкирами о том, какой политики надо держаться чтобы ввиду все увеличивающегося спроса на валюту, увеличить количество продаваемого золота не понизив его курса. Задача была нелегкая, ибо, повторяю, я мог рассчитывать только на маленькую стокгольмскую биржу. В день этого совещания приехал Ломоносов.
Я пригласил его участвовать в этом совещании. Он очень запоздал на него. В его отсутствии мы успели наметить несколько мер, из которых главная была — не терять головы, не выбрасывать беспорядочно на стокгольмскую биржу очень больших количеств золота и были намечены некоторые другие пункты сбыта.
Когда пришел Ломоносов, я повторил ему все принятые решения и спросил его, согласен ли он действовать в контакте со мной и не выпускать свое золото независимо от меня. Тут банкир Шелль, note 111умный и корректный, стал энергично настаивать на том, чтобы Ломоносов лично не продавал золота, а действовал при моем посредстве. Он ответил, что, к сожалению, он уже затребовал три парохода из Стокгольма для перевозки тремя партиями золота, но, что он обещает без моего разрешения не продавать ни одного грамма. И затем, попросив у меня слово, он обратился к банкирам со странной, чтобы не сказать больше, речью, в которой, стараясь их разжалобить (а я все время, что называется, держал нос кверху, чтобы не давать повадки), закончил ее патетическим коленом, взяв предварительно для бутафории свою шляпу: