Нечто похожее было в ночном торопливом бегстве журналистов. Они были связаны между собой видовой общностью, как жуки. Соединены общим знанием, командой, предупреждавшей о близкой беде. Их цепкие, осторожные, точные движения, их шаги и похожие жесты делали их биологической семьей, спасавшейся от катаклизма. Наблюдая их уход, Белосельцев знал, что это связано с близким штурмом. Эти молодые, просвещенные, свободолюбивые и вольные в обращении люди были управляемы, сцеплены друг с другом какой-то невидимой волей, заставлявшей их действовать как единое многоногое существо. На их лицах, если они вдруг поднимали глаза на Белосельцева, проскальзывало мгновенное чувство вины и маскирующая это чувство ирония. Они желали поскорее пройти, вычеркнуть из своих переживаний вид одинокого, встретившегося им на пути, обреченного на смерть человека.
Белосельцев наблюдал, как журналисты, подобно грызунам, покидают огромный, озаренный ночным сиянием Дом Советов, похожий на корабль, который еще плывет, держится на поверхности, сверкает иллюминаторами и нарядными палубами, но в трюмах и днище уже открылись свищи и пробоины, заструилась, забила множеством бурунов и фонтанов вода. И он, Белосельцев, знающий истину, наблюдает уход крыс – знамение близкого кораблекрушения.
Когда он спустился в лифте на нижний этаж, где в маленькой комнатке разместилась походная церковь отца Владимира, вдруг снова погас свет. Дом отрубили от электрокабеля. Отсекли от остального города. И это тоже было знаком близкого, приближающегося несчастья.
Он добрался на ощупь до «походной» церкви, постучал. Услышав за дверью голос отца Владимира, вошел. В комнате был коричнево-золотистый сумрак, среди которого горели несколько свечей и лампада. Словно соты, наполненные медом, желтел образ Богородицы. На столе слабо переливались какие-то серебристые предметы. Этот сумрак, запах воска, малиновый мягкий свет лампады, неясно мерцающие во тьме предметы напомнили Белосельцеву новогоднее торжество. И от этого стало сладко и печально. Отец Владимир, в облачении, с золотой лентой, ручьем стекавшей из-под его бороды, был похож на Деда Мороза. И это сходство тронуло Белосельцева нежными, сладостно-горькими воспоминаниями.
Отец Владимир что-то мастерил, вырезал. Перед ним на столе лежала картонная, с зубцами и крестиками корона. Священник брал мятые серебряные фантики. Разглаживал фольгу на столе, проводил по ней большим крепким ногтем. Фольга чуть слышно звенела. Из-под ногтя священника тянулся голубоватый сияющий след. Отец Владимир прикладывал серебряную бумагу к картонной короне, украшая ею зубцы и крестики. И это занятие тоже было из чудных забытых времен, напоминало детство, елку, близкий праздник, ожидание подарков, забав.
Отец Владимир поднял на Белосельцева лицо, и Белосельцев увидел, как похудело это знакомое благообразное лицо, какие морщины и складки вдруг обнаружились на лбу и у рта, какие тревога и мука были в синих глазах.
– Вы там были? – Отец Владимир кивнул куда-то в сторону, сквозь стену, в ночное пространство города, где была башня, парк и еще тлел, догорал разожженный Белосельцевым пожар, и бродили перед телецентром зачехленные в масках стрелки – упирались лучами фонарей в простреленные затылки, в запрокинутые мертвые лица. – Вы там были?
– Был, – ответил Белосельцев, усаживаясь рядом с отцом Владимиром, машинально разглаживая на столе мятую серебряную бумажку.
– Когда вы расселись по машинам и поехали в Останкино, я вернулся сюда и стал молиться. Молился перед образом Богородицы за умягчение сердец, утоление печалей, за кротких, нищих духом, за миротворцев. И вдруг во время молитвы я услышал, как закричала Богородица. Услышал ее крик, будто ей делали больно, били ее. Она дрожала, по ее лицу текли слезы. Пулеметы, которые стреляли в людей, попадали в Богородицу. Пробитая пулями, она плакала и кричала.
Разглаживая серебряную бумажку, Белосельцев посмотрел на образ, освещенный лампадой. И ему показалось, что одежды Богородицы слабо шевелятся. Образ был живой, он просвечивал сквозь дерево иконы, сквозь плоское изображение таинственным, уходящим в глубину объемом. И в этом объеме летели пулеметные трассы, попадали в зеленые и малиновые одежды Богородицы, пробивали смуглое тело, и от каждого попадания, от каждой пули она вздрагивала и кричала.
– Я не мог молиться, не мог выносить плача Богородицы. Отошел от иконы, выглянул в окно и увидел, как над Москвой летают бесы. В вечернем московском небе летает множество мохнатых разъяренных бесов. Поодиночке, парами, несметными тучами. Все небо было наполнено бесами, и они завладели Москвой.
Белосельцев разглаживал серебряную бумажку. Она слабо звенела, трепетала. За окном, в московской ночи, носились бесы, мохнатые, как кенгуру, задрав хвосты, выгнув костлявые, покрытые шерстью спины. Они прижимали к груди передние когтистые лапы, неслись на невидимых реактивных двигателях, чертили небо мерцающими гаснущими следами, усаживались, как огромные летучие мыши, на шпиль гостиницы «Украина», на крыши соседних домов, на фонарные столбы.
– Я пробовал молиться сейчас, – сказал священник, – но иконы молчат. Раньше, когда я молился, от икон всегда исходило тепло, слышался едва уловимый живой отклик. А сейчас иконы остыли. Они замолчали. Из них словно ушло божество. Они превратились в обыкновенные доски. Что это значит? Бог отвернулся от нас, оставил на растерзание бесам? Значит, мы страшно перед ним провинились!
– Не знаю, – устало сказал Белосельцев. – Я не чувствую за собой вины. Не знаю, почему Бог от нас отвернулся.
Он передал отцу Владимиру расправленную серебряную фольгу. Тот осторожно взял ее и украсил ею острый зубец на картонной короне.
– Это что у вас? – рассеянно спросил Белосельцев.
– Венчальный венец. Сейчас молодая пара придет ко мне венчаться. А венца-то и нет. Вот я и смастерил картонный.
В дверь постучали. В комнату проник луч фонарика, его белый раскаленный кружок. Следом вошли двое, юноша и девушка. И Белосельцев узнал в них разведчиков, с которыми несколько дней назад расстался на подземном перекрестке в туннеле. Теперь они снова встретились в ночной озаренной церкви, которая тоже казалась подземной, сооруженной в толще земли. Оплывшие свечи, малиновая лампада горели в самой сердцевине земли.
– Здравствуйте, – сказал длинноволосый юноша и, нагнувшись, приставил к стене автомат.
– Здравствуйте, – повторила девушка, сняла с плеча и положила рядом с автоматом свою брезентовую санитарную сумку. – Не поздно? Вы не спите?
– Я вас ждал, – ответил отец Владимир, колыхнув золотым шитьем, сбегавшим из-под бороды ручьем. – Благословясь, начнем.
Он установил посреди комнаты стул. Накрыл его бархатной, с вышитым шестикрылым серафимом скатеркой. Положил на скатерку серебряный крест, пухлую, в кожаном переплете книгу. Поставил горящую, укрепленную в фарфоровой чашке свечу.
– Встаньте сюда, – пригласил он жениха и невесту. Те послушно приблизились к этому самодельному престолу, встали рядом, чуть касаясь плечами. Худой, узкий в талии юноша, в джинсах и кожаной куртке, с темными, спадающими волосами. И девушка с большими круглыми глазами, в мешковатом стеганом пальто, с шелковой косынкой на шее. Их лица, освещенные свечой, были торжественны, и они напоминали студентов, пришедших сдавать экзамен.
Как только они вошли и послушно, доверчиво встали перед свечой, готовясь к чему-то важному, им до конца не ведомому, как только Белосельцев увидел их юные лица, угадал в их решении грозные предчувствия, касавшиеся не только их, но и Белосельцева, и отца Владимира, и всех обитателей молчаливого, промерзшего Дома, он испытал к ним мучительную нежность, слезную, затуманившую глаза любовь. Все, что сейчас совершалось в этой ночной «походной» церкви, уже было когда-то, не с ним, без него, в другом пространстве и времени, и теперь повторялось. И он стоял с затуманенными глазами и смотрел на жениха и невесту, застывших перед горящей свечой.
– Слава Тебе, Боже, Слава Тебе! – запел, зарокотал отец Владимир, заглядывая в раскрытую книгу, подставляя ее скудному свету. Кланялся, мягко и плавно крестился. Золотое шитье волновалось у него на груди. Белосельцев, не понимая слов чудного древнего языка, постигал одну только музыку, одну только боль и сладость, с которыми отец Владимир провожал их всех в какую-то светлую и печальную даль. Они шли за длинной, нескончаемой чередой уже исчезнувших, проходили мимо горящей свечи, сквозь холодную московскую ночь, оставаясь в ней тающее краткое время, чтобы пройти и исчезнуть, уступая место другим, еще не родившимся.
– Венчаются раб Божий Андрей и раба Божья Татьяна, – доносилось до Белосельцева. И он, не стыдясь своих теплых слез, беззвучно повторял их имена. Ему казалось, что их имена – это бутоны, темно-алые, стиснутые, с резными лепестками, которые от слов священника медленно раскрываются в молодые свежие розы.
Они стояли в «походной» церкви, в центре земли. В этом центре горела свеча, звучало пение, распускались алые розы. И все, что на земле ни случалось, – движение народов, возникновение и крушение царств, деяния героев, откровения мудрецов и ученых, великие заблуждения и поиски, – все длилось, сберегалось, имело свое оправдание, потому что в центре земли цвели эти алые розы, горела свеча и по щекам Белосельцева беззвучно текли теплые слезы.
– Подержите венец! – окликнул его отец Владимир и показал, как надо держать над головой венчаемых картонную, украшенную фольгой корону. – А вы ступайте за мной вокруг аналоя!
Он двинулся торжественно и плавно вокруг свечи, едва заметным кивком приглашая жениха и невесту. Те пошли. Юноша поддерживал под руку свою суженую. Белосельцев ступал невпопад, держал над их головами корону. И так они шли по кругу, воспроизводя, казалось, какой-то вечный круговорот, какую-то неизреченную, в себе самой заключенную истину. Белосельцев знал, что эта истина пребывает и в нем. И он сопричастен истине.
Ночь. Москва. Последние часы перед боем. Сомкнулись вокруг жестокие беспощадные силы. Нацелены стволы. Напялены на головы черные, с прорезями чехлы. А здесь венчаются раб Божий Андрей и раба Божья Татьяна, и этим венчанием подтверждается вечная дивная истина, которая одна уцелеет, когда заржавеют все стволы и затворы, истлеют черны