Как он мог забыть о нем, спрятанном за жестяной экран батареи? Как он мог забыть о главном, данном ему поручении, ради которого шел на муки и смерть? Как мог забыть о чемоданчике, в котором хранилась страшная тайна, «Кощеева смерть», вокруг которой разгорелась борьба, стреляли танки, пылали этажи, был убит отец Владимир и ранен казак Мороз, совершались подвиги, приносились жертвы, вершилось небывалое злодеяние в центре Москвы на глазах изумленного мира? Этот крохотный кейс был источником власти, содержал в себе возможность возмездия, беспощадной казни преступников. Или вечного порабощения Родины, ее стыда и позорища. И он, Белосельцев, кому была вручена эта власть, этот карающий меч возмездия, забыл об этом в необъяснимом помрачении рассудка. Оставил кейс в Доме, сбежал, вручил этот кейс палачам, отдал им на растерзание Родину.
Это открытие было ужасно. Помрачение было подобно слепоте, когда в зрачки направляют пучок лучей, выжигающих сетчатку глаза. Пока он сражался, вытаскивал из-под пуль казака Мороза, стрелял в черноту коридора, шел через зал, озаренный свечами, провожал к выходу отца Владимира, выходил к офицерам «Альфы», его память и разум были помрачены, околдованы. Невидимые операторы следили за ним, отвлекали от кейса, блокировали мысль о нем. Вывели прочь из Дома за солдатскую цепь, завлекли в эти тихие подворья, поставили у балкона с бельем и бросили тут, ненужного, неопасного, отсеченного от сокровенного клада. Это прозрение ошеломило его, как удар острия в лоб. Вернуло ему память.
Он кружил дворами, выходил на людные улицы, вновь погружался в путаницу переулков, гаражей, фабричных строений. В нем существовали два разума, два воспаленных, перерезанных морщинами лба. Одна его сущность влекла его прочь от центра, где полыхало огромное белое здание, цепи ОМОНа прочесывали коридоры и залы, заглядывали в каждый угол, в каждый закоулок, вгоняя короткие истребляющие очереди. Другая его сущность стремилась обратно в центр, в оскверненный, расстрелянный Дом, где лежали павшие защитники, догорали огарки свечей и где в кабинете, прикрытый жестяным экраном, стоял драгоценный кейс, который ему, офицеру спецназа, было поручено беречь и хранить.
Одна его страстная мысль звала прочь от Дома, на вокзал, на спасительный поезд, который унесет его в белый студеный край, и там, за снегопадами, за мерзлыми реками, за дремучими лесами, начнется для него долгожданная чудная жизнь. Наступил Конец Света, и все, что считалось истинным, все законы и принципы жизни, все сгорело и уничтожилось, он свободен от присяг и приказов.
Другая страстная мысль возвращала его властно обратно к Дому, в кабинет, где остался кейс. Этот маленький черный предмет обладал таким притяжением, такой гравитацией, что притягивал его сквозь все дома и кварталы, искривлял его пути, изменял траектории, поворачивал обратно к центру, к реке с пылающим отражением дворца.
Тайный голос внушал ему, что совершилось чудо спасения. Кому-то невидимому, всемогущему было угодно его спасти, и теперь, после спасения, ему надлежало ехать на Север, к Кате. Там, в новой жизни, он, наконец, осмыслит, зачем он явился на свет, в чем истинное содержание жизни, от которого отвлекали его страсти, погони, войны и слепящая ненависть. Все товарищи его, с кем он держал оборону, были мертвы, убиты, сошли с ума, брошены в тюрьму. И некому его упрекнуть, некому востребовать кейс.
Но второй неумолчный голос звал его обратно в Дом. Этот голос, который он отчетливо слышал, был хриплым, с придыханием, криком казака Мороза, ворчливым бормотанием Красного Генерала, тонким плачем девочки, несущей свечу, псалмом отца Владимира, сносимым ветром. Этот голос был важней высшего смысла, сильней случившегося чуда. Звал его обратно в Дом.
Страдая и мучаясь, чувствуя в себе два разума, два сердца, два дыхания, Белосельцев выбирал из них те, что возвращали его к горящему Дому.
Он вернулся к Москве-реке. С моста Дом был страшен. Из срединных окон по всему фасаду сочились вверх жирные реки копоти. Утекали в небо вялым черным дымом. В окнах, откуда изливалась бархатная сажа, мрачно и лениво краснел огонь. Казалось, дом испаряется, истекает в небо. В дыме кружили не то сгоревшие, подхваченные ветром бумаги, не то испуганные молчаливые птицы. Дом перевертывался отражением в реку. В синей солнечной воде был пожар, черно-белая зебра дворца.
Белосельцев попытался пройти по мосту, но проезжая часть была забита транспортерами, толпой зевак. В милицейской цепи не было прогала. Полковник с рацией, с сизыми обветренными щеками мельком взглянул на его пропуск и зло сказал:
– Недействителен!.. Район боевых действий!.. Прошу отойти!..
Вслед за его словами захлопало, затрещало, грохнула пушка боевой машины пехоты. В солнечном воздухе в сторону Дома полетели бледно-красные трассеры.
Он спустился с моста, дошел до Киевского вокзала, доехал на метро до Смоленской. Садовая была пустой, по ней проносились крытые грузовики с войсками, подвывающие, с мигалками санитарные машины. Он дошел до американского посольства и попробовал нырнуть в переулок, ведущий к Дому. Но проход был заблокирован ОМОНом, стык в стык стояли грузовики. Офицер в белом шлеме долго рассматривал пропуск Белосельцева, вернул назад, сказав:
– Запрещено пропускать!.. Пройдите на КПП у высотки, там начальство!
Белосельцев добрался до высотного здания на площади Восстания. Помыкался среди омоновцев, солдат с автоматами. Наконец, один полковник с усталым лицом сказал:
– Там опасно… Мины и снайперы… Подождите, я приведу спецуполномоченных…
Белосельцев остался ждать, слушая близкие, за домами, выстрелы, рокот моторов, глядя на серый, пачкающий синее небо дым, в котором вспыхивали красные лампадки трассеров.
Он понял, что проникнуть сквозь оцепление не удастся. Пропуск, если начнут проверять, может послужить причиной задержания. Оставался единственный способ проникнуть в Дом – подземный ход, который был ему известен.
Он не стал дожидаться возвращения полковника. Зашагал к метро, чтобы попасть к канализационному люку в районе Новодевичьего монастыря.
Близился вечер. Бледное синее небо зеленело, густело. На стенах лежали красные пятна, и в вершинах деревьев, среди медных ветвей, начинала сгущаться холодная синь. Новодевичий монастырь со своими кирпичными, будто одетыми пеной башнями, с резными колокольнями и золотыми церквями, казалось, парил, словно летающий остров, готовый опуститься на зеленый московский холм. В пруду, в стеклянной глубине, отражались кресты, и по этому отражению плыл лебедь, оставляя слюдянистый след, как стеклорез.
Белосельцев больно и сладко ощутил неповторимую красоту этого мгновения. Нашел люк, чугунную ребристую крышку. Вокруг было пусто – ни людей, ни машин. Чугунные упоры крышки входили в пазы литого, вмурованного в асфальт круга. Эти пазы не были засорены, он сам недавно, выбираясь из люка, выдавил упоры из гнезд.
Под крышкой, своими узорами напоминавшей ребристую поверхность гранаты, был спуск в подземелье, в сырую тьму, по которой ему предстояло вернуться в горящий Дом, где постреливала, постанывала смерть. Из-под крышки, из центра железной земли, притягивали его к себе неодолимые силы, тянулись металлические руки, и он собирался через минуту отвалить люк и опуститься во мрак.
Но здесь, на поверхности, была такая прощальная красота, казалось, устроенная специально для него, что он медлил, не решался наклониться, поддеть чугунную лепешку люка, расстаться с этим вечерним светом.
Он дорожил последними секундами, упивался их хрупкой протяженностью, их крохотными дробными отрезками, каждый из которых был драгоценный, неповторимый, со своим светом, звуком и ароматом. Из этих крохотных драгоценных отрезков состояло его бытие, они и были его бытием. Он ощущал их необратимое исчезновение. Целовал глазами золотые кресты, продернутую сквозь них багряную ниточку облака, зеленую траву на холме, бирюзовый пруд с плывущим лебедем и стеклянным следом, играющих вдалеке детей. Все это он любил и знал с самого детства, берег и лелеял. И со всем прощался.
Он нашел железный, скрюченный обломок трубы. Поддел крышку люка. С натугой и скрежетом сдвинул ее. Из-под земли пахнуло запахом кислого металла, холодного пара и тлена. Поймав на прощание изумленный взгляд маленькой, пробегавшей мимо девочки, он опустился под землю и задвинул над собой железный свод.
Он брел в канализационном туннеле, подсвечивая бледным, утратившим яркость фонарем. Навстречу дул ровный зловонный ветер, он обклеивал грудь, давил на лицо, проникал под одежду, залетая в легкие, отравлял дыхание. В кровь проникали тонкие подземные яды, отравляли кровяные тельца. С каждым вздохом он терял силы, пораженный болезнью крови. Иногда ему казалось, что в этом зловонном ветре пролетали плотные быстрые сгустки, ощупывали его на лету, хватали его мягкими пальцами за губы, переносицу, лоб. Это были подземные духи, слепые и бестелесные, пытавшиеся на ощупь опознать спустившегося к ним человека. Сбоку, в липком желобе, текла маслянистая черная гуща. В ней что-то вспыхивало, переливалось, искрило, как свечение ночных водорослей, будто в сточной подземной воде обитали существа, не ведавшие дневного света, – планктон преисподней. Белосельцеву казалось, что он различает таинственных тварей, их раздвоенные хвосты и рыльца, шевелящиеся усики, висящие на ниточках глаза.
Он услышал чмокающий, хлюпающий звук. Повел фонарем. Навстречу ему заволновались, замелькали мокрые глянцевитые крысы, острые, с розовыми кончиками морды, пронзительные злые глаза, чуткие остроконечные уши. Их было множество, мокрых, глазированных, с прилипшей шерстью, испачканных слизью. Они пробегали под ногами, задевая его ботинки. Он замер, боясь наступить на крыс, почувствовать укус отточенных резцов. Они бежали, гонимые страхом. Туда, откуда они бежали, пролегал его путь. То, что гнало их прочь, влекло его к себе. И он шагал, одолевая зловонный сквозняк, в котором бежали обезумевшие крысы и летели невидимые духи смерти.