Они миновали маленький пыльный городок, въехали в древний сосновый бор. Прокатили мимо красных, уходящих ввысь сосен. Оказались у монастырских стен. Обитель, казавшаяся из полей плавающим островом, нерукотворным чудом, здесь, вблизи, выглядела скромней и обыденней, с обшарпанными невысокими стенами, жестяными облупленными ангелами на низкорослых угловых башнях. Сквозь растворенные ворота в обе стороны проходили богомольцы. Какая-то женщина в запыленной долгополой юбке и мужских стоптанных башмаках подошла под благословение отца Владимира.
Они прошли сквозь ворота и оказались среди каменных палат, пристроек, церквей и часовен. Некоторые были обновлены, оштукатурены, покрашены в нежно-розовые и зеленые тона. На других шла работа, укреплялась кладка. Вместо проржавелой кровли укладывались новые медные листы. Тут же, на земле, под навесом, была устроена звонница. На свежеструганой балке висели зеленые колокола, с их языков свисали толстые верви. Под навес к колоколам вела усыпанная песком дорожка.
Главный собор был открыт, сверкал побелкой. С высоты, с куполов и крестов, изливалось сияние. Щурясь на солнце, Белосельцев смотрел, как в высоте и блеске носятся стрижи.
– Постойте тут, – сказал отец Владимир, – а я пойду наведаюсь, как отче. Сможет ли нас принять.
И ушел, а они остались у храма, пропуская мимо себя тихих, утомленных дорогой богомольцев.
Прошел длинноволосый немолодой бородач, по виду сельский батюшка, в сапогах, безрукавке, с землистым кротким лицом. Перед входом размашисто перекрестился, привычно поклонился, сгибая худую спину. Белосельцев разглядел седую, перевязанную тесемкой косицу на затылке.
Следом проскользнула маленькая, похожая на серую мышку нищенка с острым носом, проворными глазками, с заплечной сумкой на веревочных лямках. От нее пахнуло кисловатой плесенью, словно сума ее была полна отсыревших корок хлеба.
Красивая бледная женщина с запавшими больными глазами, с темными складками в уголках губ топталась на ступеньках храма, не решаясь войти. Встретилась глазами с Белосельцевым, побледнела еще больше, часто, несколько раз перекрестилась и исчезла в дверях.
Светлая, чисто одетая старушка держала за руку маленькую, на кривых ножках, девочку. Она что-то нашептывала ей, показывала, как надо креститься. Девочка повторяла ее движения, путала руку, и бабка несердито ее поправляла. Затем утянула в храм.
Все, кто являлся к храму, казались Белосельцеву принадлежащими к старинному укладу жизни, уже исчезнувшему, знакомому лишь по книгам и картинам. Но здесь, в обители, этот уклад вдруг обнаружился. Белосельцев ощутил себя частью этого стародавнего уклада и подумал, что лицо его приобрело общее для всех богомольцев выражение усталости, смирения и ожидания.
Из церкви вышел маленький человек в косоворотке и безрукавке, повернулся к храму, перекрестился. Поклонился, доставая рукой ступеньки, и, обернувшись к Белосельцеву, со вздохом сказал:
– Плачут иконы-то! Вторую неделю слезы льет Царица Небесная! Видно, большая беда идет! Жаль ей Россию-то! Об нас, грешных, плачет! – И пошел, громко шаркая большими кирзовыми сапогами.
– Говорят, в псковских пещерах икона заплакала! Кровавые слезы льет! – подхватила слова человека рыхлая, цыганского вида женщина с сальными черно-синими волосами. – В разных местах Богородицы плачут! Значит, мор, или война, или какая другая беда! А и то – учит нас Господь, а все уроки не впрок! Значит, новый урок готовит!
– Молимся с пустым сердцем! Пустая молитва к Господу на небеса не доходит, тут, при нас, остается! – укоризненно произнес сутулый, похожий на землемера мужчина в белом картузе. – Хорошо, праведники еще есть на Руси! Как последний праведник помрет, так и опрокинется Россия!
Смысл этих слов, не постигаемый до конца, казался Белосельцеву гулом из далеких стародавних времен, когда его еще не было, а были его деды и прадеды, чьи чудные лица на толстых, с золотыми обрезами фотографиях хранились в фамильном альбоме.
Появился отец Владимир, взволнованный, радостный.
– Отец Филадельф нас примет и, если позволят силы, окрестит прямо в келье!.. А пока войдем в храм!
И все трое – отец Владимир, Катя, Павлуша – закрестились, закланялись. Белосельцев вслед за ними с горячих, залитых солнцем ступеней шагнул в прохладное, смугло-золотое пространство храма, пятнистое от множества горящих свечей.
Было людно, пестро от платков, стариковских лысин, красных и зеленых лампад. Сияла медь окладов. Иконостас, перевитый золотыми зарослями, кустисто возносился в сумрачную высоту. В нем, как на золотых, пронизанных лучами ветвях, расселись ангелы, апостолы, святители. Держали книги, мечи, кресты. И если долго, не мигая, смотреть, то начинало казаться, что заросли шевелятся, у апостолов и ангелов колышутся плащи и накидки, они меняются местами, пересаживаются с ветви на ветвь и их движения производят тихий древесный шум, как от слабого, бегущего по вершинам деревьев ветра.
Пел хор – несколько женщин и один монах. Песнопения были светлы, горячи. Свечи на медных подставах таяли, отекали огненной быстрой капелью. Белосельцев смотрел, как наклоняется тонкая растопленная свечка, медленно, мягко гнется, роняя жаркие огоньки.
Люди распределялись в храме неровно. Скопились у большого застекленного образа, малиново-коричневого, отражавшего красный уголь лампады. Белосельцев со своего места не мог разглядеть икону. Осторожно переступая, он приблизился к ней вслед за белоголовым стариком. Люди, медленно двигаясь, достигали иконы, припадали к ней, целовали многократно деревянную раму, темное, отражающее свечи стекло. Отступали, освобождая место другим.
Белосельцев, еще не дойдя до образа, увидел, что это Богородица с Младенцем. Младенец стоит у нее на коленях, обнимает за шею. По лицу Богородицы пробегают две блестящие маслянистые струйки. В коричнево-черной доске иконы открылись две скважины, одна под огромным немигающим оком, другая во лбу, под накидкой, где слабо лучилась полустертая золотая звезда. Из обеих скважин проливались светящиеся струйки по обеим щекам, завершаясь золотистыми недвижными капельками. Так течет из дерева и застывает смола. В воздухе храма перед образом Богородицы было горячо и душно, как в сосновом бору. Икона плакала, и от этого было мучительно-сладко и необъяснимо-тревожно.
Белосельцев не пошел к иконе. Пропуская стоящих за ним, отступил в сторону и замер, продолжая через головы смотреть на большое, наклоненное лицо Богородицы, на ее слезы, на Младенца, утешавшего свою плачущую мать.
Глаза Белосельцева затуманились. Сквозь влажную дымку он увидел свою мать, как начинают у нее дрожать губы и маленькие синие глаза наполняются прозрачными слезами. Она говорит о погибшем отце, о том, как встречались они в Ленинграде на набережной у мокрых, забрызганных дождем сфинксов. Эти материнские слезы вызывали в нем мучительное страдание, непосильное для детской души. И теперь, перед образом Богородицы, он вспомнил свою плачущую мать.
Его мысль, подхваченная струйками горячего воздуха, омываемая песнопениями хора, плыла по незримой реке, совершая кружения, не зависящие от его воли.
И Белосельцеву вдруг показалось, что Богородица плачет о нем, о его проживаемой жизни, в которой стерегут его неведомые печали и беды.
Кто-то тронул его за рукав. Отец Владимир звал его из храма.
Павлуша отправился осматривать свой измочаленный «москвичок», а они вошли в двухэтажное здание с тихим привратником у дверей. От стен, от выскобленного дощатого пола, от матерчатых занавесок исходил едва различимый запах сельской больницы, медикаментов, трав, пищи, человеческой плоти. Белосельцев, ступая по коридору, спрашивал себя, какие силы он надеялся почерпнуть от больного, умирающего старика.
Старец лежал в солнечной келье под иконами, убранный в черное, шитое серебром одеяние, в остроконечном капюшоне, в длинном, одевавшем стопы покрове. По всей длине сухого недвижного тела серебряной тесьмой было вышито распятие, череп, кости, выведены знаки и письмена. Ложе схимника напоминало надгробие. Но из этого надгробия, из черно-серебряного негнущегося покрова смотрели счастливые голубые глаза. Старец улыбался сквозь седую бороду, стариковский рот и большая рука его с усилием поднялась и перекрестила вошедших.
– Опять радость!.. Опять повидались!.. А я знал, что приедете, не помер, все ждал!.. – Отец Филадельф казался еще более немощным, чем тогда, в Москве, но свет от него исходил все тот же. Убранство кельи: старые, в растресканных коробах иконы, медные подсвечники с огарками, толстокожие книги, пузырьки с лекарствами – все было освещено не солнцем, а стариковскими лучистыми глазами.
– Ну вы садитесь, а уж я буду лежать, силенки беречь. – Большая, благословившая их рука бессильно легла на грудь, исчезая в черных складках одеяния.
Белосельцев, переступив порог кельи, вновь, как и в первый раз, почувствовал облегчение, физическую легкость. Словно тело его было подхвачено теплой, пронизанной светом морской водой, которая не тянула его вниз, на дно, а держала в невесомости на теплых мягких ладонях. Но в этом облегчении оставалась легкая, необъяснимая тревога, неисчезающая печаль. Белосельцев чувствовал эту печаль, усевшись в ногах монаха, глядя на серебряный вышитый крест, на серебряный череп и кости, вытканные на одеянии старца.
– Думал о тебе! – Схимник улыбался Белосельцеву сквозь прозрачную бороду. – Ты – воин Христов! Сражаешься без устали! Много врагов положил, еще больше того положишь! Тебе нельзя отдыхать! Еще пострадай!
Слова старика были о войне и страдании, но он произносил их весело. Белосельцеву было не страшно, было легко, он улыбался в ответ, но легкая грусть оставалась. Серебряный крест упирался в серебряный череп. Большое сухощавое тело, неподвластное тлению, лежало в гробнице.
– На тебе промысел Божий! Ты живешь среди бурь, но не гибнешь! Бог тебя бережет для главного дела!.. Тебя недавно огнем палили, многие вокруг тебя испеклись, а ты цел!.. Рядом с тобой невинных людей разорвало, а тебя не достало!.. Друга твоего убили, к которому торопился, могли и тебя убить, но Господь уберег!.. Многие еще рядом с тобой падут, а ты уцелеешь!.. Для главного дела!