Когда, например, церковные авторы начала средневековья твердили о «хромающей», «мужицкой», «неотесанной» латыни своих сочинений и отрицали собственную творческую оригинальность, то они придерживались определенного литературного «общего места», диктуемого смирением, каковое от них ожидалось. В подобных заявлениях приходится усматривать скорее «унижение паче гордости». Ведь тот же Григорий Турский (VI в.), который повторяет эту «общую тему», завершает «Историю франков» настоятельной просьбой: пусть те священнослужители, кои будут управлять Турской епархией после него, ни слова не изменят в его сочинениях. Когда эти авторы повторяли сентенцию о том, что Христос избрал своими учениками не ораторов и философов, а рыбарей и крестьян, то они приравнивали себя не только к неученым «простецам», но и к избранникам божьим. Гордыня осуждалась как самый тяжкий из грехов, и поэтому она скрывалась за смирением, явственно из-за него проглядывая. Нищих именовали «христовыми бедняками», — последние в земной иерархии, они осознавали себя первыми на лестнице восхождения в горний мир, и потому не без основания говорили в ту эпоху о «гордыне нищих».
Личность предполагает определенную степень самосознания. Неотъемлемым компонентом самосознания является оценка личности — ею самой и ее социальным окружением. Средневековые люди были несомненно озабочены этой оценкой. Рассмотрим два аспекта этого феномена.
В исландских «Речах Высокого», собрании афоризмов житейской мудрости, продиктованных опытом скандинавов, еще не утвердившихся в христианской системе ценностей, мы находим многочисленные предписания и советы, как должен вести себя человек в среде себе подобных. Достоинство, потребность в уважении окружающих наряду с опасением враждебных действий с их стороны и проистекающими отсюда требованиями осмотрительности и осторожности — лейтмотив, проходящий через всю эту песнь «Старшей Эдды». Максима, выражающая высшую ценность в глазах мудрого исландца, оставившего эти высказывания, гласит:
Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но смерти не ведает
громкая слава
деяний достойных.
Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но знаю одно,
что вечно бессмертно:
умершего слава.
Скандинавы той поры еще не были знакомы с понятием вечности, принесенным христианством, а славу человека понимали как те суждения, которые могут быть о нем высказаны современниками и последующими поколениями. Исландцы охотно сочиняли и передавали саги о своих предках, и герой одной из них («Саги о Боси») прямо заявляет: он желает, чтобы в саге, которая будет о нем рассказываться, содержалось только доброе, но отнюдь не дурное, — поэтому он ориентирует свое поведение на будущую сагу.
В феодально-христианскую эпоху подобные ценности выражались преимущественно лишь в господской среде. Рыцарство, аристократия стремились увековечить свою славу, знатность и доблесть в «песнях о подвигах», в рыцарском эпосе; они утверждали эти ценности всем своим поведением в сражениях, турнирах, при помощи демонстративной щедрости и обмена дарами, в формах обязательного этикета поведения. Для других, «неблагородных» классов и групп общества подобная забота о собственной славе едва ли характерна.
С христианством утверждается иная система ценностей, шкала которой определится религией, сознанием греха и неминуемо следующего за ним загробного наказания. Согласно официальной доктрине, суд над душой человека состоится «в конце времен», после второго пришествия Христа и воскрешения из мертвых всего рода человеческого. Входя в собор, верующий видел на западном портале скульптурную сценку Страшного суда: восседающего на престоле высшего Судию, фигурки восставших из гробов грешников, архангела с весами, на которых взвешиваются души, бесов, увлекающих осужденных в геенну, и Авраама, в лоно которого приходят оправданные Христом души избранников.
Но идея суда, который произойдет неведомо когда в будущем, видимо, не удовлетворяла потребности человека в том, чтобы знать, каковы его заслуги и прегрешения, какова истинная конечная оценка его личности, — он хотел знать об участи своей души уже теперь. И вот в бесчисленных назидательных «примерах», которые монахи и священники использовали в проповедях и в рассказах о странствиях душ временно умерших по загробному миру, т.е. в жанрах средневековой словесности, адресованных церковью самым широким слоям верующих, мы находим совсем иную версию суда. Суд происходит на смертном одре индивида. Ангелы и черти устраивают тяжбу из-за души отдельного человека, предъявляют списки его грехов и добрых дел, выносят приговор, и незамедлительно после его кончины душа в соответствии с приговором отправляется в ад или рай. Страшный суд «в конце времен», естественно, никто не мог отменить, но на момент о нем как бы «забывают». В сознании верующего оба суда, «великая» и «малая» эсхатологии парадоксальным образом сосуществуют.
В чем причина столь противоречивого отношения людей средневековья к суду над душами умерших? Как уже указывал современный французский историк Ф. Ариес, учение о Страшном суде над всеми людьми, когда-либо жившими на земле, предполагало разрыв в человеческой биографии. Окончательная оценка умершего откладывается, согласно этому учению, на неопределенно длительный срок. Тем самым земная жизнь индивида не завершена. Лишь суд над душой умирающего завершает его биографию, объединяя все ее части — осуждением либо искуплением — в одно неразрывное целое. По Ф. Ариесу, переход от идеи Страшного суда к идее суда над душой отдельного человека, происшедший в XII—XIII вв., надлежит истолковывать как симптом утверждения человеческой личности, важный шаг в развитии индивидуального самосознания европейца.
Ф. Ариес заблуждается. «Великая» и «малая» эсхатологии не представляли собой два последовательных этапа в развитии мысли о загробном суде, — они изначально сосуществовали в сознании христиан. Обе эсхатологии могут быть найдены уже в Евангелии, и сцены индивидуального суда над душой умирающего изображались в литературе на протяжении всего средневековья. Персонализм, с которым мы в данном случае сталкиваемся, был неотъемлемой стороной христианства на всем протяжении его истории. Люди, с трудом осваивавшиеся с идеей вечности, придерживались представления о том, что награды и кары следуют непосредственно за деяниями, а не откладываются на неопределенное будущее. Человек ощущал себя включенным в мировую историю, завершающуюся Страшным судом; но вместе с тем он ощущал себя личностью, которая заслуживает самостоятельной, индивидуальной оценки в конце своего жизненного пути.
Речь до сих пор шла о «конечных вещах» — смерти, суде, осуждении или оправдании, об аде и рае — в их восприятии средневековыми людьми. Но в этих представлениях о том, что происходит за пределами земной жизни, раскрываются ее коренные ценности. В системе средневекового миросозерцания, религиозного по своей сути, представления о смерти и обо всем, с нею связанном, занимали очень важное место.
Однако личность обнаруживает себя не только в самоутверждении. Неотъемлемое ее качество — способность к самоанализу, к оценке своих деяний. Углубление в самое себя, с тем чтобы обнаружить в себе Бога, было достоянием мистиков, избранных одиночек, самоанализ же требовался от каждого верующего. Предписанная церковью исповедь, поначалу публичная и групповая, с течением времени становится долгом индивида, выполняемым им в одиночку, при помощи священника — представителя Бога. Постановление IV Латеранского собора (1215 г.) вменило верующим в обязанность ежегодную исповедь. Человек должен был отделить свои добрые поступки и помыслы от греховных, дать последним должную оценку и понести за них покаяние. «Покаянные книги», пособия для исповедников, свидетельствуют о том, с каким трудом внедрялась эта практика в религиозную жизнь народа. Далеко не сразу и не полностью прихожане научились отличать добро от зла в их христианской интерпретации. Многие простолюдины воспринимали исповедь как некий ритуал, смысл которого ускользал от их понимания. Были и невежественные священники, столь же механически отпускавшие грехи и налагавшие одну и ту же епитимью за самые разные прегрешения, — эти духовные пастыри сами не понимали смысла исповеди!
И тем не менее постепенное внедрение исповеди в религиозную практику было существенным средством перестройки духовной жизни верующих, выработки способности личности к самооценке. В этом же направлении действовала проповедь. Совершенствование приемов проповеди и углубление ее содержания монахами нищенствующих орденов францисканцев и доминиканцев начиная с XIII в. дало духовенству мощное и эффективное средство, с помощью которого прихожане усваивали религиозные максимы и интериоризировали христианское учение. Одним из наиболее действенных способов внушения пастве должного образа мыслей было воспитание в ее сознании чувства вины перед Творцом и страха перед ожидающей грешника расплатой. Распространялась уверенность в том, что спастись могут лишь немногие.
Страх перед загробными карами порождал психологическую атмосферу, особенно характерную для XIV—XV столетий. Хотя тогда уже зарождались элементы ренессансной культуры, для этого времени были характерны массовые покаяния, шествия флагеллантов, уход в монахи, панические состояния, в которые легко впадали индивиды и толпы. Отсюда же и распространение практики завещаний, в которых значительные суммы денег предназначались на чтение заупокойных молитв и отправление месс. В XIV и XV вв. в завещаниях зачастую предписывалось отслужить за душу умершего сотни и тысячи месс, с тем чтобы душа его как можно скорее прошла испытания в чистилище и возвратилась к Богу. Самая идея чистилища, «третьего места» в загробном мире (незнакомая православию и впоследствии отрицаемая протестантами), была порождена этим устойчивым и неизбывным страхом перед неминуемыми карами. Эта идея, сформулированная теологами лишь в конце XII в. и сделавшаяся догматом католической церкви в середине XIII в., смутно витала в сознании верующих уже в раннее средневековье: в «видениях» потустороннего мира странствующая по аду душа временно умершего попадала в такие отсеки ада, где грешники мучаются лишь временно, не утрачивая вовсе надежды на окончательное спасение.