Средневековье крупным планом — страница 23 из 41

стовом походе, иные давали крестовый обет. Турнир сближался с поединком судебного характера и даже с крупной войной: перед битвой при Гастингсе Вильгельм предложил Гарольду не лить христианскую кровь ради их личного конфликта (где на кону стояла корона), а померяться силами вдвоем. Отказ послужил поводом к одной из самых жутких битв Средневековья, настоящей резне, уничтожившей цвет англосаксонской знати.

Турнир решал ряд утилитарных социальных задач: можно было понравиться богатой невесте на выданье или вдове, государю, знатному сеньору, набиравшему дружину.

Постепенно подобные «забавы», вызывавшие грозы в среде проповедников, сменялись поединками с парадным, не заточенным оружием, хотя и не вовсе безопасным, как о том свидетельствует гибель французского короля Генриха II в 1559 году на трехдневном праздничном турнире после заключения Като-Камбрезийского мира. Но в целом единственной целью было выбить противника из седла в лобовом столкновении. То есть многое зависело от качества оружия и выучки коня. Естественно также, что необходимость выделиться вела к активному развитию геральдики и вообще всевозможных аксессуаров, вызывавших сарказм еще у Бернарда Клервосского. Церковь до 1316 года осуждала турнир безоговорочно: павший на нем воин не мог рассчитывать даже на христианское кладбище, если только за него не заступался один из религиозно-рыцарских орденов. Популярный проповедник Яков Витрийский в начале XIII века находил в любом участнике проявление всех семи смертных грехов. В XIV–XV веках, когда в политике и экономике рыцарскую знать изрядно потеснил город, а на поле битвы – артиллерия, турнир стал и ностальгической отдушиной, позволявшей рыцарству потешить самолюбие и вновь почувствовать свою исключительность. Неслучайно по роскоши инсценировок он вполне конкурировал с декором пламенеющей готики.

В XIV–XV веках, когда в политике и экономике рыцарскую знать изрядно потеснил город, а на поле битвы – артиллерия, турнир стал и ностальгической отдушиной.

* * *

Еще одним типичным феодальным «ритуалом» была, что уже менее очевидно, охота. С одной стороны, для любого доиндустриального общества это обычное дело, касающееся прокорма. С другой, как и турнир, охота могла быть опасным приключением, требующим и мужества, и сноровки. С третьей, в жизни знати она чаще всего была таким же коллективным занятием, как в Новое время. Из азиатских степей пришли такие новые техники, как соколиная охота, не самая опасная (в отличие от охоты на кабана или медведя), но, пожалуй, самая благородная, поскольку требовала ума, времени, определенной чувствительности к природе дикой птицы. Соколы ценились очень высоко, в особенности сапсан и скандинавский кречет. Император Фридрих II, охоту любивший едва ли не сильнее, чем женщин, посвятил соколам объемистый латинский трактат. В нем можно найти не только по сей день актуальные соображения о повадках пернатых хищников, но и целую систему общения человека с дикой природой, для своего времени абсолютно новаторскую, эмпирическую, рациональную. Но дело не только в наблюдениях коронованного натурфилософа, а в том, что феодальная психология укоренила в сознании знати такую идею, что охота не только способ себя показать и семью прокормить – последнее можно было поручить и подданным. Охота – своеобразный обряд овладения собственной землей. Именно поэтому выделялись охотничьи угодья, на которых простолюдину охотиться запрещалось, и в то же время сеньор с ватагой вполне мог промчаться по крестьянской запашке в погоне за оленем, тем самым указывая на свое право на насилие.

Охота – не только способ себя показать и семью прокормить. Охота – своеобразный обряд овладения собственной землей.

Отдадим должное Фридриху II, он был слишком уникальным во всем, чтобы судить по нему. Зная о спеси своего племени, он порицал знатных охотников, кичащихся добычей или соколом, но не способных оценить красоту самого искусства. Для него лично оно было интеллектуальным и физическим упражнением. Потому что благородство для него – не пустой звук. Охота, особенно в позднее Средневековье, становилась отличительным признаком знатности. На одном из самых красивых витражей Шартрского собора около 1200 года любой прихожанин мог видеть святого охотника – св. Евстафия (илл. 22). В Бурже примерно тогда же блудного сына из евангельской притчи изобразили знатным юношей с соколом на руке, отправляющимся искать себе бед и приключений. Английский рыцарский роман XIV века «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь» в III главе в деталях описывает не только собственно охоту, но и разделку туши и кому что досталось, рассчитывая явно на эффект реальности, на ясность и одновременно литературную этикетность, пристойность таких подробностей. В том же столетии Гастон III граф Фуа, владетельный сеньор из южнофранцузского Лангедока, носил лестное прозвище Феб и охотой увлекался настолько страстно, что написал на родном языке настоящий учебник по различным ее видам, в том числе весьма дорогостоящим. Рукопись небольшого, удобного в обращении формата украсили такими роскошными миниатюрами (илл. 23), что она по сей день составляет славу главного рукописного собрания Франции и сопоставима с лучшими образцами книжной миниатюры позднего Средневековья. Здесь есть место и той самой сословной гордости, о которой мы толкуем, и такой же неподдельной, как у Гогенштауфена, любознательности, и своеобразной житейской мудрости: автор не скупится на советы, как небогатому дворянину не разориться на не самых дешевых увлечениях.

Как и турниры, охота резко критиковалась Церковью, клиру она формально была запрещена вовсе. Можно вообразить, таким образом, что две традиционных для знати «глубоких игры» отделяли ее и от горожан, и от тех, кто призван был вести их ко спасению души. Во многом так и есть. Даже если духовная жизнь Средневековья сосредоточивалась в Церкви, если подавляющее большинство писателей и художников так или иначе были связано с ней, если, наконец, и сама Церковь пополняла свои ряды за счет той же знати, психологически два мира оставались друг другу понятными, но далеко не всегда приятными. Клирик и рыцарь входили в храм с разными мыслями. Скорее всего, они с разными мыслями подходили к причастию, и констатировать эту разницу вряд ли стоит бояться. И все же. В эпоху Крестовых походов турнир вошел в плоть и кровь той культуры поведения, которую мы связываем с рыцарством. Одна поэма XIII века рассказывает о жизни некоего рыцаря Вильгельма Маршала, который от состязания к состязанию дошел до уровня регента при короле Англии Генрихе III и умер в преклонном возрасте в 1219 году. Пройдя посвящение, юноша становился рыцарем навсегда, как и священник. Не обретая ничего сакрального, он становился все же служителем Бога, его верным вассалом. Таким же верным и готовым на жертву вассалом он был по отношению к королю и к даме. Стоит, однако, учесть, что период «карьерного роста» в такой жизни длился относительно недолго и совпадал с молодостью, как в современном профессиональном спорте.

Вернемся на минуту к охоте. Великий эпос о Нибелунгах зафиксировал особый статус охоты в умах знати. Зигфрид, почти неуязвимый, предательски убит Хагеном во время охоты ударом копья в спину, когда тот присел напиться у источника. Копье попадает герою ровно в маленький крестик меж лопаток. Очевидно, что средневековый поэт, писавший на средневерхненемецком, прямо отсылал слушателя к псалму 41: «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже!» Идеальный рыцарь, несущий на спине крест, оказывается закланной жертвой, словно сам Спаситель. В самом чудесном средневековом сборнике рассказов о чудесах, написанном Цезарием Гейстербахским в том же тринадцатом столетии, заходит речь о благочестивом рыцаре. По дороге на турнир он не смог удержаться, чтобы остановиться у капеллы, посвященной Деве Марии. В молитве он забылся, безнадежно опоздал и поспел лишь к празднеству, на котором, как он с удивлением узнал, чествовали его подвиги: в его отсутствие под его видом сражалась сама Мария и, естественно, одержала победу. Все это – литературные фикции, скажем мы. Но за ними стоят сдвиги в сознании крупных игроков. К концу Средневековья Церковь ослабила свою критику увлечений знати, смирилась, пошла на диалог. Но одновременно и сами эти увлечения теряли некогда вполне живые символические и общественно значимые аспекты.

В этой череде «ритуалов», из которых складывалось скромное обаяние знати, нам осталось потолковать едва ли не о главном, во всяком случае, о самом известном – куртуазной любви. Это выражение впервые применил французский филолог Гастон Парис в 1880-х годах, анализируя отношения между мужчиной и женщиной, описанные в романе Кретьена де Труа «Рыцарь телеги». Если точнее, речь о невероятной преданности Ланселота, лучшего из артуровских паладинов, жене его сюзерена Геньевре. Именно такая любовь, незаконная с точки зрения элементарной моногамной морали, может называться возвышенной, настоящей. Поскольку же, с точки зрения поэтов XII–XIII веков, она могла возникнуть лишь при дворе и здесь же, среди знати, обрела статус стиля жизни и системы ценностей, историк посчитал возможным назвать этот род отношений придворным. Действительно, средневековое слово «корт», «двор», в различных формах и на разных языках, вобрало в себя значения латинских слов cohors, «когорта», и curia, «судебное заседание». «Двор» – относительно стабильная, но не замкнутая в себе группа рыцарей, окружающих сеньора, либо, ступенью выше, группа сеньоров вокруг короля. Всякий такой двор стремился снискать славу блистательного собрания молодежи, взыскующей внимания не менее блистательных дам. Всякий двор при этом подражал соседу или соревновался с ним. В этом собрании особая роль принадлежала семье сеньора, включая хозяйку дома. Ей полагалось быть предметом обожания молодежи, а поэтам полагалось выражать это обожание не на латыни, а на новых языках. Начало новоевропейской лирике было положено в Лангедоке при дворе графов Тулузы около 1100 года, эстафету подхватили Северная Франция, нормандская Англия, германский миннезанг (буквально «песнь о любви»), веком позже – Сицилия. К XII веку вокруг «возвышенной любви» сложились и собственная, почти независимая от христианской морали и Церкви система ценностей, и собственный стиль жизни. Французы назвали его тогда courteisie, окситанские поэты – cortezia, что на русском можно передать калькой «куртуазность», можно красивым старинным словом «вежество».