Хозяйке дома полагалось быть предметом обожания молодежи, а поэтам полагалось выражать это обожание не на латыни, а на новых языках.
Справедливости ради нужно разделять куртуазную любовь и это самое придворное вежество. Последнее представляло собой набор правил поведения, изящество и утонченность в жестах и словах, в которых всякий член избранного сообщества узнавал своего собрата, в которых зримо выражалось осознание своего социального достоинства. В рамках этого изначально не писаного, сформированного самой жизнью кодекса и возник интересующий нас феномен отношений между индивидами. Поэзия – не проза! – сохранила для нас главное в нем: это потенциальный адюльтер. Дама, по определению замужняя, становится предметом ухаживаний неженатого рыцаря, его послания выражаются в стихах. Ухаживания имитируют вассально-ленные отношения, французское Ma Dame, окситанское mi dona, итальянское madonna – женские соответствия мужского термин «государь» или «сеньор». Служение госпоже дает рыцарю право рассчитывать на ответный дар, «вознаграждение»: благосклонный взгляд, улыбку, неопределенное признание, обещание, мимолетный, но долгожданный поцелуй и даже что-то посерьезнее. Естественно, заслужить такие радости и почести нужно было в бою. Однако, если на севере Франции соответствующее качество, prouesse, означало как раз отвагу, то на юге proeza, того же корня окситанское слово, включало целый веер достоинств рыцаря и «обходительного любовника», fin amant.
Придворное вежество представляло собой набор правил поведения, изящество и утонченность в жестах и словах, в которых всякий член избранного сообщества узнавал своего собрата.
Не будем спешить видеть в таком любовнике Дона Жуана, фата или повесу Нового времени. Fine amor, в старофранцузском слово женского рода[5], парадоксальным образом была искусством воздержания, она зиждилась на поэтике взнузданного желания. Неслучайно ключевым качеством «обходительного любовника» была mezura, чувство меры, самообладание. От шока первой страсти, охватывающей служителя Дамы, как полагается, с первого взгляда, до какой-либо первой «награды» путь мог оказаться неближним и пролегал через серию испытаний в чистоте намерений (на окситанском – assag). Искомая гармония, недосягаемая по определению, называлась у трубадуров многозначным словом joy – «радостью», «ликованием», «счастьем». На слух оно безусловно связывалось со звучавшим не менее часто словом joven, «юность». Представим себе, что, оказавшись у постели недосягаемой красавицы, когда смутный объект желания, в крайних случаях и вовсе не разу не виданный, после всех мытарств достигнут, юноша должен проявить пресловутую mezura, смесь самообладания и смиренного, беспрекословного и, главное, бескорыстного подчинения любому капризу возлюбленной. Однако и Дама – не галантная капризница времен Ватто, и от нее ожидалось то же чувство меры, благосклонность, милосердие.
Имя возлюбленной часто хранилось в тайне, любовникам приходилось опасаться злых языков, и рыцарь, ища любви подруги, одновременно отвечал и за ее доброе имя.
Важной особенностью куртуазных отношений была их очевидная опасность. Отсюда – налет тайны. Имя возлюбленной часто хранилось в тайне, любовникам приходилось опасаться злых языков, и рыцарь, ища любви подруги, одновременно отвечал и за ее доброе имя. Парадокс налицо: мы уже говорили, что именно женщине в реальной жизни не доверяли никакой самостоятельности, потому что честь дома, иногда даже нескольких семей, напрямую зависела от того, что она себе позволяла, а чего – не позволяла. Неосторожный взгляд мог стать поводом для кровопролитной распри, не говоря уже о настоящей предосудительной связи. Вспомним дантовских Паоло и Франческу. И вместе с тем незаконная любовь превратилась если не в закон, то в правило. Тайна стала частью поэтики рыцарского романа, литературным мотивом, за которым безусловно можно видеть реалии. Но таким же неразрешимым конфликтом стало и противоречие между долгом рыцаря по отношению к сюзерену и его же долгом по отношению к возлюбленной, жене сюзерена. И если в известной тогда всей Европе истории Тристана и Изольды этот конфликт оказывается магическим по происхождению, роком, то в случае Ланселота и Гвиневеры – сознательным выбором. В крайней форме таинственность и опасность любовных исканий выразилась, пожалуй, в жизнеописании трубадура Жауфре Рюделя: влюбившись в графиню Триполи, ни разу ее не видав, он приехал в Святую землю, был ранен в бою и «вознаграждение» получил, умерев на руках у оплакавшей его возлюбленной. Это уже не любовь с первого взгляда, а любовь «вслепую», но от этого не менее верная и настоящая. По крайней мере, для истории европейской цивилизации.
Возвышенная любовь – поединок и воспитание чувств одновременно. Поединок, в котором участвуют две стороны, представленные двумя полами, а наблюдатели – равные им по статусу.
Итак, возвышенная любовь – поединок и воспитание чувств одновременно. Поединок, в котором участвуют две стороны, представленные двумя полами, а наблюдатели – равные им по статусу, судьи, иногда не чуждые подыграть или, напротив, осудить. Это штурм замка, в котором осаждающему помогают вооруженные луками Амуры, предшественники ренессансных «путти». Такие штурмы мы встретим не только в литературе, но и на предметах домашнего обихода знати (илл. 24). Замок будет взят, в поединке всегда один «падет», подчинившись зову плоти, физике, если не физиологии. Нельзя сказать, что эта аморальная с точки зрения Церкви игра, «глубокая», как прочие игры феодального мира, вела к раскрепощению плоти. Правильнее говорить о том, что общество постепенно училось смотреть на плоть, на свое тело, по-новому. Первые латинские трактаты о вопросах гинекологии и сексуальности появились на Западе в том же «куртуазном» XII столетии и распространялись как среди медиков, так и при дворах. Турский поэт Бернард Сильвестр в своей «Космографии» не стесняясь элегическим дистихом воспел гимн благородной функции «сладострастного паха» – и этот гимн одобрил папа Евгений III, цистерцианец (!). Клирик Андрей, капеллан Филиппа Августа (которого мы уже встречали), даже написал на латыни настоящее пособие «О любви». Похожий трактат, и тоже на латыни, но поэтический, возник тогда же, в конце века, в Англии: его название Urbanus magnus можно перевести примерно как «Большое пособие по вежеству», поскольку urbanus – значит «вежливый», «куртуазный». Культура тела, искусство владения собой становятся в таких текстах одновременно и новым Овидием, и синонимом культуры, зерцалом хорошего тона, залогом цивилизованности. Любить – значит быть человеком. Два величайших произведения средневековой литературы, «Роман о Розе» и «Божественная комедия», воплотив искания предшествующих поколений поэтов и философов, придали любви по-настоящему космическое значение: «любовь, что движет солнце и светила». Папские буллы XX века нередко цитируют «Комедию», и если бы Данте посвятил величайшую христианскую поэму не чужой жене, а своей, возможно, он вышел бы в святые. Во всяком случае, он этого заслужил не меньше, чем небесный покровитель нынешних физиков, натурфилософ св. Альберт Великий.
Культ Прекрасной Дамы не привел к улучшению положения женщины в средневековом обществе… Подчиняясь ей беспрекословно, мужчина оставался тем, кто задавал правила.
Культ Прекрасной Дамы не привел к улучшению положения женщины в средневековом обществе. Подчиняясь ей беспрекословно, мужчина парадоксальным образом оставался тем, кто задавал правила. Если считать куртуазную любовь игрой, то игрок – рыцарь, женщина – «приз». Если вспомнить, что брак к сердечным влечениям или привязанностям не имел ровным счетом никакого отношения, резонно видеть в литературных мифах выражение вековой тоски поколений знатной (и не слишком) молодежи. Глядя на женатого сеньора (который потому и senior, что он старше и обзавелся семьей), она тоскует по собственному дому и потомству, по полноценной самостоятельной жизни, а не кочевью. Но женить младших сыновей никто не спешил, чтобы не дробить феоды. Глава «двора», конечно, мог обеспечить своему буйному окружению элементарную сексуальную разрядку, потворствуя элементарной проституции, поэтому тоска рыцарей была скорее социального свойства. Но и ее следует учитывать, когда мы читаем средневековые романы и поэмы и когда хотим увидеть в куртуазной любви явление культуры.
Вышедшая сто лет назад знаменитая «Осень Средневековья» Йехана Хейзинги в меланхолических красках описывает закат рыцарства – и Средневековья вместе с ним. Повсюду «отцветшая символика», мечты о прекрасной жизни, высокие идеалы, погибшие в пучине бедствий, растоптанные железным шагом непреложных законов истории. Во многом эта удивительная книга, написанная в разгромленной войной Европе, права. Последние века Средневековья видели закат своей главной силы, как видели они и надвигавшийся раскол изначально единой Римской католической церкви, Столетнюю войну посреди континента, чуму, последствия которой сказывались еще два века, распад латинской культуры на культуры национальные, гибель православной империи на Востоке. В 1460-х годах английский рыцарь Томас Мэлори, оказавшись на годы в тюрьме, собрал несколько основных романов артуровского цикла, вдохновлявших поколения ему подобных. Переписав их впервые английской прозой, он объединил их в цельное произведение, и уже после его смерти, в 1485 году, Уильям Кэкстон издал его под заголовком «Смерть Артура». Название оказалось почти пророческим. Рыцарские романы, конечно, всегда строились на конфликтах и коллизиях, будь то недостижимость Грааля, чаши, хранящей кровь Спасителя, или незаконная любовь Тристана и Ланселота к женам своих сюзеренов – Марка и Артура соответственно. Уже в более ранних версиях несовместимость великой любви лучшего рыцаря и его же верности государю бросалась в глаза. Однако, при чтении ранних поэтических версий «бретонской темы», как называли артуровский цикл, не возникает ощущения безнадежности рыцарского этоса в целом. Мы ведь понимаем, что в своей художественной литературе любая цивилизация пытается проанализировать собственные болевые точки. Но, если взять на себя труд прочесть 800 страниц Мэлори, на зубах остается оскомина и чувствуешь: здесь рыцарство больше не верит в себя. Погибли не только все главные герои. Сам Артур на последних страницах – совсем не тот, каким мы видим его в начале. А такая перемена – уже нечто немыслимое для средневековой поэтики, где эпический герой всегда верен и равен себе. Наверное, неслучайно Кэкстон, изменив авторский замысел, дал своей публикации такое пессимистическое название. И это произведение – первый крупный памятник английской прозы. Уже упоминавшийся замечательный фильм Брессона «Ланселот Озерный» развенчивает тот же миф средствами интеллектуального, не голливудского кинематографа. Если прибавить к Мэлори «Неистового Роланда» Ариосто (1507–1532) и сервантесовского «Дон Кихота» (1605–1615), литературная картина заката станет фактически полной.