Средневековье крупным планом — страница 26 из 41

Парадокс в том, что, будучи земным воплощением Небесного Града, церковь отразила в себе абсолютно все достоинства и слабости людей, создавших ее и поддерживавших.

Важнейшим средством диалога стали соборы, поместные и вселенские. Первый из Семи Вселенских Соборов в 325 году собрал более трехсот епископов Востока и Запада в Никее (нынешний Изник в Турции). Шел он отнюдь не гладко, победа согласия над несогласием, православия над арианством – относительная. Но традиция утвердилась: до 787 года василевсы созывали их достаточно успешно[6]. Решения этих соборов (оросы) воспринимаются как законы православной Церковью, их даже изображают в монументальной живописи и на иконах. Высоко, пусть и не так последовательно, ценятся они западным католичеством, в отличие от протестантских конфессий, отвергших священное предание. История Вселенских Соборов чаще всего воспринимается в рамках истории догматики, причем главным образом восточной. Однако их оросы, как выразился некогда историк Антон Карташев, «не могильные плиты, приваленные к дверям запечатанного гроба навеки выкристаллизованной и окаменелой истины». Они – живые свидетельства не только религиозных, но и культурных исканий поздней Античности и раннего Средневековья. Сама эта форма решения спорных вопросов и умиротворения Церкви, неожиданно для самой себя ставшей важнейшим рычагом власти, была нащупана в среде верующих Востока. Парадокс в том, что римская апостольская кафедра всегда воспринималась главенствующей по достоинству, ибо понтифики наследовали апостолу Петру, ее первому предстоятелю, оросы вступали в силу только с их одобрения. Но папа, а вслед за ним и вся западная Церковь, проявляли мало интереса к утонченным спекуляциям эллинской мысли вокруг важнейших догматов Боговоплощения и Троицы. Папа обычно отправлял на Восток десяток-другой образованных епископов, из которых хоть кто-то должен был говорить по-гречески, но сам, что симптоматично, никогда не появлялся. Ереси, даже под одинаковыми названиями, тоже постоянно трансформировались, и на Западе воспринимались чем-то досадным, чуждым и болезненным. Рим не смог помочь Византии при отпадении недовольных не только Церковью, но и империей монофизитов, несториан и монофелитов, у которых началась своя история на землях Армении, Египта, Сирии, Персии и даже Китая, где несторианство основательно утвердилось уже во второй половине первого тысячелетия.

Восток богословствовал, Запад, столкнувшись с варварством, скорее пытался организовать худо-бедно христианские нормы жизни в новых условиях.

Латинский ум к эллинскому философствованию был не слишком приспособлен и чувствовал себя насильно втянутым в споры, которые велись на уже непонятном для Запада языке и переводились, мягко говоря, не всегда удачно, а то и сознательно неправильно. В этих искажениях, в этом взаимонепонимании, в этой объективной разнице во всем строе мышления, не только религиозном, – глубинная причина раскола двух Церквей и двух цивилизаций. На общие для всех тайны Спасения Восток и Запад смотрели с принципиально разных точек зрения. Восток именно богословствовал, Запад, столкнувшись с варварством, скорее пытался организовать худо-бедно христианские нормы жизни в новых условиях, поэтому его больше волновали вопросы этики и антропологии. Ограничение влияния Вселенских Соборов на Западе связано и с особым положением папы римского среди пяти патриархов. На Востоке ни одному из них, даже константинопольскому, «вселенскому» с VI века, но младшему по возрасту, не удавалось достичь верховенства. Рим же в вероучительном плане начал претендовать на него уже с V века, а в VIII веке при поддержке франков понтификам удалось избавиться от докучливой, а то и опасной опеки византийского императора. Тем не менее неправильно думать, что на столетия курия узурпировала всю духовную власть и отвергла старинные принципы соборности. Даже до того, как в XII веке у папства появились реальные возможности созывать представительные соборы в Латеранском дворце, оно чутко прислушивалось к голосам провинций и стран. В вестготской столице Толедо соборы решали очень многое, а один из них даже предложил дополнение к Символу веры, согласно которому Святой Дух исходит не только от Отца, как в Никео-Цареградском символе, но и от Сына. Это дополнение, на латыни Filioque, на Западе прижилось и опять же резко отделило его от православного Востока. Не будем вдаваться в богословские подробности, но это отличие в понимании важнейшего для христианства догмата Троицы абсолютно принципиально для всей системы миросозерцания и этики.

Епископы вершили суд среди своих прихожан, они же служили тронам в качестве советников, и они, наконец, чаще всего становились писателями, поэтами, иногда хронистами.

Мы привыкли к колокольням, формирующим линию горизонта любой христианской страны от Лиссабона до Владивостока. Однако в первые века христианская Церковь была четко привязана только к городам, тем самым продлив им жизнь в эпоху упадка Империи и раннесредневековой дикости. Неслучайно язычников на латинском называли pagani, что означает «жители деревень»: к ним христианство проникало столетиями и далеко не всегда успешно и глубоко. Кроме того, города частично уберегли римские школы, в которых нуждалась Церковь, постепенно переведя их под свой кров, открыв классы при соборах и монастырях. Епископ же из морального главы общины равных превратился в полноценного наследника властных функций и социальной ответственности позднеримского магистрата. Неслучайно некоторые из наиболее заметных таких иерархов поздней Античности и раннего Средневековья стали выходить в святые, когда ушла в героическое прошлое эпоха гонений и, следовательно, мученичества как главного христианского подвига. Епископы вершили суд среди своих прихожан, они же служили тронам в качестве советников, и они, наконец, чаще всего становились писателями, поэтами, иногда хронистами, то есть историками своих диоцезов и даже целых стран. Когда же сформировались германские королевства, новые военные элиты быстро осознали, что на образованный латинский епископат, в основном пополнявшийся из старой, но ослабевшей галло-римской знати, вполне можно опереться для организации общества. Этот механизм заработал. На протяжении столетий, при всех сложностях отношений между клиром и миром, при всех региональных особенностях, этот союз не распался.

Убегая от мира ради чистоты веры, но борясь за каждую заблудшую овцу, церковь возвращалась в тот же столь немилый ей мир.

Запад не знал систематического византийского цезаропапизма, в условиях которого самодержец мог довольно грубо вмешиваться в дела Церкви на самом высоком уровне, в реальной жизни зачастую подчиняя себе даже патриарха. Папы сначала сформулировали образную теорию двух равных по силе мечей, духовного и светского, помогающих друг другу и никогда не соперничающих. Григорианская реформа и ее продолжение до Бонифация VIII вывели понтифика на новый уровень международного авторитета. Одновременно изменились и представления о Церкви как мистическом Теле Христовом, вмещающем в себя всех верующих. Поэтому резонно считать XI – начало XIV века апогеем и средневекового папства, и Церкви как главной центростремительной силы, связывавшей христианскую Европу поверх все более усиливавшихся национальных различий. Но, претендуя по праву на такую роль, исправляя нравы и спасая души, Церковь не могла не заплатить за это обмирщением. То есть, убегая от мира ради чистоты веры, но борясь за каждую заблудшую овцу, она возвращалась в тот же столь немилый ей мир.

Параллельно с таким сращиванием мира с клиром, Христа и кесаря, сначала как бы на обочине столбовой дороги христианства возникла тяга к аскезе и бегству как от разного рода грядущих гуннов, «что тучей нависли над миром», так и от той Церкви, которую стали называть мирской. Эта тяга вначале проявила себя в пустынях и оазисах Ближнего Востока, от Египта до Сирии, но уже в IV–V веках распространилась и на Западе. По сей день существуют монастыри в тех местах, где монашество зародилось и где сегодня такие удивительно древние «места памяти» Европы не ждешь: например, на острове Лерен прямо перед Каннами, или Сен-Морис д’Огон в Альпах. В Субьяко, к югу от Рима, на тихой дороге, пролегающей в скалах, примостилась древняя бенедиктинская обитель, где около 500 года начал свое подвижничество св. Бенедикт Нурсийский, фактический основатель традиционного католического монашества. Его личный духовный опыт быстро стал достоянием общественности и, как следствие, превратился в опыт коллективный. Его, этот опыт нового общежития, киновии, зафиксировал «Устав св. Бенедикта», один из самых мудрых и одновременно популярных текстов Средневековья. Все последующие опыты аскезы и монашества в латинской Европе в той или иной степени на него ориентировались.

Монашество стало как бы церковью внутри Церкви. Далеко не все монахи были священниками. На протяжении столетий и в разных странах строгость устава понималась по-разному. Послабления делались, в частности, для женщин и для тех мирян, которые не решались дать обет на всю жизнь, но стремились приобщиться к монастырю – этому клочку рая на земле. Средневековые тексты часто называют его клуатром, лат. claustrum, что означает «затвор». На самом деле это внутренний, закрытый с четырех сторон квадратный или чаще прямоугольный двор, примыкающий к храму (илл. 26). В нем монахам полагалось читать и размышлять, а всякое медитативное чтение, предписанное тем же «Уставом Бенедикта» представляло собой духовное упражнение молитвенного характера. Молитва монаха – не только диалог индивидуальной души с божеством, забота о собственном спасении, но в большой степени общественное деяние, невидимое миру, но от этого не менее действенное. Потому что молитва монаха в неписаной табели о рангах сакральных жестов стояла очень высоко и ценилась средневековым обществом. Поминовение в монастырских храмах усопших и живых, хорошо известное и в практике сегодняшней православной Церкви в форме «записок», на протяжении столетий крепило узы не только между небом и землей, между живыми и мертвыми, но и среди живых. В одних и тех же «поминальных списках» оказывались представители как дружественных, так и враждующих семейств, миряне и клирики, слабые и сильные. Когда они знали, что их имена вместе возносятся к небу из уст тех, кого они считали почти что ангелами, это несомненно вселяло надежду на мир и справедливость. Попросту говоря, молитва монаха воплощала три главные богословские добродетели: веру, надежду и любовь.