Средневековье крупным планом — страница 32 из 41

жа выгоды, получаемой от роста денег. Векселя стали заменять денежную массу, перевозить которую всегда было небезопасно. Важнейшие открытия в логистике и финансах принадлежат итальянским морским республикам – Пизе, Венеции и Генуе, а также Флоренции и Милану, торговавшим со всеми странами Европы, включая Причерноморье и Южную Русь, но легко дотягивавшимся и до Востока. Только в позднее Средневековье на Севере им составили достойную конкуренцию мощный Ганзейский союз, а на Западе – Испания и Португалия, открывшие новые, уже не морские, а океанские пути.

Совершенно очевидно, что центральной фигурой в такой масштабной жизни был купец, прямой предок современного бизнесмена. Он мыслил не сегодняшним и завтрашним днем, не масштабами собственной семьи, он обладал новым горизонтом, новым чувством времени. Его ритм жизни имел мало общего с тем, который мы описали вначале. В какой-нибудь коммуне 1100 года ремесленник, наладив дело, заполучив пару надежных подмастерьев и поставив пару сыновей рядом с собой, мог найти время на обдумывание сбыта и налаживание каких-то простых связей с соседними рынками и заказчиками. В 1300 году ситуация в той же коммуне была уже принципиально иной, намного более сложной и нюансированной. Даже если он не был экономистом по образованию, потому что такой науки не существовало, не владел высшей математикой, документация, сохранившаяся от его работы, поражает своей аккуратностью. И это повсюду, даже если в виртуозной деловитости мало кто мог соперничать с венецианцами, генуэзцами и тосканцами. Экономическим и политическим весом обладали не просто ремесленники, а главы цехов и гильдий, финансовые тузы, банкиры. При этом, будучи, что называется, частными инвесторами, все считали своим долгом демонстрировать городской патриотизм, тратить на эту демонстрацию огромные средства, участвовать во внутреннем управлении и дипломатии, причем тоже за свой счет. Одни выходили в «отцы народа», как флорентинец Козимо Медичи Старший. Другие кредитовали троны – на свой страх и риск, потому что троны, делясь престижем со вчерашними выскочками, далеко не всегда платили по счетам. Но ведь с иным накладно вздорить и еще более накладно – отказать в кредите. Вся история первых банков Западной Европы – история невероятно быстрых взлетов и не менее молниеносных и впечатляющих падений: слово «банкрот» означает «разбитая лавка».

История первых банков Западной Европы – история невероятно быстрых взлетов и не менее молниеносных и впечатляющих падений: слово «банкрот» означает «разбитая лавка».

Будучи, что называется, лакомым кусочком, город нуворишей ставил рогатки внешнему миру, к которому относился так же потребительски, как сеньор – к своим крестьянам. Он ждал от всякого потенциального гражданина доказанной годовым опытом лояльности по отношению к своим порядкам и обычаям, которые могли сильно отличаться даже от соседских. Город, по выражению одного венецианского проповедника времен Данте, «учил жить вместе», но он же навязывал свою шкалу ценностей и заставлял судить о мире именно со своей колокольни – во вполне буквальном смысле этого слова. Тем не менее маховик роста заработал, и остановить его уже было невозможно. Представим себе, что за полтора столетия какой-нибудь фламандский Гент несколько раз расширял свои стены, каждый раз идя на серьезные траты. Возник новый тип средневекового человека, которого смело можно назвать горожанином. Оказавшись рядом со светским или духовным сеньором, этот новый человек захотел подражать ему как в плохом, так и в хорошем. Построив себе дворец внутри стен, он начинал скупать земли в округе и выстраивать виллы. В соборе он старался выхлопотать себе как минимум два квадрата в стене или полу для могилы, а если позволяли средства, врезал в постройку капеллу, клиру выписывал на десятилетия вперед ренту для непрестанных заупокойных молебнов, а для вечной памяти потомков мог заказать моленный образ, ретабль, масштаба «Гентского алтаря» братьев Ван Эйков. Не чудо ли, что алтарь, который уже современники считали самым красивым на свете, заказан не великим монархом, не архиепископом, а горожанином, пусть и совсем не бедным? Немудрено, что он посчитал жизненно необходимым предстать перед Богом и людьми на внешней створке своего полиптиха вполне узнаваемым, со всеми своими крупными родинками, морщинами, мешками под глазами, лысиной, длинными ушами, двойным подбородком, горностаевой шубой и благочестиво сложенными ладонями (илл. 43). Потому что индивидуальный портрет родился и развился в этой городской среде, чтобы обеспечить узнаваемость каждого христианина в царствии небесном.

Характерной чертой классического города последних столетий Средневековья стали многочисленные братства, в некоторых крупных городах числом достигавшие нескольких десятков.

Горожанин не терял чувства иерархии, но перед лицом этой иерархии он стремился к созданию силы, основанной на хотя бы относительном равноправии, бок о бок с себе подобными. Принципы коллегиальности, братства, равенства были понятны, как я пытался показать, всем слоям и институтам средневекового общества. Эти принципы действовали в реальной жизни наряду с законами неравенства, подчинения, послушания. Город тоже не равнял всех под одну гребенку. Напротив, усложнив жизнь, он усложнил и стратификацию. Патриций легко мог повстречать на своей улице проститутку, еврея или свинопаса, но мог и епископа, знаменитого поэта или великого художника. Тем не менее характерной чертой классического города последних столетий Средневековья стали многочисленные братства, в некоторых крупных городах числом достигавшие нескольких десятков, а в Авиньоне – сотни. Каждое могло насчитывать от десяти до ста членов. Вступать в них велел инстинкт социального самосохранения: брать на себя все жизненные риски легче было с друзьями и соседями, в том числе ценой некоторых фиксированных материальных жертв, взносов. Зажиточный домохозяин мог участвовать сразу в нескольких таких кружках, бедняк довольствовался одним. Большинство из них складывались вокруг профессий, поэтому членство, обязанности и привилегии ревниво защищались от всех окружающих, интересы внутри города активно лоббировались, коллективный образ складывался десятилетиями и поддерживался писаными и неписаными кодексами, праздниками, совместными богослужениями, межсемейными союзами. Старшие цехи, гильдии и братства, естественно, смотрели свысока на голытьбу, с подозрением или завистью – на равных. Военные и торговые, производственные и досужие, религиозные и развлекательные, такие братства покрыли своей сетью города Европы. Они соединили горожан новыми специфическими узами, достаточно изменчивыми и гибкими, чтобы не превращаться в иго, но и достаточно вездесущими, чтобы обеспечить живучесть городской среды перед лицом других форм человеческих отношений, прежде всего религиозных, иерархических и властных.

Братство могло насчитывать от десяти до ста членов. Вступать в них велел инстинкт социального самосохранения: брать на себя все жизненные риски легче было с друзьями и соседями.

Братство стало городом в миниатюре, микрокосмосом, который в символах и практиках повторял структуру макрокосмоса, одновременно на нее влияя. Достойный член его тем самым становился и достойным горожанином. Его благотворительность и честность, четкое следование принятым правилам и манерам делали его добропорядочным соседом: неслучайно в позднее Средневековье вежество из куртуазной, то есть «придворной», добродетели рыцарей превратилось именно в городскую и ее называли старым латинским словом urbanitas, противопоставляя «деревенской» грубости – rusticitas. Ведь именно в городе свою urbanitas можно и нужно было демонстрировать и старательно поддерживать смолоду, дома и на улице, в одежде и в поступи. Заботиться следовало о добром имени и о «красоте ногтей» как выражении этого доброго имени. Когда такая, основанная на чувстве меры гармония достигалась, ее прославляли городские панегирики. Город стал великой школой красивого жеста. Естественно, что такая urbanitas в каждодневной практике и в долгосрочной перспективе нуждалась в разного рода ритуальных или символических актах. Тринадцать ежегодных процессий в Брюгге, шестнадцать, с участием дожа, в Венеции, многочисленные религиозные процессии в других городах превращались в регулярные демонстрации единства населения. Мощи святых, некогда хранившиеся (от воров, но и от глаз верующих) в криптах, теперь вместе с почитаемыми иконами и статуями всегда становились полноправными живыми участниками этих действ.

Благотворительность и честность, следование принятым правилам и манерам делали горожанина добропорядочным соседом. Вежество из куртуазной добродетели рыцарей превратилось… в городскую.

Некоторые из них успешно дожили до наших дней не в форме исторических реконструкций, но как часть вековой «праздничной рутины». Потому что любая процессия, как всякий праздник или карнавал, был одновременно «дыркой во времени», но не разрывом времен. Карнавал и праздник укрепляли миропорядок, а не разрушали его. Такие символические акты, вроде совместных праздников и застолий, носили регулярный характер, чему город предоставлял и рацион, намного более богатый, чем в любой деревне, и зрелищное пространство. Другие «жесты», скорее, относились к деяниям на века, вроде благоустройства города, строительства и украшения храмов. Уже великие витражи Шартра, Буржа, Парижа и других готических соборов представляли собой «вклады», подобные тем, что веками делали сеньоры. В Италии точно так же конкретные братства указывали на свое место под солнцем, оплачивая росписи, выстраивая церкви и госпитали.

Средневековье никак не назовешь эпохой тотальной безграмотности, даже если мало-мальски грамотным было меньшинство, правда, не подавленное, а подавляющее, причем как раз своей грамотностью.

Эта городская благотворительность генетически восходит к милостыне, описанной в обоих Заветах, но намного более показная, что не делает ее неискренней. Она вошла в плоть городской культуры, в правила хорошего тона, укоренилась в стиле мышления и стиле жизни. По-настоящему добропорядочный делец действительно ценился: около 1200 года один такой житель Кремоны с говорящим именем Омобоно, «Добрый человек», даже вышел во вполне официальные святые, и ему поставили статую при соборе, где его мощи почитаются по сей день. Но наряду с такими городскими добродетелями urbanitas включила в себя и новую оценку знаний. Поэтому именно город, с одной стороны, стал колыбелью привычной нам модели среднего и высшего образования, школы, с другой – породил такой тип человека, которого мы называем интеллектуалом, то есть, если вспомнить советский канцелярит, «человеком умственного труда». Средневековье в целом никак не назовешь эпохой тотальной безграмотности, даже если мало-мальски грамотным было меньшинство, правда, не подавленное, а подавляющее, причем как раз своей грамотностью. Не скажешь, что на тронах всегда сидели неучи, но совсем не грамотность вела их к власти. Для светского государя она веками оставалась не долгом, а личной прихотью, которую он вполне мог использовать в политических интересах, будь то Альфред Великий (886–899), Фридрих I