Ричард II. Другой герой второй главы книги — Карл I — не следует примеру короля Ричарда, он, в отличие от шекспировского героя, не сдается. В случае Карла, как мы уже отмечали, политическое тело королевства в союзе с частью политического тела короля отстраняет другую часть политического тела короля и убивает его физическое тело.
Последнее рассуждение получает любопытную иллюстрацию из заключительного пассажа второй главы «Двух тел»: «Не следует удивляться и тому, что сам Карл I размышлял о своей трагической судьбе, используя выражения шекспировского “Ричарда II” и идею исконной двойственности природы короля. В некоторых копиях “Eikon Basilike” напечатана длинная печальная поэма, называемая “Величие в несчастье”, которая приписывается Карлу I. В ней несчастный король, если, конечно, он в действительности был ее автором, совершенно ясно намекает на образ “двух тел короля”:
Мой сан моей же властию унизив,
Сорвали с короля венец во имя Короля.
Вот так алмаз был пылью сокрушен» (С. 112).
Казалось бы, все верно: в судьбе Ричарда II можно прочесть судьбу Карла I, но только если отказаться от историзма и не отличать короля, свергнутого аристократами в ходе междоусобной борьбы, от короля, против которого, используя терминологию Канторовича, взбунтовалось собственное политическое тело и политическое тело королевства. Ричард после отречения — «некто», чистый “physis”; Карл же остается королем до конца. Его физическое тело гибнет в результате войны между разными частями его политического тела, войны разорвавшей политическое тело его королевства. Канторович все это игнорирует; его интересует только универсальный характер власти, который как бы не зависит от исторических обстоятельств.
В завершение — о том, к какому жанру можно отнести «Два тела короля» и отчего эта книга не предполагает коммуникации и не учитывает наличие читателя. В способе мышления Канторовича мне видится если и не намеренный жест, то констатация нежелания мыслить «как историк». Точнее — «как обычный историк». Похоже, что прошлое Канторович трактует (и так устроена его книга) как довольно темное и бесформенное пространство, стянутое к нескольким важным сияющим точкам, где производятся и воспроизводятся универсальные смыслы. Эти точки коррелируют между собой, почти никак не обращая внимания на окружающий контекст. «Обычный историк» прокладывает дескриптивно-интерпретационные маршруты по этому пространству, часто включая в себя эти точки, но совершенно не понимая их значения. Ему важно описать прохождение из пункта А в пункт Б, обстоятельства этого прохождения, побудительные мотивы и так далее, плюс вывести из всего некую мораль (в широком смысле слова). Канторович предлагает совершенно иной способ; строго говоря, у него получается не историография, а нечто другое, к чему сложно подобрать название10. Отсюда, кстати, и страсть к избыточным примечаниям, отдельным томам библиографических сносок (как с «Фридрихом II») и прочему совершенно барочному академическому орнаменту. К сияющим точкам универсальных смыслов тяготеет абсолютно все из того пространства прошлого, что лежит между ними; само это пространство не структурировано, оттого его элементы стягиваются к зонам напряжения, как все, что содержит в себе железо, притягивается к магниту. К магниту могут притянуться совершенно разные металлические изделия и даже вещи, в которых есть лишь элемент металла. Вот так же причудливо притягиваются к теме Канторовича ссылки, цитаты, иллюстрации. Я уже не говорю о том, что во многом Канторович — наследник и одновременно оппонент великой юридической школы английской историографии второй половины XIX — начала XX в. с присущими ей бездонными «подвалами» сносок. Но там они выполняли роль фундамента монументального здания позитивистского Знания, здесь же роль их переосмысляется — точно так же, как модернистский роман переосмыслил реалистический, психологический роман середины-второй половины XIX в. Здесь, как мне кажется, и можно найти общую точка отсчета у Канторовича и современного ему модернистского искусства и литературы.
Чего добивался автор «Двух тел короля»? Какой эффект хотел произвести, на какую коммуникацию с публикой рассчитывал? Академический? В каком-то очень ограниченном смысле на него он и надеялся — на уровне отдельных, частных, тщательно и тонко выписанных сюжетов. Впрочем, релевантность некоторых из них оспаривается, как, в частности, в случае с тем же нормандским анонимом, или, что уже совсем очевидно, миниатюрой из Аахенского Евангелия. Идеологический мессидж здесь тоже присутствует; судя по всему, он не изменился со времен «Фридриха II», потеряв только национальную окраску. Власть по характеру своему вечно двусоставна, причем ее мистическая вечная часть придает смысл временной, невечной, опосредованной. Впрочем, размыты и бесконечно дробятся оба тела, уловить и закрепить их с помощью рационального описания невозможно. Остается эстетическая область. В кружке Штефана Георге — вслед за Ницше — «историческое» и преходящее считали болезнью, лекарствами от которой могло стать Неисторическое и Надысторическое. Физическое тело власти, physis вообще и есть то самое Неисторическое, бесформенное забвение исторического. Надысторическое — то, что «отвращает взор от Становления и направляют его на то, что вечно, и значение чего не меняется, а именно — на искусство и религию». Истории надо перестать быть историографией, превратившись в искусство и религию. Эрнст Канторович выполнил завет учителей — создал сложнейшее, отвлеченнейшее, самодостаточное произведение искусства о религии вечной власти, о политической теологии.
Как важно читать медиевистов
Перед нами первая на русском языке книга Отто Герхарда Эксле1, который, впрочем, хорошо известен в российском историческом сообществе (за последние полтора десятка лет переведено несколько его статей). Сборник включает 8 текстов, которые расположены, что очень важно, не по хронологическому, а по содержательному принципу и, таким образом, составляют некоторый сюжет. Впрочем, об этом чуть позже.
Отто Герхард Эксле родился в 1939 г., начал публиковать научные работы в 1967-м, с 1985 г. почти 20 лет возглавлял Институт истории им. Макса Планка. Он принадлежит к поколению европейских историков, которое начало свою деятельность на известном политическом и идеологическом фоне, определенном, с одной стороны, драматическими трансформациям в сознании западного общества в конце 60-х-первой половине 70-х гг., а с другой, — радикальными послевоенными изменениями в гуманитарных науках. Книга О.Г. Эксле «Действительность и знание: очерки социальной истории Средневековья» демонстрирует нам европейского гуманитария, занявшего очень редкую позицию в отношении этого контекста: Эксле принимает его к сведению, учитывает его, но не больше. В текстах исследователя сложно найти прямую полемику с господствовавшей в последние три десятилетия «теорией» (структурализмом, постструктурализмом, постмодернизмом, «новым историзмом», неважно), точно так же, как и открытую манифестацию солидарности с ней. В то же время, Эксле вовсе не «старомоден» (тем более, не «нарочито старомоден») — он точно указывает на теоретические положения, заимствованные у Макса Вебера (которому очень обязан), но это, конечно же, не эпигонство и не рабская зависимость. Перед нами уверенная интерпретация и развитие тех веберовских позиций, которые автор считает необходимым интерпретировать и развивать. Такое же отношение у Эксле к Марку Блоку и некоторым другим французским «анналистам» — что, кстати говоря, не мешает ему убедительно полемизировать с Жоржем Дюби в тексте, посвященном средневековым схемам истолкования действительности. И тут стоит отметить еще две особенности этой книги. Во-первых, осторожность и даже определенную «скромность» оценок и выводов Эксле. Подобный подход — удивительная и редкая в современном гуманитарном сообществе черта его исследовательского стиля, которая, помимо всего прочего, отличает Эксле от французских «анналистов» и социальных историков, работающих в известных традициях галльской риторики и красноречия. Во-вторых, отметим довольно необычную для континентального историка осведомленность в англоязычной историографии; Эксле ссылается на работы таких (не очень известных за пределами англоязычного мира) авторов, как Боуэн, Элбоу, Лоуренс, Лейзер и др., не говоря уже об использовании англо-саксонского и англо-нормандского материала в «Схемах истолкования социальной действительности в Раннее и Высокое Средневековье», «Средневековых гильдиях» и «Гильдии и коммуне». И первое, и второе обстоятельство дает нам понять, что перед нами — настоящий европейский ученый, воспринимающий гуманитарную европейскую традицию как «свою», вне зависимости от традиционных делений на «национальные школы». Об этом же говорят и многочисленные ссылки Эксле на работы А.Я. Гуревича.
Книга Отто Герхарда Эксле начинается с теоретической статьи, анализирующей «средневековые схемы истолкования социальной действительности», и заканчивается эссе «’’Образ человека” у историков». Между ними шесть статей, посвященных более конкретным историческим проблемам; но точно так же, как «теоретические тексты» основаны на интерпретации самого разнообразного фактического материала, «конкретно-проблемные» тексты являют собой образец авторефлексии историка в процессе работы с фактами. Так складывается сквозной сюжет книги: рефлексия историка над собственной рефлексией (и рефлексией коллег) по поводу своей работы — по мере производства самой этой работы. Иными словами, данный сюжет разворачивания образа «действительности» по мере создания «знания» о ней и, одновременно, разворачивания «знания» о «действительности», определенной развитием и фокусировкой того же самого «знания». В первой статье рассматривается релевантность средневековой «интерпретационной схемы» (определение Эксле — К.К.) «функционального трехчастного деления общества» самой социальной действительности. Сюжет классический для послевоенной историографии — особенно после известной работы Жоржа Дюби «Трехчастная модель, или Представления средневекового общества о себе самом» (1978). На первый взгляд, статья Экс-ле, написанная через 9 лет после этой книги, является полемическим жестом в отношении нее. Но это не так, или не совсем так. Эксле выступает против неверных, с его точки зрения, представлений о том, что «трехчастная схема» есть прямое отражение «социальной действительности» Средневековья и, более того, что она есть его непосредственное представление о себе самом (заметим в скобках, что, по нашему мнению, Дюби прямо этого не утверждает). Эксле ставит под сомнение «пассивность», «статичность» подобной модели взаимодействия. Если позволить себе кратко переформулировать рассуждение автора «Действительности и знания», то получается примерно следующее: «схемы истолкования социальной действительности» есть не статичное отображение чего-то, существующего само по себе, а процесс, который не только определен этой «действительностью», но и является соста