Средние века: очерки о границах, идентичности и рефлексии — страница 25 из 31

вной ее частью (или даже трансформирует ее). Именно поэтому Эксле пишет: «… речь идет о том, чтобы отказаться от бесплодной альтернативы «’’копия” (“отражение") социальной действительности или “ирреальность" (“идеал")» (С. 45–46). Любопытно, что такой процесс, отбрасывающий ретроспективное влияние (задним числом объясняя что-то, бывшее до начала объяснения), в то же время направлен вперед, перспективно. Он конституирует, что социальная действительность и дальше будет устроена таким образом (или, хотя бы исходит из этой убежденности). Более того, с точки зрения современного наблюдателя, он (процесс, «схема истолкования») задает будущее понимание того прошлого, которое во многом определено им. Здесь как раз и находится источник недоразумения, в результате которого средневековая схема «трехчленного деления общества» была в XX в. принята на веру. Нынешний наблюдатель исходит из того, что данная схема статична и, в принципе, неизменяема, между тем, как она существовала более пятисот лет, — и уже сам этот факт ставит под сомнение то, что она была «копией», «отражением» тогдашнего общества. Ведь за это время общество менялось — и Эксле указывает на столь очевидное несовпадение (С. 46–47). Так или иначе, нынешний исследователь находится под влиянием этой схемы не в меньшей степени, чем ее средневековые воспроизводители; он, увы, часто не может занять позицию, внешнюю не только к «Средневековью», но и к «сегодняшнему мышлению о Средневековье» и, таким образом, отрефлексировать свое отношение к этим «средневековым схемам»2.

Впрочем, не со всеми положениями статьи можно согласиться. Эксле пишет: «В современном обществе (Moderne) рефлексия об обществе больше не носит метафизического характера… И поэтому она больше не может задавать неоспоримые и общепризнанные нормы поведения» (С. 44). Но ведь достаточно вспомнить ту очевидную нынешнюю мифологизацию (и даже своего рода онтологизацию) т. н. «среднего класса», который давно перестал быть скромным топологическим определением и превратился в главного спасителя и опору современного западного общества и демократии, в опору, которую следует растить и укреплять. «Средний класс» сегодня имеет однозначно положительную коннотацию, именно он задает сейчас нормы поведения, его ценности преподносятся как единственно возможные и позитивные; в этом смысле, средневековый автор значительно объективнее (пожалуй, даже трезвее) современного социолога: для него все сословия хороши, потому как воплощают созданный Богом порядок.

Вторая и третья статьи книги Эксле посвящены т. н. «клятвенным сообществам», которые, по мнению автора, стали основой не только гильдий, но и коммун (сельских и городских). В такого рода «горизонтальных» социальных структурах (сообществах), которые параллельны существующим «вертикальным» (сословным) структурам, он видит одну из главных черт средневекового европейского общества (и не только средневекового, достаточно вспомнить название третьей статьи: «Гильдия и коммуна: о возникновении “объединения" и “общины" как основных форм совместной жизни в Европе»). Для специалиста, знакомого с творчеством Эксле, это, пожалуй, самый важный сюжет немецкого историка. Обратим поэтому внимание лишь на один аспект, сколь бы неожиданным он ни казался — на сам феномен «параллельности». Дело в том, что в истории периодически возникают не только параллельные «социальные объединения», но также политические и властные структуры. И те, и другие появляются как следствие неудовлетворенности уже существующими сообществами и структурами. Они могут возникнуть в ситуации военной опасности, роста беззакония и насилия (в какой бы области жизни это ни происходило), или же в условиях, когда встают новые государственные задачи. В качестве примера последнего случая укажем на начало царствования Николая I, когда предпринимались попытки создания параллельных государственных структур; при функционировании уже существующих ими стали отделения Его Императорского Величества личной канцелярии. Главный вопрос заключается в следующем: почему одни проявления недовольства (что очень важно, осмысленного и отрефлексированного) существующими структурами приводят к их вытеснению (или даже уничтожению), а другие — к созданию «параллели»?

Еще две статьи книги посвящены некоторым религиозным движениям Высокого Средневековья. Если в первой из них речь идет о том, как связаны идея (и практика) «добровольной бедности» с идеей «мира» (“pax”), то вторая («Бедность и призрение бедных около 1200 г.: к вопросу о понимании добровольной бедности Елизаветы Тюрингской») представляет собой, некоторым образом, иллюстрацию к первой и развитие отдельных ее положений. Последний из этих двух текстов можно было бы отнести к жанру «история контекста»: сам по себе «контекст» не имеет формы, «история» придает ему внутренний сюжет. Как почти всегда бывает у Эксле, сюжет этот скорее теоретический: соотношение «социально-экономического» и «религиозного», и (или) — «действительности» и «знания». Трактуя его в понятиях «действительности» и «знания», можно сказать, что речь идет как о нынешнем знании о той действительности, так и о знании современников Елизаветы Тюрингской об окружающей их действительности. Если же перейти от теоретического уровня к, так сказать, жанровому, то Эксле дает здесь удивительно тонкий психологический портрет героини. Он создает у читателя ощущение присутствия Елизаветы Тюрингской в своем сознании и мышлении; это нынешнее знание о психологической реальности жизни средневековой святой можно было бы назвать «производством (или — «воспроизводством») присутствия» — кстати говоря, именно такую задачу ставит перед историком другой гуманитарий, профессор Стэнфордского университета Ханс Ульрих Гумбрехт3.

Гумбрехт вспоминается и в связи с двумя статьями Эксле, посвященными различным формам памяти в Средние века, — мемориальной традиции Раннего Средневековья и аристократической “memoria” семейства Вельфов. Эти тексты можно рассматривать как диптих (между их написанием прошло почти двадцать лет): первый носит более теоретический характер, второй представляет собой конкретный анализ фактического (в том числе, и изобразительного) материала. Впрочем, мы знаем, что отделить «написание истории» и рефлексию по поводу этого занятия у Эксле невозможно — мы имеем дело с динамическим синхроническим процессом. Во второй из двух статей («Memoria Вельфов: домóвая традиция аристократических родов и критерии ее изучения») речь, казалось бы, идет о совсем другой разновидности “memoria”, нежели в первой («Memoria и мемориальная традиция в раннее Средневековье»). Однако не все так очевидно. Эксле вступает в полемику с Г. Альтхоффом, утверждающим, что в случае аристократической memoria мы имеем дело не с манифестацией самосознания самих аристократов, а с творчеством монахов, ученых клириков, которые могли быть враждебны этим знатным семьям (в данном случае, Вельфам). Эксле, помимо всего прочего, обращает внимание на то, что даже «сомнительные персонажи» из рода Вельфов (например, нортхаймский граф Отто) упоминаются только потому, что они в истории рода были (С. 279–289). Этого, с его точки зрения, вполне достаточно для того, чтобы развеять все сомнения в коннотации данного упоминания, сам факт которого уже говорит обо всем. И вот это соображение отсылает нас к первой из опубликованных в сборнике «мемориальных» статей, где говорится, что упоминание имени в “memoria” включает его в некое существующее сейчас сообщество. А это значит, что дело не в оценке деятельности и личности имярека, а в самом факте нахождения его в истории сегодняшнего аристократического дома, в его присутствии. В «Memoria и мемориальная традиция в Раннее Средневековье» Эксле, анализируя разницу между «памятью» и «воспоминанием», пишет: «Поэтому речь здесь идет не только о воспроизведении в настоящем прошлого, как отсутствующего во временном смысле, но и вообще о всякой форме воспроизведения присутствия в настоящем отсутствующего, прежде всего тогда, когда memoria имеет отношение не к делам или событиям, а к людям. Воспоминание как воспроизведение присутствия в настоящем — основная категория истории» (С. 248). И вот здесь опять можно вспомнить некоторые работы Гумбрехта, который как раз и выдвигает «производство присутствия» в качестве главной задачи современного историка. Как это «присутствие» может производиться, механизм «производства» он пытается показать в довольно экстравагантной (с сугубо академической точки зрения) книге «В 1926 году: на острие времени»; о теоретических предпосылках Гумбрехт рассуждает в другом своем сочинении — «Производство присутствия: Чего не может передать значение». Возникает даже любопытный интеллектуально-биографический сюжет, связывающий Отто Герхарда Эксле с Хансом Ульрихом Гумбрехтом. Рассказывая о том, как ему пришла в голову сама формулировка «производство присутствия», Гумбрехт пишет: «Если рассказ в эпизодах и лицах об эпистемологических сдвигах в гуманитарных науках содержит в себе какое-либо событие, то произошло оно на семинаре, который автор вел в университете штата Рио-де-Жанейро в середине 90-х годов. Едва лишь он добрался в своих лекциях до того — уже вполне усвоенного им — момента в повествовании, где он признавал, что не знает специфических (не связанных со значением) эффектов, производимых материальными факторами коммуникации, как вдруг один из студентов словно нечаянно заметил, что такие эффекты можно было бы писать как эффекты “производства присутствия”. Эти португальские слова до сих пор звучат в голове у автора — а вот сам неопознанный студент, своей репликой инициировавший для него настоящий интеллектуальный порыв, так и не появился больше в аудитории (вероятно, как будущий гений, он посчитал зряшным делом ходить на семинар к человеку, который годами безуспешно бьется в поисках того, что вполне очевидно ему самому)»4