Мы приготовились к посадке. Я вернул «Кроникл» владельцу, который сказал: «Так ты чего, прочел это, да? Агриппа это я. Газетам надо правду говорить. С ними не шути!»
Билл Сеггар, местный уполномоченный, встретил нас у трапа. Доктор Талбот должен был ночевать у него. Нам с американцем предстояло делить один номер в гостинице. Несколько мальчиков-индейцев отнесли туда наш багаж, и американец каждому аккуратно выдал на чай. Пока я разбирался со свертками, американец вышел на веранду, когда я вышел из комнаты, он вошел внутрь. Мы не разговаривали.
Поселение в устье Камаранга расположено вокруг взлетно-посадочной полосы, которая находится у слияния рек Камаранг и Мазаруни. С гостиничной веранды открывался вид на черную стеклянистую Мазаруни, прямо у подножья скалы; недвижная вода между стенами деревьев, ясно отражающимися на одной стороне, смутно — на другой, и голубая гора Рорайма с плоской вершиной, далеко-далеко, где река кончается. Я спустился по утесу к краю воды. Три индейские девочки шептались и хихикали, сидя на валуне, — впервые я увидел улыбающихся индейцев. Двое мальчиков, хихикая, прогребли мимо в лодке из древесной коры, которая, казалось, скользила по гладкой темной воде. Это было похоже на иллюстрацию в детской книжке о детях далеких земель, которые должны уметь всякие трудные вещи.
Возле одного из недостроенных домов я встретил троих старателей, летевших с нами в самолете. Один был индиец, двое других негры — коричневый и черный. Индиец — я заметил среди немногих его пожитков бутылку перечного соуса — мгновенно разговорился, коричневый негр тоже говорил, а черный хранил молчание и почти не смотрел на меня. О гвианских старателях знают все, и эти люди, признав во мне осведомленного туриста, старались соответствовать своей репутации. Индиец рассказал, что он ныряльщик. Я выказал восхищение, которого от меня ожидали. «Самый лучший способ бедняку заработать на жизнь,» — сказал «говорящий» негр. Индиец заговорил о погружении в воду. Иногда, сказал он, можно оставаться под водой полдня. Нужно все делать с умом. «Человек безрассудный и полчаса не продержится». Я спросил негра, не из Джорджтауна ли он. Он смутился и сказал, что «приехал с другой земли». Это значило, что он островитянин с малого острова; дальше я не расспрашивал. Что-то перелетело на одну из грубых деревянных колонн и уселось у меня над головой: это был паук, переносивший большой белый диск с яйцами под брюхом. Я попрощался со старателями, когда они развешивали на ночь свои гамаки, под ними текла черная Мазаруни, гора Рорайма смутно виднелась вдали.
Билл Сеггар пригласил меня на ужин. Он пригласил и американца, но американец, пробормотав что-то о том, что он не ест чужую еду, отклонил предложение, и, проходя мимо гостиницы, я видел, как он на кухонной веранде аккуратно открывает консервную банку, вытащенную из очередного полиэтиленового пакета. В простом деревянном доме Билла Сеггара, хорошо оснащенным книгами и журналами, с индейскими поделками на некрашеных стенах, сидел и читал доктор Талбот. Он уже вырвал несколько зубов.
Сеггар крикнул мне из душа, чтобы я взял себе чего-нибудь выпить. Я взял из холодильника пиво, — напоминая себе с чувством вийы, что всё привозят с побережья, — и доктор Талбот объяснил мне все о трубке, через которую стреляют отравленными стрелами, об этих стрелах с черными наконечниками и о шитых бисером мешочках, «которые в наши дни, к, сожалению, носят, под одеждой». Доктор Талбот был романтик. Он не доверял механическому прогрессу и сожалел о тех днях, когда путешествие во Внутреннюю Гивану было и вправду путешествием во Внутреннюю Гвиану, а не увеселительной поездкой на «дакоте». Он не жаловал даже моторные лодки: на следующее утро мы должны были плыть вверх по Камарангу на миссию в Паруиму, у границы с Венесуэлой, на катере миссии, а он бы предпочел проделать этот путь верхом.
К нам присоединился высокий худой летчик-португалец, который на следующий день должен был перевозить старателей на алмазные поля в светло-вишневом одномоторном самолете, который я видел на посадочной полосе. Пилот не любил, когда старатели остаются в индейских поселениях дольше необходимого, и рассказал мне, что Дионис, тот индиец, который беседовал со мною о подводном погружении, не имел никаких шансов попасть в район добычи алмазов. Та же самая «дакота», что привезла Диониса из Джорджтауна, привезла с собой и рекомендацию его не нанимать.
Билл Сеггар вышел из душа, и участники ужина оказались в полном составе, когда пришел из своей благотворительной аптеки по ту сторону взлетно-посадочной полосы негр-фармацевт мистер Европа (Агриппа, Дионис, мистер Европа — я не уставал дивиться этим камарангским именам). За большим деревянным столом у Саггара, под вопли летучих мышей на крыше, мы разговаривали о проблемах Гвианы. Мистер Европа говорил о расе и рабстве; он напомнил нам без всякой злобы, что индейцы охотились за беглыми рабами, и мы заговорили об индейцах.
Они рассказали мне о воздействии алкоголя на индейца: он явственно вспоминает оскорбления и несправедливости многолетней давности, о которых уже позабыл, и становится опасен для окружающих. И я услышал о канайма, наемном убийце, вселяющем ужас в индейцев. Канайма — человек, преданный своему делу, он живет отдельно от всех, постится перед убийством, которое производится чудовищным способом и включает в себя связывание в узел кишок жертвы. Канайма теряет свою власть, если о нем узнают. Таким образом, он открывает себя только жертве. Вот почему в пустынных местах индейцы предпочитают не оставаться в одиночестве, хотя это тоже небезопасно, поскольку — кто знает? — твоим спутником может оказаться канайма. Для индейцев, однако, не существует спасения от канайма, потому что канайма — больше чем убийца: он и есть Смерть. Индейцы никогда не умирают естественной смертью: их всегда убивает канайма.
На станции была собака, мощное, красивое животное, которое жило в постоянном страхе. Оно боялось темноты, насекомых и неожиданных движений. Когда мы с летчиком при свете электрического фонаря пробирались к гостинице, собака шла впереди, всегда держась колеблющихся электрических лучей, как актер, ловящий неверный свет рампы. В гостинице собака потерлась нам о ноги, ища утешения. Огни три раза мигнули — это было предупреждение Сеггара, что он выключает свет — и вскоре над станцией опустилась тьма, а с выключением мотора и тишина. Я ушел от собаки с неохотой; она испугалась жука и легла у меня в ногах.
Мой американец спал под сеткой от комаров, развешаной на обручах и кронштейнах, которые он извлек из очередного пакета. Над моей постелью не было такой сетки, и у меня было только слово Сеггара, что там нет комаров. Я уже собирался залезть в постель, как вспомнил, что днем американец перебирал постель и тщательно исследовал ее. Это воспоминание о предосторожностях американца сейчас встревожило меня. Я с чрезмерной жестокостью разбросал постель и стал как можно тише ползать по ней, изучая ее при свете фонаря.
В семь утра лодочники Паруимы поднялись к нам, громко топая резиновыми сапогами. Американец, одетый и упаковавший москитную сетку, завязывал один из полиэтиленовых мешков и извинялся перед лодочниками, что не готов: он встал лишь в половине седьмого. Я тоже ехал на лодке. «Если бы знал, что вы едете, — впервые обратился ко мне американец, — я бы вас разбудил». Я вскочил с постели, плеснул в лицо водой, выпил чашку тепловатого «Нескафе» и побежал к Сеггару забирать доктора Талбота. Тот только что уселся за обильный завтрак, казалось, совсем не спешил, и выражал сильное недовольство американцем. Я прошелся до реки. Американец был уже в моторной лодке, совсем один, окруженный своими полиэтиленами. Я вернулся в гостиницу, выпил чашку какао, а затем прошелся до аптеки, где мистер Европа, служивший еще и почтмейстером, распространял марки Камаранга. С ним был Агриппа и еще один старатель, пожилой, в очках, похожий на школьного учителя, который вынул стеклянный пузырек и показал мне алмазы, достающиеся в добычу тем, кому повезет: они напоминали кусочки камня, стекла и отломанных карандашных кончиков, они и были размером с карандашный кончик.
Наконец мы собрались. Но отъезжали мы от берега Камаранга, и американцу пришлось выгрузиться из моторной лодки, в которой он уже так прочно обосновался, оставив пакеты, подняться на холм, пройти через взлетно-посадочную полосу и спуститься вниз к камарангскому берегу.
Отчалили. На носу лодки стоял индеец; потом он уселся на весло, положенное на борта, и больше не шевелился. Меня завораживала его неподвижность, а однообразие поездки — неизменный шум, неизменная река — делало ее почти непереносимой. Час за часом я должен был видеть прямо перед собой эту широкую спину в голубом шерстяном свитере, эти неподвижные резиновые сапоги, эти руки, лежащие на весле. Я сфотографировал его несколько раз, зарисовал и снова сфотографировал. Он должен был предупреждать об опасностях, в особенности о потопленных деревьях, которыми сплошь замусорены речные берега. То ли ему, то ли нам повезло: за целый день он не издал ни одного предупредительного выкрика.
Гладкая вода была черной с тепло-коричневыми оттенками; узкая река с покрытыми лесом берегами казалась запертой. Иногда мы встречали лодки с индейцами, которые были светлее и красивее, чем индейцы в Рупунуни. Пришвартованная лодка из древесной коры и неровная тропинка вверх по берегу с натоптанными коричневыми земляными ступенями указывала, что тут чей-то дом. Низкое сооружение из древесных ветвей, похожее на стойку ворот, отмечало место для отдыха. Птицы, всегда парами, играли возле лодки: большие серые и маленькие с иссиня-черными крыльями и белыми грудками. Доктор Талбот сказал, что когда он впервые ехал вверх по Камарангу, серые птицы оставались возле лодки всю дорогу. Теперь они летели на сто или больше ярдов впереди, потому что индейцы стреляют в них ради забавы. И правда, с кормы поднялся индеец с винтовкой, его друзья что-то говорили и сопели в ожидании, лодка замедлила ход, чтобы он мог занять позицию на носу, перед нашим неподвижным сторожем. Индеец повернулся к нам и расплылся в улыбке. «Не обращайте внимания, — раздраженно сказал Талбот, отворачиваясь, — это чтобы порисоваться».