Средний возраст — страница 28 из 101

2 – В2? А сумма квадратов катетов прямоугольного треугольника равна квадрату гипотенузы — какое великое, волшебно-гармоничное равновесие! Ну так позвольте же нам сочинить песню, продирижировать хором во славу прекраснейших, великолепнейших, замечательнейших отношений между точками, линиями, плоскостями, объемами! Разве наш разум, грифельная доска, мел, карандаш, циркуль и линейка каждого школьника не подтверждают разумность и совершенство вселенной? Разве не должны мы посвятить свою жизнь доказательству, реализации вселенского разума и совершенства? Разве все наши планы и выводы, страсть трубы, искусство пипа[45], тонкость скрипки, бесприютность двухструнной матоуцинь[46], всю совокупность изящных линий и точек, все круженье плоскостей и объемов не должны мы направить на создание мира еще более совершенного и разумного?

Потом он вырос, и все перекрыл торжественный лейтмотив эпохи — революция. Ох, как сложно, и отчего-то чем дальше, тем сложнее, тем непостижимее для ума. А начало разве не было прекрасным?

Ну, ладно, все в мире перевернули вверх ногами и еще хорошенько потрясли, небо превратили в складной зонтик, а землю в мячик, который можно пинать ногами, — и все же этот огромный, этот зеленый, этот ласковый и щедрый луг не исчез. Цао Цяньли был убежден, что своя жизнь есть и у травы, и у гор, и у земли, жизнь неистребимая, чьим могучим силам нет преград, и рано или поздно они вырвутся, сотворят диво дивное, и пусть оборвется, бессмысленное и бесполезное, его собственное существование, но жизнь каждой пяди родной земли — вечна. Так когда же, когда наступят эти времена!?

Море трав. Душистое зеленое море. Раствориться, говаривали ему люди, — счастье. Раствориться в море трав, добавив ему зеленого благоуханья! Море трав — что грудь матери, и упорный корешок, крепкий стебелек, безыскусный листок — у каждой травинки. А ближе к августу, после праздника «начала осени», все травы начинают яростно плодоносить, сеять жизнь, «на восемнадцатый полдень после начала осени у трав выпадают семена», как говорят в народе. Всякой травинке дорого лето, дорого солнце, она спешит, ловит каждую секунду, чтобы скорее вырасти, а затем без грусти принимает лед и снег, грудью встречает долгую зиму. Но и зимой, уже высохшие, потерявшие тот вид и те силы, какие были у них юной весной, травинки все Так же готовы отдать себя — кормом, заготовленным для зимующего скота. И ведь еще в стужу, под снегом они продолжают оберегать свои крошечные, но крепкие корни, и как бы ни топтали их, ни кромсали, ни отбрасывали в сторону, ни портили, стоит прийти весне, еще снег до конца не сошел, еще жаворонки не начали весенних песен, еще ласточки не вернулись,-а травинки уже весело лезут из земли — ну, что же это за неистребимая, неискоренимая жажда жизни!

Цао Цяньли открыл глаза, прокашлялся и запел одну местную песенку о человеке, который всю жизнь искал, но так и не нашел свою возлюбленную, похожую на цветок. Эту песню он подслушал у пьяницы, громко распевавшего на полночной улице. Сначала проливал над ней слезы, а потом ужаснулся — нездоровые, говорят, чувства. Но этот луг придал ему смелости, умиротворил, он в полный голос спел всю песню и ощутил себя беззаботным, освобожденным от всех треволнений, вот какая это песня. Покойно трясся он на своем чалом, будто плыл на челне по травяному морю, «не так, как мне хотелось, я живу, покину утром берег на челне», но даже стихи Ли Бо[47] не подавили в нем ощущения ничтожности своей отдельной особи, неудовлетворенности бренными амбициями, бренным величием, бренным позором и бренной славой.

Много ли, мало ли времени прошло, или лишь миг один? Как будто поднялся мягкий ветерок. И пришли в движение неизвестно откуда взявшиеся, повисшие в воздухе светло-серебристые, такие тонкие нити! В одно мгновенье они связали бескрайнее небо с необъятной землей. Раскачиваясь, точно переливающиеся лучики, они поднимались все выше, и Цао Цяньли, радуясь и улыбаясь, пристально вглядывался в них.

И еще сколько-то времени миновало, и новый порыв ветра увлек куда-то плывущие в воздухе нити, оставив на лице ощущение прохлады. Невольно Цао Цяньли огляделся, и его взгляд тут же притянула к себе чернота далекого неба на северо-западе.

Неужели? Неужели? Еще такое яркое солнце, погожий денек, сочная зелень, и сердце так безмятежно. Ну-ка, всмотрись пристальней, там в самом деле чернеет? Где? Где ты увидел? Не от слишком ли щедрого солнца возникают черные тени перед твоими глазами?

Ну, вот и все, конец твоим прекраснодушным надеждам, чернота, будто капля туши, растекающаяся, растворяющаяся в чистой воде, внезапным рывком распространилась на весь северо-запад, затянув небо черной пеленой, а прямо на севере появилась тускло-серая, с крохотными проблесками туча: там уже шел дождь.

Что делать? Быть может, тучи и дождь пройдут стороной, мимо, в отдалении? Покружат и уйдут?

Но он уже видел, что всем фронтом, как прилив моря, тучи наступают, уже и лошадь вытянула шею, почуяв перемену погоды. Скверно: те примитивные избушки зимних пастбищ остались позади, а до летних — ого-го, еще не меньше двух с половиной часов. Укрыться от дождя тут негде. Подсознательным движением Цао Цяньли ощупал стеганку, притороченную за седлом.

Ветер крепчал, настоящий ветер поздней осени, сметающий опавшие листья. Похолодало. Цао Цяньли бил озноб, прямо на глазах менялось время года. Он торопливо вытащил стеганку, набросил на себя. Засуетился, влезая в левый рукав, и — крак — под мышкой образовалась большая дыра. В городе такая одежда напомнила бы прохожим о нищих, которых было много до Освобождения, но тут она незаменима в пути. «Теперь вся надежда на тебя!» — так и сказал Цао Цяньли рваной стеганке.

Черные тучи уже завладели четвертью неба. Накрыли луг, изменив даже цвет травы, сделав ее тяжелой, угрюмой, чуть мрачной, такое впечатление, будто туда, вдаль, он смотрит сквозь темные очки, а глядя сюда, поближе, снимает их. Да и залитая еще ослепительным солнцем трава, если сравнивать с той, потемневшей, казалась уже не зеленой, а золотистой. Один край луга черно-коричневый, другой золотистый, и черно-коричневое расползается, а золотистое сжимается. Конус черных туч стремительно вытягивался, распластываясь по небу, перемещаясь. Цао Цяньли уже мерещились звуки дождя. В отдалении пепельное облако уже поглотило вершину горы, сверкнула молния, а через какой-то, пока еще продолжительный промежуток времени раздался оглушительный удар грома.

Цао Цяньли почувствовал себя преследуемой, окруженной, загнанной охотниками жертвой; спасенья нет, на этой холмистой равнине, заброшенной за тридевять морей, на край вселенной, — ни товарища по несчастью, ни хижины, ни раскидистого дерева, ни, разумеется, горной пещеры. Негде укрыться, некуда убежать, не иначе в этих диких местах аллах отвернулся от него.

И что за негодная, глупая скотина эта лошадь! Не только грива — вся шерсть у нее спуталась, вздыбилась ветром. Похоже, она тоже замерзла, только нет у нее стеганки, и вот она нервозно вихляет задом и подергивает кожей, так что всаднику на спине не слишком уютно, долго не высидишь. Тем не менее все тот же неторопливый шаг не меняется. Тебе не хочется прибавить шагу?

— Ну, прибавлю, — отвечает коняга, выгибая шею, — и что изменится? Разве в моих силах помочь тебе укрыться от грозы на этих открытых лугах? На этой равнине, которую и взглядом не окинешь, «умеем ли мы отыскать хоть какое-нибудь укрытие? Так пусть льет, что в том дурного? Разве в тесной, грязной конюшне не обдают меня дождевые струи, пробивающиеся сквозь грязь и тростник крыши? А сравнится ли та грязная, мутная вода с этим великолепным дождем, низвергающимся с небесных высот?! Иначе был бы я таким грязным?

Меня бросает в дрожь, когда у него вдруг начинает говорить лошадь, но я пока не готов выступить с критической статьей, ибо более зрелые произведения у него еще впереди. Мое Вам почтение, благодарю Вас!


Он услышал нарастающий гул. Словно и не дождь, скорее так рвут разом тысячу кусков ткани, или выпускают сразу тысячу стрел, или кипятят воду в тысяче котлов. Небо почернело еще больше, темные тени заглатывали луга и вершины. Гудел ветер, налетая такими порывами, что трава полегла. Сверкнула молния, залив необозримый луг мертвенно-белым светом. Грохот грома расколол небо, и вдруг на Цао Цяньли обрушился шквал яростных ударов — словно с головой накрыл. Какое неожиданное нападение! Камни, решил он поначалу, а может, и пули. Но присмотрелся к «пулям», чистым, крупным, как подушечка большого пальца, — оказалось, шарики льда, градины! Ну и град! В мгновенье ока градины покрыли луг, посверкивали, перекатывались, подрагивали и исчезали. Больно били по голове, спине, плечам, того гляди, череп треснет, и он машинально прикрыл голову руками — обычный жест панического испуга! Ого, и лошадь по шее колошматят, ну и жуткое небо над этими лугами! Похоже, он отсюда не выберется. Впрочем, это даже забавно, в конце-то концов часто ли тебе в земной жизни доводилось попадать под град на лугу?

Всего две минуты падал град, а Цао Цяньли показалось, что позади осталась целая эпоха — необычная, своеобразная, то ли суровое испытание, то ли легкая забава; то ли безумие, то ли нерадивость батюшки-неба; то ли пустая возня от скуки, то ли фанфаронство, чтобы людей попугать, — и смех и грех, куча мала, а все же — зрелище редкое и грандиозное…

Но завершилась «эпоха», и пошел давно собиравшийся дождь. Он не колошматил по черепной коробке и не прибивал к земле всходы. Пелена падающего ливня укутала луга, словно дымка поднимающихся испарений. И Цао Цяньли, и его лошадь тут же промокли. Холодные, прямо-таки ледяные струи стекали по волосам, по бровям и ушам, по шее, лились по груди, спине, животу. Намокла и отяжелела рваная стеганка. Тем не менее этот умиротворяющий дождь сумел смыть душевные тяготы Цао Цяньли. При мелкой мороси он бы поднял воротник, втянул голову, еще что-нибудь придумал, чтобы не дать струям проникнуть под одежду, но сейчас — сейчас этого никак было не избежать, ничем не защититься, и оставалось смириться, мужаться, покориться дождю. Будем считать, что ты принимаешь холодный душ! Небесный душ! Разве это не приятно? Ух ты, он вздумал даж