Средний возраст — страница 31 из 101

И вот тут-то и произошла какая-то перемена, блеснул свет, мелькнула надежда. В глазах чуть потемнело, все вокруг закачалось, и массы из желудка поползли вверх. Совсем не то ощущение, что тогда, во время голодного головокружения на лошади, когда даже сердцебиение началось, нет, сейчас дурнота сопровождалась спокойствием, боль в желудке утихала. Быть может, боль ослабла лишь на какую-то сотую долю (если у боли тоже есть единицы измерения), но все-таки он уже услышал стук собственного сердца, ощутил свою температуру, он почувствовал, что душа, жизнь пока не покинули его бренного тела. И улыбнулся: я же говорил, что Небо не обрывает тропы человека, и «на дороге, зашедшей в тупик среди гор и вод, вдруг мелькнет деревня в ярких цветах под сенью ив»[51]. В одной арии в «Шацзябан» Го Цзяньгуан распевает слова из Цитатника[52]: «Порой упорство и усердье могут вернуть благоприятные обстоятельства и инициативу» — и заканчивает фальцетом шестнадцатью тонами выше.

Сердце успокаивалось, а голова, наоборот, задурманилась, это вино, его шуточки! Разве перебродивший кумыс не называют кумысным вином? В кумысе образовался спирт, он-то и заработал, тело воспарило, обмякло, но отнюдь не болезненно, и самое главное — буря в желудке стихала.

Свежий ветерок пронесся над ним, словно он открыл глаза после глубокого сна, словно приятель детских лет с игрушечным пистолетом зовет его, словно увидел он глаза жены, разделившей с ним судьбу, и тут пришли ему на память строки из стихотворения:

Пламенеют под солнцем цветы над рекой,

И иссиня-зеленые воды весной…

Как забыть нам Цзяннань?[53]

Он почувствовал, как по лицу расплывается улыбка. Давно забытая жизнерадостная, бесхитростная, доверчивая улыбка. Похоже, из старой крысы он превратился в ласточку, в рыбку. Расправил крылья, прорезал лазурную волну — как в анданте кантабиле, завершающемся менуэтом…

Смотри-ка, я уже не голоден. Смотри, какая ясная голова!

Трое старцев допили кумыс и довольно вытерли губы, огладили бороды. Но в миске еще кое-что оставалось.

— Угощайся! — хором предложили они Цао Цяньли. — Ты ведь еще молодой!

Наш молодец, изящный, точно ласточка, вольный, точно рыбка, не стал отнекиваться, а опрокинул миску, перелив остатки кумыса в свою пиалу, непринужденно выпил, и с него полил пот — не холодная испарина, а те прозрачные, посверкивающие капли, какие выделяет, согревшись, здоровый организм.

Вам ведомо ль, что Желтая река упала с неба

И устремилась к морю невозвратно…

Не иначе, он уже достиг блаженства? Из-за этих четырех огромных, как море, пиал кислого кумыса, чуть не убивших его? Весьма любопытно. Как в бетховенских симфониях, отточенно, пышно, щедро, героично? Или как у Чайковского, углубленно-сдержанно, проникновенно?

Ли Бо во хмелю возглашал:

Когда я порожден великим Небом,

Себя растрачу щедро, и — воздастся…

А прелестная Линь Дайюй[54] в стихотворении об ароматах написала:

С утра до ночи голова в заботе,

За днями годы на душе тревога..

— Дайте-ка мне домру! — попросил он хозяйку.

С долей сомнения и любопытства она протянула ему домру. Он подтянул струны и заиграл. Три года, что он тут, в коммуне, он не прикасался к музыкальным инструментам, они все остались в том прошлом, которое он стремился похоронить безвозвратно. А со временем он и сам уверовал в то, что музыку больше не любит, сочинять не умеет, в ритмах-темпах не разбирается, нот не знает, даже теряется перед ними.

Но взял он в руки эту старенькую домру — и полилась мелодия. «Ранняя весна», пьеса для домры, он еще до шестьдесят шестого слышал ее пару раз, отчего-то вспомнилась, а то, что в памяти не удержалось, немножко изменял, кое-что добавлял. Когда он заиграл, чабаны и старая апа буквально онемели, могло ли им прийти в голову, что заезжий гость окажется таким мастером.

А потом он запел. О юной весне, о жизни, о безбрежном море, о свистящем ветре, о кующих руках и о глазах девушки.


…Цао Цяньли абсолютно не помнил, каким образом покинул юрту. Только все время приходилось напоминать себе — не пьян, а очень даже трезв, ни в одном глазу, все вокруг прояснилось и очистилось, будто отмытое в воде. Он даже заметил слезы в глазах старой казашки и трех скотоводов, своих случайных знакомцев. Выказывая ему свое уважение, они все четверо вышли из юрты проводить его. Горячо произносили какие-то дружелюбные слова, он что-то отвечал им, не помнил что, но явно вежливо до изысканности, как это по ритуалу и положено младшему.

Выйдя из юрты, он краешком глаза заметил яркую-яркую лазурь над собой и два облачка, плывшие по нежному, сочному, ясному голубому небу. Резанула белизна снежных шапок на вершинах. По белому четко шли коричневые и фиолетовые прожилки — вероятно, бесснежные ущелья, так резко очерченные, словно вырезанные ножом.

Даже купы заоблачных елей сумел рассмотреть он в ущельях. А на верхушку одной из них, показалось ему, карабкается за хворостом казахский мальчик. Водятся в горах антилопы? Олени, барсуки, волки? Однажды казах-батыр верхом преследовал волка и загнал, взял голыми руками, задушив под мышкой! Вот такой тут народ, но при этом они и музыку любят, домру, поют, во многих юртах есть музыкальные инструменты, патефоны, коробки с пластинками…

Вероятно, он слишком загляделся на снежные горы, перед глазами забегали ослепительные до черноты пятна, а трава, когда он опустил взгляд, показалась ему пестрой — черно-желто-зеленой. У него же хорошее зрение, и не пьян он вовсе, нет, тут что-то не так, он вглядывался в каждую травинку и ясно видел, что у каждой своя форма, свои манеры, свой цвет. Травинки движутся, колышутся, склоняются друг к другу, что-то шепчут любовно и ласково. И травам нравится музыка, и травы любят петь? Что, ветерок задул? Как же это он не почувствовал?

Он чуть не наткнулся на коновязь и уставился на нее. Тут к станку подвешивают, нет, подтягивают лошадь, копытами она касается земли, а потом с ней делают, что нужно, копыта осматривают ли, подковывают ли, — полезнейшая штуковина! Но поразительно, смотришь на коновязь, а она начинает уменьшаться, искривляться… Он шагнул к коновязи, собираясь выпрямить ее, с усилием толкнул, потянул, но на столбы это не произвело никакого впечатления, они как стояли, так и продолжали стоять, этакие деревяшки. Затем Цао Цяньли увидел огромного черного паука с восемью тонкими, длинными, изогнутыми лапками. Пауки вроде бы насекомые полезные, почет и уважение полезному насекомому! И в этот миг ощутил он ни с чем не сравнимое счастье от того, что он не паук, не муравей, не крыса, а человек, честный и порядочный китаец! Он имеет счастье быть человеком, пришедшим в этот мир, на этот дивный кусок китайской земли, человеком двадцатого века. Он имеет счастье быть человеком, страдать, сомневаться, ждать и надеяться, он может плакать, и смеяться, и петь. Разве не чудо, что он в силах все это ощутить, обдумать, запомнить? Разве не должно это наполнить его восхищением и благодарностью?

Столь счастливая судьба выпала в природе далеко не каждому элементу, не каждому телу. Один и тот же углерод в этом деревянном столбе и в его собственных клеточках играет совершенно разные роли. Да, конечно, столб тоже нужен, но ведь он не может дышать, видеть сны, не может вздыхать и сочувствовать ни в чем не повинной коняге. Он даже не в силах выпрямиться. А разве не лучше стоять попрямее? Кратчайшим расстоянием от точки до плоскости является перпендикуляр, опущенный из этой точки на плоскость… Нет, не забыл он еще математики! И вовсе не пьян — давай пять задачек, отщелкает одну за другой, да ведь ехать пора, он уже насытился, ну, как минимум, не голоден, на кумысе крохотный жеребенок вырастает в скакуна, — вот что вернуло ему жизнь и силы! Где же, однако, его лошадь?

Начал искать. Он не стреноживал коня. Верил, что тот не сбежит, это же скромный, послушный, молчаливый, уважающий себя конь. Это его друг. И он увидел — вон там! Метрах в четырехстах-пятистах. Свистнул в точности как пастух-казах. Раньше не выходило, а сегодня — что надо. Лошадь сразу же подняла голову и посмотрела на него. Зрение у него отменное, с такого расстояния, ослепленный сверканьем неба и снежных вершин, он все же разглядел, как прянули уши и дрогнули ноздри коня. Милый мой одер, ты услыхал, что я зову тебя? Ну, что за умница, что за миляга! Глянь-ка, неторопливым шагом, приминая изумрудную траву, чалый двинулся в его сторону, чудный кадр, просто картинка. По волнующемуся пустынному лугу к тебе приближается тысячеверстный сказочный скакун, конь-дракон. До чего же он, оказывается, прекрасен, могуч, впечатляющ! Длинные ноги, вылепленные мослы, размашистый шаг, высоко воздел гордую голову, тряс прекрасной гривой, двигаясь неспешно и молодцевато, и когда он наконец приблизился, когда приблизился, корпус у него излучал сияние…


Но вот Цао Цяньли сел на лошадь и запел. Звонкая песня всколыхнула ущелье. И подбодрила коня, он прибавил шагу. Копыта взлетали, как ветер, как молния. Словно громадный кит плыл среди искрящихся волн, и покоренное море, рассекаемое посередине, почтительно откатывалось по обе стороны. Словно ракета летела в сияющих небесах, и звезды выстраивались, танцуя и приветствуя ее. Перед глазами мелькали столбы света, белые, красные, голубые, зеленые, синие, желтые, разноцветные столбы, озаряя пестрый, изменчивый мир. В ушах свистел ветер, ветер гор, ветер моря, ветер плоскогорий и ветер поднебесья, и звучали кличи тысяч живых существ, тигров и львов, барсов и обезьян… Бег коня стал устойчивей, на его спине теперь было уютно, как в кресле, вся его ущербность вдруг куда-то исчезла, и он неудержимо мчался вперед, навстречу ветру…