Поэтому если допустимо сделать пророчество о грядущей политике, то она перестанет быть борьбой за завоевание государства или контроль над ним со стороны новых или старых социальных субъектов и станет борьбой между государством и не-государством (человечеством), между невосполнимым разъединением случаев индивидуального своеобразия и государственной организацией.
У всего этого нет ничего общего с простым выдвижением социальных требований перед государством, долгое время служившим мотивом протестных движений нашего времени. Никакие случаи индивидуального своеобразия в обществе спектакля не могут формировать societas[61], потому что они не обладают ни какой-либо идентичностью, чтобы отстаивать её, ни какой-либо социальной связью, чтобы добиваться её признания. Тем более неумолимым представляется здесь контраст с государством, аннулирующим всякое реальное содержание, но для которого при этом существо, радикальным образом лишённое всякой репрезентативной идентичности, было бы попросту несуществующим (несмотря на все пустопорожние заявления о священности жизни и о правах человека).
Такой урок можно было бы извлечь при менее невнимательном взгляде из событий на площади Тяньаньмэнь. На самом деле, в первую очередь в манифестациях китайского Мая поражает относительное отсутствие конкретного содержания протестов в виде каких-либо определённых требований (демократия и свобода – это слишком обобщённые понятия, чтобы представлять собой реальный объект конфликта, а единственное конкретное требование о реабилитации Ху Яобана было чересчур быстро подхвачено). Тем более необъяснимым представляется то насилие, с которым отреагировало государство. С другой стороны, вполне возможно, что диспропорция была лишь видимой и что китайские лидеры действовали, со своей точки зрения, с абсолютной ясностью. На площади Тяньаньмэнь государство столкнулось с чем-то, что не может и не хочет быть представленным, и что, тем не менее, представляет себя в виде сообщества и общей жизни (вне зависимости от того факта, что те, кто находился на площади, осознавали или не осознавали это). Существование чего-то, что не может обладать представительством и создаёт сообщество без предпосылок и условий принадлежности (как непоследовательное множество, говоря словами Кантора), вот где обретается угроза, с которой государство не смирится никогда. Любой случай индивидуального своеобразия, желающий обрести свою собственную принадлежность, своё собственное бытие-в-речи и в связи с этим отказывающийся от всякой идентичности и от всяких условий принадлежности, является новым протагонистом грядущей политики, не будучи ни субъективным, ни социально последовательным. Везде, где такое своеобразие будет мирно проявлять своё общее бытие, будет появляться новая Тяньаньмэнь, и рано или поздно там же появятся танки.
Облик
Все живые существа находятся в открытом пространстве, проявляют себя и блистают в своём внешнем виде. Один лишь человек хочет завладеть этой открытостью, захватить свой внешний вид, своё собственное бытие в проявлении. Речь и есть это завладение, преобразующее природу в «облик». Поэтому внешний вид становится для человека проблемой, местом борьбы за истину.
Облик – это неумолимое выставление человека напоказ и вместе с тем его скрытость, сохраняющаяся в самой этой открытости. Облик – это единственное место сообщества, единственный возможный город. То, что в каждом единичном случае открыто политику – это трагикомедия истины, в которую он впадает всегда и которую он должен доводить до конца.
Облик выставляет и раскрывает не «нечто», формулируемое в том или ином значимом утверждении, и даже не секрет, обречённый оставаться вечно невыраженным. Откровение облика – это откровение самой речи. Она лишена какого-либо содержания, не говорит правды о том или ином состоянии души или о факте, о том или ином аспекте человека или мира: это чистая открытость, чистая способность к общению. Идти в свете облика означает «быть» этой открытостью, претерпевать её.
Таким образом, облик – это, в первую очередь, «страсть» к откровению, страсть речи. Природа обретает облик в тот момент, когда чувствует, что её обнажает речь. В облике предающее и выставляющее её напоказ слово, окутывающая её невозможность хранить какую-либо тайну выходит на поверхность в виде целомудрия или смущения, развязности или стыда.
Облик не равнозначен лицу. Облик появляется везде, где нечто выставляется напоказ и стремится завладеть своим выставлением напоказ, везде, где некто появляясь вовне, тонет во внешнем, но должен идти до конца. (Так искусство может дать облик даже неодушевлённым предметам, натюрморту; и так ведьмы, обвиняемые инквизиторами в том, что на шабашах целуют анус Сатаны, отвечали, что даже у него был свой облик. И сегодня возможно, что вся земля, превращённая в пустыню слепой волей людей, обретёт единый облик.)
Я гляжу кому-то в глаза: он опускает взгляд – это стыд, стыд пустоты, прячущейся за взглядом, – или, наоборот, отвечает мне взглядом. Он может смотреть на меня нагло, выставляя напоказ свою пустоту, как если бы за его глазами прятался ещё один глаз бездны, знающий эту пустоту и пользующийся ею как непроницаемым укрытием; или же с невинным и безоговорочным бесстыдством, позволяя любви и слову зарождаться в пустоте наших взглядов.
Политика осуществляется там, где нечто выставляется напоказ. В противном случае возможной была бы лишь животная политика, потому что только животные открыты всегда, не стремятся завладеть выражением своего внешнего вида, запросто обретаясь в нём, не заботясь о нём ни капли. Поэтому их не интересуют зеркала, их не интересует образ в качестве образа. Человек, напротив, стремясь к собственному признанию – то есть к завладению своим внешним видом – отделяет образы от вещей, даёт им имена. Так он преобразовывает открытое пространство мира в поле беспощадной политической борьбы. Эта борьба, чьим объектом является истина, называется Историей.
На порнографических открытках изображённые субъекты в последнее время всё чаще смотрят прямо в объектив, следуя рассчитанной стратагеме, намеренно демонстрируя своё осознание того факта, что они выставлены напоказ. Этот неожиданный жест яростно опровергает подспудную функцию потребления таких образов, согласно которой на них должны смотреть исподтишка, а сами актёры не должны видеть того, кто на них смотрит: теперь напротив, бросая сознательный вызов подглядывающему за ними зрителю, актёры заставляют его смотреть им в глаза. В этот момент резко выходит на свет непрочная природа человеческого облика. Когда актёры смотрят в объектив, они сознательно показывают, что симулируют; и, тем не менее, парадоксальным образом, именно в той мере, в какой они выставляют свою фальсификацию напоказ, они кажутся более настоящими. Та же процедура сегодня распространяется на рекламу: образ представляется более убедительным, если он открыто демонстрирует своё предназначение. В обоих случаях тот, кто смотрит, не желая того, сталкивается с чем-то, что недвусмысленно затрагивает суть облика, саму структуру истины.
Мы называем трагикомедией видимости тот факт, что облик обнажает нечто исключительно скрывая его, и скрывает нечто в той же мере, в какой он его обнажает. Тем самым для человека та видимость, что, по идее, должна его проявлять, становится предающей его внешностью, в которой он более не способен узнать самого себя. Именно потому, что облик – это только место истины, он также является непосредственным местом симуляции и неисправимой неточности. Это не означает, что внешний вид подделывает то, что он обнажает, заставляя нечто казаться не тем, чем оно является на самом деле: скорее то, чем человек является на самом деле, есть не что иное, как эта симуляция и это беспокойство в видимости. Поскольку человек не является и не должен быть какой-либо сутью или природой, или особой судьбой, он пребывает в самом пустом и непрочном из состояний: в истине. Скрытым для него остаётся не что-то за внешней видимостью, а сама видимость, её бытие исключительно в качестве облика. Задачей политики является привнесение видимости в саму видимость.
Истина, облик, выставление напоказ стали сегодня объектом планетарной гражданской войны, чьим полем боя стала вся общественная жизнь, чьими отрядами штурмовиков стали масс-медиа, чьими жертвами стали все народы земли. Политики, медиакраты и рекламные магнаты осознали непрочный характер облика и открываемого им сообщества, и теперь они превращают его в несчастный секрет, контроль над которым необходимо гарантировать себе любой ценой. Власть государств сегодня уже не основана на монополии на легитимное использование насилия (они всё чаще разделяют это право с другими, не суверенными организациями – с ООН, с террористами), но, в первую очередь, на контроле над видимостью (doxa). Выделение политики в автономную сферу идёт рука об руку с отделением облика в мире спектакля, где общение между людьми отделено от самого себя. Выставление напоказ преобразовывается в ценность, накапливающуюся в образах и в медиа, и новый бюрократический класс ревниво охраняет своё управление этим процессом.
Если бы люди должны были всегда просто сообщать друг другу нечто, не было бы никакой политики, только обмен и конфликты, сигнал и ответы; но поскольку люди прежде всего должны сообщать друг другу свою чистую способность к общению (то есть речь), у нас появляется политика как коммуникативная пустота, где возникает человеческий облик как таковой. Именно над этим пустым пространством стремятся установить свой контроль политики и медиакраты, удерживая его в отдельной сфере, гарантирующей невозможность завладеть им, и мешая самой способности к общению выйти на свет. Нам следует интегрировать анализ Маркса в том смысле, что капитализм (если угодно, можно дать любое другое название процессу, господствующему сегодня над мировой историей), был изначально обращён не только на экспроприацию производительной деятельности, но также, что ещё важнее, на отчуждение самой речи, самой лингвистической и коммуникативной природы человека.