Сижу я обалделый, на бумажку уставился не мигая, как сыч на солнце, и думаю: «Ну и история! Ну и происшествие… Ведь нарочно такого не придумаешь. Как в сказке.»
А тем временем капитан-лейтенанту камфору впрыснули, профессор его руку держит, пульс отсчитывает и сам с собой говорит:
— В чем дело? Понять не могу, почему такой внезапный припадок…
Тогда я показываю ему бумажку:
— Разрешите доложить, товарищ дивврач.
И рассказываю все, что мне известно. Профессор, врачи, сестры, раненые — все слушают, рты раскрыв. Профессор наконец покачал головой и сказал задумчиво:
— Второе чудо подряд с этим человеком. Первое — что он вообще выжил, а второе — вот эта бумажка. Вот и не верьте после этого чудесам.
Часа через полтора капитан-лейтенант совсем оправился. Лежал тихо и все улыбался. Так и заснул в эту ночь с улыбкой.
А спустя дней десять, только что мы с обеда в палату вернулись, как появляется на пороге высокая женщина в белом халате. Глаза синие, волосы пшеничным снопом. Быстро окинула глазами палату, нас всех, увидела капитан-лейтенанта, рванулась и, как ветер бесшумный, пронеслась к его койке. Упала на колени и голову ему на грудь. Видно, как дрожит вся. А он взял эту голову в ладони, притянул к себе и молчит. Только шумно так дышит.
Ну, неловко мне стало. Поднялся я с койки и потихоньку побрел в курилку.
Сентябрь 1941 г.
Старуха
Когда девять друзей, радистов морского полка, пришли на Шароновские хутора, обнаружилось, что никаких хуторов в указанном месте нет. Хутора существовали лишь в условном обозначении на штабной карте. На местности же не осталось ничего, кроме угрюмого частокола, опаленных гвардейскими минометами древесных стволов, глубоких воронок, налитых кофейно-рыжей болотной водой, груд кирпича от разрушенных печей да сухого, горького пепла, носимого ветром.
Над хуторами поработали и артиллерия, и самолеты, а докончили разрушение немецкие факельщики, которые в час бегства сожгли все, что еще стояло на земле.
Моряков не удивило зрелище опустошения. Они уже привыкли к таким картинам. И больше не стискивали челюстей и не рвали на груди тельняшек, бледнея и ругаясь с перегибом. Теперь в их душах жила прочная, окаменелая злоба, и новые впечатления, наслаиваясь на нее, делали ее еще более неподвижной и тяжелой.
Но им показалось странным и удивительным присутствие в самой середине обгорелого пустыря новой, крепко слаженной из звонких красных сосновых бревен, не успевших еще потемнеть от непогод, не тронутой металлом и огнем избы.
Выйдя из обугленного бурелома на полянку, радисты в недоумении смотрели на эту избу, которая высилась среди пожарища, как памятник, воздвигнутый над уничтоженным поселком.
Но еще больше удивились моряки, когда обнаружили возле избы женщину. Она занималась мирным хозяйственным делом — вставляла в раму окна куски стекол, собранные на пепелище, и склеивала их для прочности полосами из старых газет. Она слышала шаги подходящих моряков, их голоса, но даже не обернулась и продолжала свою работу. Присутствие живой души, да еще женской, в этом гиблом месте было так же непонятно, как наличие целой избы.
Когда радисты подошли ближе, им прежде всего бросилась в глаза жалкая худоба старушечьей согнутой спины. Под рваной, висящей лохмотьями кофтой, сквозь дыры которой просвечивало желтое тело, ходили острые лопатки. Распухшие руки с узловатыми пальцами неловко прилаживали осколки стекол.
Когда моряки подошли вплотную, женщина лишь слегка повернула голову и покосилась на них. Потухшие глаза ее глубоко сидели в орбитах и были мертвенно равнодушны. Она откинула рукой свисшую на щеку из-под холщовой косынки тускло-серую прядь и продолжала свое занятие.
Старшина команды Виноградов, неутомимый балагур и остряк, желая сразу установить отношения, снял бескозырку и, помахав ею перед собой с изяществом мушкетеров Людовика XIV, бодро сказал:
— Пламенный привет, дорогая бабушка! Вышло нам приказание кинуть якорь в данном населенном пункте. Поскольку объясняют объективные факты, понятно, что ваш дворец тут единственный, а населения тоже одна человеко-единица. А мы — осиротелые морячки, вынужденные военными обстоятельствами временно покинуть наш родной линкор для пешей жизни. Будем друзьями! Принимаете жильцов?
Старуха пожевала губами, и моряки увидели, что рот у нее пустой, беззубый. Шепелявя и шамкая, она вяло ответила:
— Живите. Мне што? Изба просторная, хозяина нет. Кто проходит, тот и живет. Много всяких побывало. И чужие были, и свои. Места хватит. Вы по себе, я по себе.
Виноградов досадливо поскреб затылок. Такое равнодушие жестоко укололо его. Моряки привыкли быть баловнями. Их всюду встречали с лаской. И Виноградов даже рассердился:
— Странно, бабушка, слышать от вас подобный индифферентизм к бойцам. Что значит: «Вы по себе, я по себе?» Неужто в вашем сердце заместо черствого отношения не разыгрывается материнская жалость к сиротам?
Радисты засмеялись, но старуха продолжала смотреть на Виноградова тускло и безжизненно. Потом вздохнула, и в груди у нее заскрипело, словно отворялась не смазанная в петлях дверь. Так же вяло она промолвила:
— Ну, живите! Коли што надо — сделаю.
И шаткой походкой, едва передвигая разбитые ноги, она медленно вскарабкалась на крыльцо и исчезла в избе.
— Перекурим, годки, — сказал Виноградов, положив автомат и мешок на завалинку. Он скрутил папироску, затянулся и констатировал с огорчением: — Трудноватая старушка! Фестивалей с музыкой в этом месте не предвидится. Ну, ничего не поделаешь, приступаем к исполнению служебного долга.
Присевшие моряки курили, и в их усталые тела вместе с розовым вечерним светом, плывущим сквозь обугленные стволы, вливалось спокойствие отдыха.
— Проверить надо хозяйку, — вдруг сказал, кидая окурок, Ваня Кондаков, — почему такое? Все немцы попалили, а тут изба цела. Народ перебили и угнали, а она, вишь, хозяйничает. Может, немцам служила, за то и не тронули?
Остальные молчали, и лишь спустя несколько минут сибиряк Перегудов отозвался неожиданной фразой:
— Как вернемся в полк, придется вопрос поставить, чтоб дуракам в пайке добавочной бдительности не выдавали.
— Ну, легче! — вскинулся Кондаков, но Перегудов отмахнулся от него, как от мухи, а Костя Малинин примирительно сказал:
— Бросьте! Кому такая служака годится? Видите же. Ни нашим ни вашим.
Ночью радисты долго возились с установкой и опробованием аппаратуры. И все время слышали, как в горенке, направо от сеней, кашляла, кряхтела и стонала старуха.
— Слышишь? — жестко спросил Перегудов, не могший простить Кондакову его подозрения. — Видать, бабка натерпелась, а ты… Сколько времени немцы тут властвовали? Месяцев семь, поди. Вполне хватит. Дерева крутом посохли, где ж старой женщине сдужить?
— Помрет, верняк, — не то предположительно, не то утвердительно высказался Малинин, — надо, братки, ее подкормить. Ведь она, если подумать, может, чья-нибудь мамаша. Может, ее сын на другом краю фронта нашим матерям помощь оказывает. На войне все бывает.
— Ага, — весело подтвердил Виноградов, — точно! Введем в бабусин организм прибавочной ценности. Она еще плясать с нами будет. Усыновляемся при ней и шары на стоп!
С утра девять моряков по негласному уговору начали наперебой ухаживать за старухой. Они выгребли из избы мусор, помыли полы, натаскали из лесу хвороста, приколотили прясла к столбам ограды, вычистили колодец, поправили надтреснутую печь и затопили ее. Разведя в ведре кипятку гороховой концентрат со свининой и в медном чайнике шоколадные кубики, моряки сели за стол и насильно усадили с собой старуху, которая долго отнекивалась и упрямилась. Но ей трудно было совладать с дружным напором девяти здоровых, веселых людей, которые наливали ей суп и шоколадный напиток, мазали салом хлеб и потчевали без устали. Угрюмые старушечьи глаза потеплели к окончанию трапезы. Она тщательно вытерла свою ложку концом холщовой косынки, встала, сложила руки на впалом животе и низко поклонилась морякам:
— Спасибо, милые!
И друзья увидели, как по запавшим щекам старой женщины потекли слезы. Радисты ощутили душевное смятение, и Виноградов конфузливо сказал:
— Не благодари, бабушка, и не надрывай нам сердца рыданиями. Мы ведь к тебе не без корысти подъезжаем. Люди мы военные и непрактичные. Нужно нам и постирать и поштопать, а рукам нашим сейчас до этого времени нет. Так вот — устроим жизнь на началах братской взаимопомощи. Осуществим, так сказать, утопию.
Старуха взглянула на Виноградова и впервые чуть приметно улыбнулась.
— Веселый товарищ! — шамкнула она.
— А то, — отозвался Виноградов, — невеселому жить трудней, бабушка.
Вскоре радисты сжились со старухой так, словно и в самом деле росли с малых лет в избе, под ее материнским кровом, и сама старуха все больше оживала и уже охотно разговаривала с моряками, но всячески избегала расспросов о перенесенном ею во время житья при фашистах. При одном упоминании об этом она замыкалась, мертвела и плакала. Заметив это, Виноградов однажды сказал друзьям:
— Отмечаю, что некоторые проявляют неделикатность обращения с мамашиными нервами. Лезут расспрашивать, как ей при немцах жилось. Надо ж понимать, что старухе такие допросы, как гвоздь в пятку. Чего ей память злом ворошить? Мы кто? Бойцы или корреспонденты? Ну и баста мучить благодетельницу. Голосую, кто за… а против быть не может.
С тех пор, по молчаливому согласию, никто из девяти не задавал старухе вопросов о немцах. А она отдавала им всю душу — стирала белье, чинила и латала, варила пищу — словом, делала все, что полагается рачительной хозяйке, и моряки жили при ней в тепле и уюте родного гнезда. Они привыкли к старой, изможденной женщине и привязались к ней. Она напоминала каждому оставленный позади родной дом, и моряки делились с ней своими мыслями, спрашивали советов и поверяли самые сокровенные тайны.
Прошло два месяца. Надвигалась осень. По утрам небо становилось холодным, с зеленоватым отсветом, как льдина. По траве расстилалась опаловая парча утренних заморозков, и ноги оставляли на ней темные влажные следы.