Срочный фрахт — страница 36 из 52

Однажды после обеда, когда старуха, убрав со стола, вышла, Перегудов, поглядев вслед, покачал головой и сердито сказал:

— Пора о мамаше всерьез подумать. Обносилась, старая, вон в какой рвани ходит. Мы тут не заживемся, а она с холодами застудиться может. Пропадет! На нас ответ! Надо ей обмундирование справить.

— Что ж ты ее в клеш всунешь? — захохотал Малинин.

— Перекрой клапана! — отрезал Перегудов. — Зачем в клеш? Надо все женское сделать. Соберем между собой барахло, какое можно, кой-что у каждого найдется…

— Свезем в Париж, к мамзель Фифиш, — не унимался, заливаясь Малинин.

— Замолчи! — уже грозно сказал Перегудов и положил на стол темный и жесткий, как кедровая шишка, кулак. — Не для тебя говорю. Пошить надо! Ванька Кондаков до службы в дамском ателье работал. Может для старухи потрудиться. Пусть свою дурость зашлифует, что на первых порах про мамашу вообразил.

Предложение понравилось. Моряки порылись в своих мешках и собрали две пары старых брюк, форменку, три тельняшки. Виноградов отдал даже кончивший срок, но крепкий бушлат. И Кондаков сел за работу. Так как решили поднести старухе обмундирование нежданным сюрпризом, то Кондаков уходил работать на чердак, а на двери чердака пришпилили бумажку с угрожающей надписью: «Секретная часть. Вход запрещен!»

Затруднения с примеркой и пригонкой уладили, приспособив для этого Клейменова, малорослого и худощавого электрика, по комплекции схожего со старухой. Через неделю Кондаков закончил работу, израсходовав весь запас ниток, бывший у хозяйственных моряков. Вся команда собралась на чердаке. В добротной суконной юбке и такой же синей кофте с отложным воротником Клейменов выглядел вполне нарядно, а когда надел пальто в талию, перекроенное из вывернутого наизнанку бушлата и других брюк, все признали мастерство Вани Кондакова.

Из тельняшек Кондаков смастерил две полосатые блузки, приправленные вставками из цветистых шелковых носовых платков, купленных Перегудовым перед войной в Риге.

Обновы старухе вручили торжественно перед строем друзей. Передавая сверток, Виноградов произнес короткую, но горячую речь:

— Уважаемая и, так сказать, подаренная нам природой мамаша! Не побрезгуйте моряцким даром. Мы люди простого сердца и без всяких фокусов хотим облегчить ваше старое, одинокое житье. Переодевайтесь и носите на здоровье, а хламье ваше то ли выкиньте, то ли припрячьте под спудом на случай одеть в него Гитлера, когда поведем его топить на веревочке.

Старуха молча взяла сверток. Руки ее дрожали, и необыкновенный свет полыхнул из ее померкших глаз. Она хотела что-то сказать, но голос не послушался ее. Она всхлипнула и с нестарческой быстротой юркнула в свою горенку. Моряки переглянулись.

— Ничего! — сказал Виноградов. — Обрадовалась. Не троньте, пусть выплачется.

Когда переодетая старуха появилась в избе, она показалась морякам другой женщиной. Выпрямилась ее согнутая спина, в глазах появился блеск, и даже беззубый рот заулыбался моложе. С этого дня старуха стала еще прилежней соблюдать своих приемышей.

Как-то Виноградов решил помыться в крошечной пристроечке к сеням, где радисты устроили себе баньку, поставив стиральную лохань. Налив полную лохань теплой воды и усевшись в нее, старшина яростно терся мочалкой, и брызги пены летели в стороны, как снежки, прилипая к стенам. Но Виноградов никак не мог хорошо натереть спину и тщетно усиливался добраться до ямки между лопатками. Раздосадованный, он приоткрыл дверь и позвал на помощь. Но ответа не последовало, в избе никого из моряков не было. Вдруг в сенцы ударил свет снаружи, и Виноградов увидел входящую со двора старуху.

— Слышь, мать! — позвал Виноградов. — Не в службу, а в дружбу. Натерла бы мне спину. Никак до нее не дорвусь.

В просьбе своей он не видел ничего зазорного: старуха годилась ему в матери, и никто из моряков не видел в ней женщины. Она была для них старым, подходящим к пределу жизни человеком, которому оставалась последняя женская доля — материнская забота.

Старуха остановилась у двери и не сразу ответила.

— Неловко, милый, — сказала она наконец, — засмеют.

— Ну, — перебил Виноградов, — не засмеют!.. Кому там смешки? Вы годам счет потеряли. Я для вас вроде грудного дитяти.

— Ладно, — ответила старуха, входя и засучивая рукава, — давай уж, что ли, раз ты такой нескладный.

Она взяла намыленную мочалку и стала тереть спину старшины. Виноградов сидел в лохани, крякая и сладко щурясь, как кот, которому чешут за ухом, и удивлялся, как проворно и сильно трет его спину старуха, у которой, казалось, совсем не было сил. Надрав кожу старшине чуть не до крови, старуха быстро скрылась, не дожидаясь благодарности.

— Ишь ты, — сказал Виноградов, обливаясь из ведра, — застыдилась наша древность. Выходит, что баба до смерти есть баба!

И, высказав это своеобразное мнение о вечной женственности, Виноградов вылез из лохани.

Так прожили девять друзей у старухи, пока не пришел час передвигаться на новое место. Узнав, что нареченные сыновья покидают ее, старуха сразу впала в прежнюю угрюмость.

— Да не навеки же расстаемся, мамаша, — пытался утешить ее Виноградов, — мы вас теперь ни в коем случае не забудем. Кончится война, вызволим вас отсюда и живите у кого из нас понравится, а то у каждого по очереди, чтоб никому обиды не было.

Но старуха не слушала утешений. Она сидела на крылечке, подпирая голову высохшими руками, и печально смотрела на опаленные деревья. К вечеру, погрузив имущество на двуколку, радисты собрались в путь. Виноградов подошел к старухе:

— До скорого свиданья, мамаша. Не поминайте лихом. От всего нашего коллектива благодарим за материнскую ласку вашу, заботу и любовь. И ожидайте нас обратно. Возраст ваш, конечно, большой, но надеемся свидеться. Мы вам писать будем, да и вы иногда весточку пришлите, чтобы мы знали, как тут идет ваша жизнь.

Он обнял старуху. И вдруг она охватила его шею, прижалась дряблой щекой к щеке старшины и вся затрепетала в судорожном плаче. И сквозь плач моряки услышали жалобные, резанувшие их по сердцу слова:

— Родные мои! Милые товарищи! Что ж я без вас делать стану? Словно ко мне жизнь вернулась, пока вы тут были, а теперь хоть опять в могилу.

Моряки опустили головы.

— Ну, мамаша, что вы? Успокойтесь! Зачем так говорить? — шутливо сказал Виноградов, поглаживая старуху по костлявой спине. — В могилу?! Да вам еще до ста лет годков тридцать жить осталось…

Внезапно старуха рванулась из его рук и исступленно выпрямилась. Ее глаза вспыхнули. Она подняла руки над головой и закричала так, что моряки отшатнулись:

— Да за что ж людям такая мука? Кто нам за нее заплатит? Что же это? Да знаете ли вы, сколько мне лет? Все меня мамашей да бабусей называете, а мне тридцать третий год пошел… Вот что они со мной сделали, проклятые!




И сама потрясенная нежданным признанием, она увернулась от пытавшегося удержать ее Виноградова, вскочила в избу и с грохотом захлопнула дверь.

Моряки стояли ошеломленные, притихшие, избегая взглянуть друг на друга. Лица у них потемнели, кожа туго обтянула скулы. Виноградов медленно поднял руку и снял бескозырку. Восемь друзей безмолвно повторили его движение. Они не отрываясь смотрели на закрытую дверь избы, как смотрят на могильный холмик, насыпанный над дорогим человеком.

Потом Виноградов тихо и грустно, как будто ему не по силам было выговорить, сказал за всех:

— Прощай, сестра!

Он рывком напялил бескозырку, и радисты не узнали своего лихого шутника-старшину. Щеки Виноградова покрылись серым, чугунным налетом, и он сквозь стиснутые губы раздельно, как слова присяги, выговорил:

— Ну, годки! Нет нам возврата домой, пока не будет так, чтоб все фашистские сучки поседели до срока и подохли, воя над своей падалью! Пошли! Марш!

Девять моряков пересекли поляну, ускоряя шаг, не оглядываясь, словно страшась увидеть на пороге избы оставленную там женщину.

Сентябрь 1942 г.

Маяк

Было уже совсем темно, и люди, выстроенные по левому борту, казались одинаковыми силуэтами, вырезанными из черной бумаги и наклеенными на синеющую за катером дымно-синюю ширь неба, по лейтенант Пригожин и в темноте различал каждого из стоящих в строю краснофлотцев, с которыми он прожил бок о бок на катере полтора года. Он знал их не только в лицо, но и биографию каждого, их родных и любимых, их мысли и интересы, всю подноготную.

Лейтенант постоял перед строем, засунув руки в глубокие карманы комбинезона, вглядываясь в смутно различимые лица, и сказал неторопливо и негромко:

— Так, значит, вот какая штука. Нужен доброволец на одно интересное дело. Предупреждаю, что возможны всякие осложнения. Кто хочет — шаг вперед!

Строй секунду оставался неподвижным. Потом он шатнулся, четким двойным стуком каблуков ударил в доски палубы, шеренга придвинулась к командиру и вновь замерла в неподвижности.

— Плохо! — усмехнулся Пригожин. — Очень плохо, товарищи! Вместо того, чтоб помочь командиру, вы затрудняете мне задачу. Я говорил, что нужен доброволец, а не добровольцы. Значит, теперь мне самому придется выбирать?.. Впрочем, я знал, что вы сделаете именно так.

Он еще раз пристально всмотрелся в людей, и глаза его, уже свыкшиеся с ночью, задержались на командире носового орудия, старшине второй статьи Остапчуке. Тонкобровое, большеглазое, нервное молодое лицо Остапчука дышало ожиданием и надеждой. Лейтенант шагнул и положил руку на плечо Остапчука.

— Точно! Пойдет Остапчук, — сказал он решительно. — Остальным разойтись, не устраивать дискуссий и не надувать губы… Остапчук! Через десять минут явишься ко мне в кают-компанию.

Лейтенант повернулся и с привычной быстротой нырнул в узкую дыру кормового люка.

Когда в указанный срок Остапчук постучался в дверь кают-компании, Пригожин сидел там, занимая крупным телом, увеличенным еще пухлым комбинезоном, весь крошечный диванчик. На столе, как скатерть, свисая концами вниз, лежала карта. Сбоку приютился эмалированный чайник, две кружки, банка абрикосового джема и портсигар моржовой кости. У командира катера было правило разговаривать с людьми по серьезным делам в уютной обстановке, за чашкой крепкого чая и обязательно с чем-нибудь сладким.