благодарности. Я стиснула зубы и попыталась сосредоточиться, несмотря на свое негодование. Это было нелегко, но я выложила все начистоту:
– Хорошо, Флора. Сдаюсь. Ты спасла мою мать. Ты многое сделала.
И тут меня осенило. Может быть, я обязана Флоре всем. Она заставляла мою мать быть трезвой и не употреблять наркотиков, пока та была беременна мной. Возможно, я была обязана Флоре баллами за тест на IQ, который прошла так успешно, что, кажется (Джеки рассказала мне об этом позже), все подумали, будто я сжульничала. Возможно, я была обязана Флоре своей любовью к книгам, своим словам, своим выживанием. Но должна ли я была благодарить ее? И была ли моя издевательская благодарность настоящей? И поскольку эта благодарность была вынужденной, могла ли я заставить Флору вернуться туда, откуда она явилась? Или обмануть ее?
– Миигвеч аапиджи[169], Флора. – Я произнесла эти слова в том особом регистре, который выражает что-то истинное, каким бы раздражающим оно ни было, или передает сокрушенные чувства. – Спасибо, что спасла мне жизнь.
Последовала напряженная пауза, после чего раздались тихий вздох, нежное постукивание деревянных четок. Глаза Асемы распахнулись. Она тоже слышала, как Флора выходила из исповедальни. Я оставила нашу входную дверь – синюю дверь – открытой. У входа в магазин заскрипел пол. Воздух изменился. Ее шаги замерли. А потом раздались приглушенный шепот и тонкий свист, когда она вышла в иной мир.
– Может, мне закрыть дверь? – спросила Катери.
Но когда она шагнула вперед, налетел порыв ветра и с силой захлопнул дверь. Удар разошелся эхом, сотрясая окна и книги в витринах. Этот грохот чуть не прикончил меня. Катери удивленно рассмеялась.
– Счастливого пути, – сказала она.
– Что это было?
Все еще смеясь и положа руку на сердце, Катери проговорила:
– Раньше я бегала по дому с мамой, хлопая дверями ради забавы. Она всегда говорила, что так люди изгоняют призраков. Я думаю, это означает, что она счастлива.
Возвращение Туки
После того как Флора ушла, я открыла дверь в исповедальню, достала портативную звуковую систему, которая хранилась там, куда священник ставил ноги, и отложила в сторону табличку с надписью «Не входить. Наша страховка не покрывает проклятие», после чего села на скамью с продавленной темно-бордовой кожаной подушкой, навсегда примятой задницей священника.
Я не могу вспомнить, чтобы прочла полное имя Флоры в книге, когда наткнулась на простое предложение, которое чуть меня не прикончило: «Ее звали Лили Флорабелла Труакс». Но Пенстемон и Асема были правы. Я проницаема. Даже сейчас, вспоминая это имя, я начала расплываться, разделяясь на части, растворяясь, как будто мои клетки пытался захватить поток голодного воздуха. Придя в себя, я все поняла. Я тщательно скрывала себя в облаке неведения, но теперь поняла. Лили Флорабелла.
Моя мать швырнула меня на пол, когда мне было восемь, потому что я пыталась помешать ей выйти за дверь. Она сбила меня с ног, как заправский борец. Вышибла из меня дух. Оставила лежать на полу. Она перешагнула через меня, начав свою ежедневную охоту за забвением. Я так и не простила ее, но это был единственный, насколько я помню, момент, связанный с настоящим насилием. Просто я оказалась рядом с ней в минуту ее ничтожества, ее затерянности в пространстве. Но помимо этого внезапного, шокирующего движения заправского борца я не могу назвать ни одного случая, который причинил бы мне бо́льшую боль. В моем детстве было так много одиночества. Но я прошлась по нему розовым ластиком и стерла боль.
По сравнению с жизнью других людей, которых я узнала в тюрьме, и людей, с которыми росла, моя жизнь была не такой уж тяжелой. Я придаю слишком большое значение тому, что иногда мне доводилось драться с собаками за объедки, побираться и воровать еду, но благодаря нашим соседям и родственникам еда у меня все-таки была. Никто не жаловался на то, что я ее крала, и часто соседи давали мне больше того, что я у них брала. И хотя мать не любила меня, она не испытывала ко мне ненависти. И все же я ее возненавидела.
Вы не можете смириться с тем, что делаете с другими людьми, так же легко, как с тем, что они делают с вами.
По мере того как пагубные привычки ослабляли ее и она все больше запутывалась, я становилась сильнее и жестче. Иногда я могла накричать на нее во весь голос, потому что знала, как ее сломить. Я могла заставить ее рыдать из-за возмутительных, уродливых, мучительных приколов, за которые мне теперь стыдно. Я не могла остановиться. Может, мне просто требовалось как-то повлиять на нее, даже если это причинило бы ей боль. В моем сердце жила пустота. Но я могла добраться до ее сердцевины и вырезать ту, как вырезают семечки из яблока. У меня не было возможности наказать отца, чьи преступления против меня были второстепенными, и каждый час его отсутствия в моей жизни был оскорблением. Однако, вместо того чтобы обвинять его, я донимала мать.
А однажды я сильно ударила ее, повалила на грязный линолеум, заявила, что она дерьмо, а потом ушла из дома. Это случилось в день ее передозировки.
Вернувшись несколько часов спустя, я открыла дверь и встала под притолокой. Откуда-то донесся тихий свист. Это охладило мою кровь. Я знала, что произошло что-то неладное. У нас не было чайника, и день был не ветреный. Свист прекратился только тогда, когда я нашла маму в моем стенном шкафу. Она забралась в мою кучу одеял и взлетела с этой земли через то единственное отверстие, которое принадлежало мне. Я помню, как нашла ее там, мертвее мертвого, но добраться до нее было не труднее, чем до живой. Вместо того чтобы грустить по ней, я решила постирать одеяла. Я, вероятно, такая пористая оттого, что это дорого стоит – не осознавать. Когда я застреваю во времени, опять и опять возвращаясь к моменту, когда я толкнула мать на пол, мне кажется, что стыд раз от разу усиливается, а не исчезает.
Когда-нибудь, в один прекрасный день, он, может быть, пройдет.
Моя мать говорила мне, что не пила и не принимала наркотики, пока была беременна. Это было что-то. Она могла бы бросить Флору и уйти в девятимесячный запой. Это правда.
Мою мать звали Шарлотта Бопре. В перерывах между ее загулами я замечала, что у нее были светло-карие глаза и темно-каштановые волосы, которые казались черными после шести вечера. Когда она употребляла тяжелые наркотики, ее глаза вваливались, и мне совсем не хотелось в них заглядывать. Мы никогда не разговаривали, когда она была под кайфом или пьяна, но в перерывах между этими состояниями она могла сказать: «Закрой холодильник» или «Хлопья». Это означало, что я должна была пойти в магазин на углу, потому что мы ели почти одни кукурузные хлопья. Ей было все равно, какие именно, но однажды я заметила слабый огонек в ее глазах, когда купила «Графа Чокулу». Так что я продолжала покупать его, хотя на вкус он был как блевотина и стоил дорого. Мне больше нечего рассказать. Она не носила украшений, у нее не было любимых вещей. Если она смотрела телевизор, на экране могло быть что угодно. Как может человек, который подарил тебе жизнь и более или менее сохранил ее благодаря какому-то невероятному чуду недосмотра, оставить о себе такие скудные впечатления?
Я высыпала ее пепел в Миссисипи – не потому, что она когда-либо замечала реку или намекала, что хочет быть развеянной, а потому, что это был способ вспомнить ее такой, какой она была всегда – бессловесной и инертной, увлекаемой сильным, скрытым течением.
Меня зовут Лили Флорабелла Труакс Бопре, и я названа в честь женщины, которая когда-то помогла моей матери, женщины, которая стала моим призраком.
Флора швыряла на пол книги с моим именем. Я смирилась с ним, но не так, как некогда с пюре из брюквы. Я по-прежнему Туки, она по-прежнему Флора. А теперь она ушла – возможно, обманутая, когда я хитро поблагодарила ее, или, возможно, из-за Марселя Пруста, или, быть может, сработали слова отпущения грехов на латыни. Скользящий звук. Я услышала его, когда ее кровь превратилась в песок. Я ждала чего-то еще, но все было кончено. Похоже, она не вернется. Я открыла дверь и вышла из исповедальни. Запятнанная, испорченная, смертная, я стояла в луче блеклого осеннего солнца.
Души и святые
Темное время года
31 октября, Хэллоуин – день, когда по земле бродят демоны.
1 ноября, День Всех Святых – день торжества святых.
2 ноября, День всех душ – день душ, пребывающих в чистилище.
3 ноября, День выборов – все и ничто из вышеперечисленного.
Хэллоуин
Хетта нашла в гараже обрезок водосточной трубы.
– Посмотри на это, Туки! – торжественно объявила она.
Я была рада хоть как-то отвлечься от нашего страха, вызванного болезнью Поллукса.
– Это всего лишь старая водосточная труба, – сказал я.
– Нет, это пандемическая конфетная воронка.
Они с Асемой использовали ее для расфасовки конфет в детские пакеты для угощений. Я и представить себе не могла, что в этом году будет много выпрашивающих сладость или гадость, но к нам приходили и астронавты, и тигры, и одна малышка в рамке для фотографий, и целый отряд супергероев. Три соседские девочки пришли в магазин в костюмах сестер Бронте. Шляпки, накидки, длинные широкие юбки, шали и тому подобное.
Когда они ушли, Джеки повернулась ко мне и сказала, что они заставили ее радоваться тому, что она жива.
– Не слишком ли сильно сказано? – спросила я.
– Нет, – ответила Джеки.
– От чего я действительно пришла бы в восторг, так это если бы они привели с собой еще и безумную жену Рочестера с его чердака.
– Они всего лишь маленькие девочки, – сказала Джеки. – Дайте им подрасти, и они станут похожи на нее. Так что наслаждайтесь пока.
Я некоторое время наблюдала за выпрашивающими сладость или гадость, а затем оставила Хетту и Асему наедине с их развлечениями. Конфеты на Хэллоуин с каждым годом становились все мельче и, казалось, были завернуты в более плотную обертку. Я направилась в больницу. План состоял в том, чтобы наесться шоколадных батончиков размером с большой палец и помахать рукой в направлении окна, за которым, как я предполагала, находилась палата, где лежал мой муж. Иногда поздно вечером больница выпускала тонкие струйки тумана – он сочился из щелей вдоль окон и проникал между кирпичами. Он принимал облик духов, освобожденных от тел. Мир полнился призраками. Мы были страной с привидениями – в мире привидений.