Чернышевский, I, 83). Нормальный молодой человек с нормальными желаниями, но скованный нормами подлинной православной нравственности. Это не в укор Чернышевскому, не в укор православию, просто это для нас своего рода идеальный эксперимент – столкновения физиологии и религиозной нравственности. Уже в Петропавловской крепости Чернышевский взялся за аналитический перевод «Исповеди» Руссо. Тема его не отпускала.
Спустя всего три месяца после решения жениться в случае чего на вдове приятеля-кумира, Чернышевский писал в дневнике по поводу подозрений Лободовского в заболевании чахоткой и обязательств, которые он подумывал принять на себя после его смерти: «Раньше у меня в этом случае выходило в мысль жениться на ней, теперь нет – разочаровался почти и вижу в ней, конечно, не то, что Любиньку, какое сравнение, а так, только весьма хорошую в сравнении с другими женщину» (Чернышевский, I, 156). В конце того же года записано: «Я, кажется, решительно к ней равнодушен» (Чернышевский, I, 201). А жениться он очень хотел, чтобы нормализовать свою жизнь. Он твердит себе в дневнике накануне своего дня рождения (запись от 11 июля 1849 г.): «Что касается собственно до меня – более всего, несравненно более всего, женитьба, любовь, иначе сказать – я хотел бы, чтоб у меня любовь была единственная, чтоб ни одна девушка и не нравилась мне до той самой, на которой предназначено мне жениться, чтоб и не сближался я до того времени ни с одной и не думал ни об одной; об этом думаю постоянно. Надежда на Нестора, т.-е. словарь к нему – следовало бы, чтоб его напечатала Академия» (Чернышевский, I, 296, подчеркнуто мной. – В.К).
Возвращение в Саратов: новое искушение – радикальная бравада (историк Костомаров)
По окончании университета в январе 1851 г. он получил место старшего учителя словесности в саратовской гимназии. Он вернулся В Саратов, так и не решив всех своих проблем – ни философских, ни религиозных, ни сексуальных. Все было нервно и неопределенно, хотя, как увидим, некий стержень уже чувствовался в нем. Разумеется, он хотел потом вернуться в Петербург, там были связи, там его манила литературная карьера. Но тем не менее уже в Саратове мы видим, несмотря на нервность, отстаивание своей позиции. Он свободно говорил с гимназистами, читал им Пушкина, Гоголя, тогда это было на грани полузапрета. Напомню, что за посмертную статью (некролог) о Гоголе в 1852 г. Тургенев был посажен на съезжую, а через месяц отсидки сослан в свою деревню. И только через два года получил разрешение жить в столицах.
В гимназии он делал и говорил то, что потом никогда так резко не повторял, он будто нарывался, не найдя себя. «Крепостное право, суд, воспитание, религия, политические и естественные науки и т. п. темы, о которых было запрещено рассуждать даже в печати, – писал Ф.В. Духовников, – были предметами бесед его с учениками не только в классе, но и вне его»[85].
Чернышевский – преподаватель гимназии
Вообще, он не нашел еще себя, нервничал, иронизировал почти диковато. Из мемуаров того же Духовникова можно увидеть эту нервность и некоторую неадекватность. Скажем, гимназист бросил в товарища комком бумажки. «Что вы, Егоров, бросаете бумажками? – сказал Николай Гаврилович. – Я на вашем месте пустил бы в него камнем. Да-с. А вы как думаете?» Мальчик очень сконфузился и с тех пор при Николае Гавриловиче не решался шалить в классе. Ученик Пасхалов зачитался на уроке иллюстрированным журналом и громко смеялся. Другой учитель непременно расправился бы с учеником, но Николай Гаврилович ограничился лишь мягким внушением. «Мы два раза замечали вам, – обратился он к Пасхалову от лица всех учеников, – чтобы вы не мешали нашей беседе, но вы не обратили на это никакого внимания. Мы теперь вынуждены и имеем право просить вас, чтобы вы не беспокоили нас, уйти из класса и делать то, что вы желаете, если наша беседа вам не нравится». Директору просто хамил. Как пишет А.А. Демченко, посещения Мейером уроков прекратились после одного случая, запомнившегося современникам. Чернышевский, читая что-то с увлечением ученикам, не прервал чтения после появления начальника и последовавшего требования спросить заданный урок. Директор бросился к журналу и, не увидев ни одной отметки за целый месяц, «пришёл в ужас от этого» и «начальническим тоном» приказал исполнить требование, а учитель хладнокровно продолжал читать, будто происходящее не имело к нему отношения. «Раздосадованный и взбешённый», Мейер покинул класс, гимназисты разразились хохотом, а Николай Гаврилович не прерывал чтения, и урок продолжался.
В эти годы он знакомится в Саратове с одним из своих черных людей – историком Николаем Ивановичем Костомаровым, украинцем, сосланным в Саратов за украинофильство. Костомаров преподавал в средних учебных заведениях, а с осени 1845 г. – в Киевском университете. Помимо преподавания, он много занимался этнографией, фольклором, литературной деятельностью. С конца 1845 г. Костомаров становится членом тайного «Кирилло-Мефодиевского общества», боровшегося за отмену сословий, объединение славянских народов, федеративную парламентскую республику с равными правами и политической автономией каждой народности. В 1847 г. он был арестован, год провел в одиночной камере Петропавловской крепости, а затем выслан в Саратов по распоряжению царя. Далее он и струсил на всю жизнь, и немного тронулся умом, как полагал трезвый НГЧ. Любопытно, что он был однофамильцем Всеволода Костомарова, оклеветавшего Чернышевского и доведшего его до тюрьмы и каторги. Младший Костомаров уверял, что он племянник знаменитого историка; сведения не подтвердились. Вообще, младший Костомаров любил приврать и делал это весьма убедительно, так что походило на правду.
Историка Костомарова рекомендовал Чернышевскому профессор Срезневский. В провинциальном Саратове сближение двух интеллектуалов было естественным. Чернышевский продолжал делать по заданию Срезневского словарь к Ипатьевской летописи и потому находился с ним в постоянном контакте. Когда у Костомарова случилась проблема с материалами к эпохе Ивана Грозного, НГЧ писал Срезневскому и просил помочь Костомарову книгами. Саратовцы считали их добрыми приятелями. А ныне даже такой замечательный знаток Чернышевского как А.А. Демченко полагает, что сообщенные Костомаровым «подробности, касающиеся Чернышевского, являются ценным биографическим источником»[86]. При этом главный тезис Костомарова по поводу НГЧ, что тот был «апостолом безбожия, материализма и ненависти ко всякой власти»[87].
Если младший Костомаров оказался клеветником и человеком, умевшим искажать реальность, то и старший отличался такими же способностями. Так случилось, что Чернышевский стал свидетелем и невольным участником двух довольно неприглядных историй в отношении Н.И. Костомарова к двум благородным женщинам. Очевидно, хоть и не впрямую, у историка возникла неприязнь к НГЧ, которую он излил в своей «Автобиографии», опубликованной в «Русской мысли» в 1885 г., № 5 и 6. Очевидно, он мог быть уверен, что похороненный заживо в Сибири Чернышевский не заметит его текста. Но Чернышевский прочитал и ответил на костомаровский текст в письме к А.Н. Пыпину.
Но прежде чем перейти к ответу НГЧ на автобиографию Костомарова, приведем один эпизод их общения в Саратове, поведанный очевидцем. Опираясь на Костомарова, говорят об атеизме Чернышевского. Но можно ли ему верить?
Николай Иванович Костомаров, историк
Рассказывает В.И. Дурасов. У отца, Гавриила Ивановича, отказался НГЧ есть скоромное. «В СПб, когда он жил в большой квартире, а О.С. в это время занимала дачу, Н.Г. ел овсянку и прочую очень неприхотливую пищу. Поэтому он отказался от предложения отца и ел постное. “Какой Ч. притворщик, – сказал мне Н.И. Костомаров, когда мы шли дорогой от Чернышевских, – а в Петербурге что он делает”»[88]. То есть не постеснялся сказать гадость про Чернышевского его приятелю, который при этом знал правду.
В том же духе и с тем же пафосом хитрого обличительства (когда после добрых слов о человеке на него возводится напраслина) написана его автобиография: «Чернышевский был человек чрезвычайно даровитый, обладавший в высшей степени способностью производить обаяние и привлекать к себе простотою, видимым добродушием, скромностью, разнообразными познаниями и чрезвычайным остроумием. Он, впрочем, лишен был того, что носит название поэзии, но зато был энергичен до фанатизма[89], верен своим убеждениям во всей жизни и в своих поступках стал ярым апостолом безбожия, материализма и ненависти ко всякой власти. Это был человек крайностей, всегда стремившийся довести свое направление до последних пределов. Учение, которое он везде и повсюду проповедовал, где только мог, было таково: отрицание божества; религиозное чувство в его глазах была слабость суеверия и источник всякого зла и несчастия для человека; Бог нашей религии – это отвлеченная идея олицетворяемая сообразно той степени человеческого развития, при какой творились языческие божества, олицетворяемые физические и нравственные силы природы; Бог наш – идея верховного блага и мудрости, заключающихся собственно только в человеческом естестве»[90]. Мог так говорить НГЧ? Наверно, мог, повторяя Фейербаха, да еще и с юношеским задором, юношеской бравадой (он ведь был так молод!) огорошить собеседника. А если к этому добавить иронию как характернейший признак речи Чернышевского, так что многие его иронические пассажи люди прямолинейные принимали за его сущностное высказывание. Конечно, в иронической форме изложения мыслей кроется некая провокативность, но он исходил из того, что умный поймет.