«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского — страница 25 из 107

У нее, как у Хитаны,

Взор, как молния, блестит,

Как у резвой польской панны

Голос ласково звучит;

Как у юноши от раны,

Томен цвет ее ланит.

Есть возможность не влюбиться

В красоту ее очей,

Есть возможность не смутиться

От приветливых речей;

Но других любить решиться

Нет возможности при ней.

Приведу подлинник стихотворения, переданный автору 23.10.2015 г. в музее Н.Г. Чернышевского.

В августе Чернышевские переехали в квартиру Введенского на Петербургской стороне, близ Тучкова моста. Введенскому, у которого было трое детей, квартира эта стала тесна, и он перебрался на другую.


Михаил Ларионович Михайлов (1829–1865), поэт и переводчик


Отцу Чернышевский писал 16 ноября 1854 г.: «Я почти нигде не бываю, кроме как у людей, к которым приводят дела – у Краевского и Некрасова, которые доставляют возможность жить, и оба любят меня, если не за другое что, то за точность в исполнении того, что нужно, всегда к сроку; потом у Срезневского и Никитенки, чтобы не разрывать связей, которые могут пригодиться. На днях отдаю свою диссертацию на утверждение факультета; теперь есть средства напечатать ее» (Чернышевский, XIV, 276). Жизнь Чернышевских в первые два года их пребывания в Петербурге шла не очень шумно, скорее уединенно. Каждый месяц Чернышевскому необходимо было написать не менее 120 страниц: кроме статей и рецензий в «Отечественных записках» и «Современнике», регулярно печатались в «Отечественных записках» переведенные для этого журнала романы и повести с английского (скажем, огромные романы Диккенса).



По заведенной им системе, в первую половину месяца он обычно читал то, о чем надобно было писать, а во вторую половину – писал. Лишь иногда позволял он себе отдохнуть день-другой в начале нового месяца, закончив всю необходимую работу по журналу. В такие дни ездили они с Ольгой Сократовной куда-нибудь за город: либо в Павловск, либо в Екатерингоф. Здесь мне хотелось бы еще раз обратить внимание читателя на полный его отказ от молодежных выходок, от молодежной бравады. 21 сентября 1853 г. он писал отцу: «Я не имею ни времени, ни охоты развлекаться чем бы то ни было. У меня со времен женитьбы нет никаких мыслей и желаний, кроме тех, какие бывают у пятидесятилетних людей; я решительно стал немолодым человеком по мыслям, и от молодости остается во мне только одна неопытность, больше ничего. Мне скучны даже разговоры, какие бы то ни было, кроме деловых разговоров; у меня нет охоты видеться с кем бы то ни было, кроме нужных для меня людей. Ко всему, кроме семейной жизни, у меня пропало расположение» (Чернышевский, XIV, 242).

При этом в каждой своей даже небольшой статье он высказывал и доказывал те взгляды, которые он уже выработал и которые проводил всю жизнь. Как позже писал Н.В. Шелгунов: «Белинский складывался и формировался на глазах своих читателей и умер, не окончив развития. Чернышевский выступил готовым публицистом и сразу установил свой тон»[103]. Что же это был за тон? Попробуем посмотреть на рецензии по поводу перевода «Поэтики» Аристотеля, в которой он не только показал себя знатоком античной философии, древнегреческого языка, но уже высказал взгляды, которые развивал с некоторыми вариациями и в диссертации и в больших циклах своих статей. Он писал отцу 10 октября 1854 г.: «Кроме того, мною написана статья об Аристотелевой пиитике, помещенная в № IX “Отеч. записок” в “Критике”» (Чернышевский, XIV, 271).

Платон и Аристотель как программные фигуры современности

Чтобы легче войти в проблематику статьи, начнем с ошеломленных откликов переводчика и комментатора Ордынского: «…Статья “От. Зап.”, – писал Ордынский, – заслуживает (с некоторой стороны) внимания: она лучше многих характеризует то, что у нас теперь часто слывет под именем ученой критики. В ней, как и во многих так называемых критических статьях, и посторонних разглагольствований достаточно (если же собрать все, что сказано собственно о моей книге, то едва ли выйдет полторы страницы), и разных намеков, для немногих понятных, довольно, и ученой важности изобильно. Словом, все есть, кроме дела. Особенно же отличается она непостижимым равнодушием, можно сказать – бесчувственностью к истине. Эта болезнь, к сожалению, действует в настоящее время эпидемически. Для предохранения тех, которые не подверглись еще ей, я решаюсь сказать несколько слов о статье “От. Зап.”. Сама по себе она не стоит ответа»[104].

Дальше в заметке Ордынского шли уверения, что рецензент конечно же не читал его книги («Нет, не читал! Это по всему видно. Может быть, перелистывал, но читать не читал»[105]), иначе не назвал бы его, Б.И. Ордынского, толкование Аристотеля «личным» и «оригинальным». Это возмутило автора, специалиста в области древнегреческого языка и словесности:[106] «Можно ли было думать, что кто-нибудь из пишущих в каком бы то ни было журнале не знает, какое мнение называется личным, оригинальным? Рецензент “От. Зап.” этого не знает. Объясним же ему. Личным называется мнение, только пишущему и говорящему принадлежащее; оригинальным, которое резко от других отличается. Мое мнение о “Пиитике” Аристотеля не отличается от мнений знаменитого Лессинга, Германа, Раумера, Еггера, Дюнцера и других, – высказано было и у нас, лет двадцать тому назад, С.П. Шевырёвым; а рецензент “От. Зап.” называет его личным, оригинальным!.. Мой взгляд на “Пиитику”, в сущности, ничем не отличается от Дюнцерова; мое рассуждение есть не что иное, как осторожно и безо всяких претензий на оригинальность написанное толкование “Пиитики” Аристотеля»[107].

Смысл заметки Ордынского не в несогласии с эстетической позицией оппонента, а в неприятии определенного типа мышления, которое лишь «слывет под именем ученой критики», но таковой не является. И интонация, и эпитеты заметки говорят, что Ордынский иронизирует над ученостью своего рецензента. Рецензия Чернышевского и вправду меньше всего напоминала академический разбор книги, какой мог бы удовлетворить узкого специалиста. «Знаточества» в этой рецензии, безусловно, не было. Но было в ней нечто иное, что как раз и помогают понять претензии Ордынского.

Что же именно? Во-первых, то, что рецензент действительно лично и оригинально подошел к тем «вечным вопросам», которые, по мнению Ордынского, допустимо только осторожно, весьма осторожно толковать. Во-вторых, то, что рецензент, Чернышевский, имел «дерзость» выдвинуть свою концепцию искусства, сформулировать некие законы, которым искусство должно подчиниться, «спекулятивно» используя при этом авторитет древнегреческих мыслителей. Печалившийся о том, что «в прошедшие столетия классическая филология имела более практическое, более применительное к жизни значение, чем в настоящее столетие»[108], Ордынский не разглядел живого использования классики. А между тем на первых же страницах своей рецензии Чернышевский как раз и заявил о действенной актуальности классического наследия: «Чтоб показать, какой интерес и в наши времена еще имеют эстетические понятия этих людей (Платона и Аристотеля. – В.К.), живших до нас за 2 200 лет, попробуем изложить в кратком очерке самые общие, самые отвлеченные вопросы их эстетики: “об источнике и значении искусства”. Конечно, в современной теории решение этих вопросов представляет гораздо более живого и интересного, но… кто, по вашему мнению, выше: Пушкин или Гоголь? Я вчера слышал спор об этом, и на него готовы отвечать Платон и Аристотель. В самом деле, решение зависит от понятия о сущности и значении искусства. Послушаем же мнения об этом предмете наших великих учителей в деле эстетического суда» (Чернышевский, II, 267). Чернышевский видел историю как единый процесс становления человеческого рода – процесс сложный, с откатами, спадами, но вместе с тем продолжающийся, – а потому актуальность древних мыслителей он понимал не как начетчик, повторяя слова Шиллера: «wir, wir leben / Und der lebende hat Recht» (Чернышевский, II, 370; т. е. мы, мы живем, а живущий прав).

Какие в самом деле «посторонние разглагольствования» увидел Ордынский в рецензии Чернышевского? «Предложенная» рецензенту тема – это эстетика Аристотеля и комментарии к ней. В комментариях никаких рассуждений о платоновской эстетике нет. А между тем рецензент половину своей статьи посвящает выяснению эстетических взглядов Платона, а не Аристотеля. Действительно, Чернышевский писал, что у Платона больше, нежели у Аристотеля, «найдется истинно великих мыслей об искусстве» (Чернышевский, II, 267). И высказывания Платона об искусстве тем важнее, что «Аристотель, как эстетик, принадлежит временам падения искусства: вместо живого духа, у него ученые правила, холодный формализм» (Чернышевский, II, 270). А Платон, по мысли Чернышевского, «извлекает из своего понятия об искусстве живые, блестящие, глубокомысленные заключения; опираясь на свою аксиому, он определяет значение искусства в жизни человеческой, его отношения к другим направлениям деятельности» (Чернышевский, II, 268). Взаимоотношения искусства и действительности, как известно, являются основной проблемой эстетики самого Чернышевского. В платоновской концепции искусства Чернышевский находил близкое себе по духу утверждение, что искусство должно формировать гражданина общества, а не довлеть себе. «…Прежде всего, – заявлял Чернышевский, – Платон думал о том, что человек должен быть гражданином государства, не мечтать о ненужных для государства вещах, а жить благородно и деятельно, содействуя материальному и нравственному благосостоянию своих сограждан. Благородная, но не мечтательная, не умозрительная (как для Аристотеля), а деятельная, практическая жизнь была для него идеалом человеческой жизни. Не с ученой или артистической, а с общественной и нравственной точки смотрел он на науку и на искусство, как и на все. Не человек живет для того, чтобы быть артистом или ученым (как думали многие великие философы, между прочим, Аристотель), а наука и искусства должны служить для блага человека» (