Впрочем, раздражало не просто и не только происхождение, а независимость и, так сказать, «непочтительность к авторитетам» (как впоследствии он назвал одну из своих статей). Чернышевский позволял пародировать тексты, опубликованные парой лет раньше в «Современнике», чтобы был ясен интеллектуальный водораздел между эпохами. Так, в 1855 г. он написал Рецензию на «Новые повести. Рассказы для детей». Это была шуточная рецензия, где пародировалось несколько книг, в том числе «Смедовская долина» Григоровича, опубликованная в 1852 г. в «Современнике»:
«– А что ж это называется: неблагодарный? – спросил Ваничка.
– Неблагодарным называют, мой друг, того человека, которому сделали услугу, а он сам потом не хочет сделать такой же услуги своему благодетелю.
– А благодарные люди как делают? – спросила Полина.
– Они делают так: положим, я тебе доставила удовольствие; и ты мне старайся сделать удовольствие; тогда и будешь благодарна. Ты видишь, что я стараюсь вам доставить удовольствие и ты делай так же» (Чернышевский, II, 656). Конечно, пародия выполнена в стилистике пушкинских пародий, что было ясно любому образованному человеку. В Table-talk у Пушкина есть зарисовка: «Вот черта из домашней жизни моего почтенного друга. Четырехлетний сынок его, вылитый отец, маленький Фальстаф III, однажды в его отсутствие повторял про себя: “Какой папенька хлаблий! как папеньку госудаль любит!” Мальчика подслушали и кликнули: “Кто тебе это сказывал, Володя?” – “Папенька”, – отвечал Володя»[119]. Но Пушкин Пушкиным, а пародия все равно обижает пародируемого. И Григорович ответил. Сошлюсь на Л.М. Лотман: «Летом 1855 года Дружинин, Тургенев и Григорович сочинили фарс, в котором в комическом свете представили самого Тургенева, Некрасова, Панаева и Чернышевского. Вскоре Григорович, очевидно вдохновленный Дружининым, переделал этот фарс в рассказ “Школа гостеприимства”, в котором были даны пасквильные образы Чернышевского (Чернушкин), Некрасова (Бодасов) и Панаева (Таратаев). Дружинин напечатал “Школу гостеприимства” в “Библиотеке для чтения”, надеясь таким образом вызвать обострение отношений между Григоровичем и редакцией “Современника”, возможно даже разрыв писателя с этим журналом и переход его в “Библиотеку для чтения”»[120]. Некрасову удалось затушить скандал. Чернышевский вполне понимал журнальную политику и не возражал.
НГЧ упрекали в художественной нечувствительности, в неумении пережить и понять подлинное произведение искусства (твердят это и нынешние литературоведы), хотя все подхватили его формулу творчества Льва Толстого – «диалектика души», которая равно относится и к раннему творчеству, и к позднему творчеству Толстого: именно к художественной его методе. Его яснополянские трактаты, полные презрения и ненависти к науке и цивилизации, его преклонение перед крестьянином (крестьянскими детьми) он не принял категорически. Но об этом чуть позже.
Любопытно, однако, как личное тщеславие меняло оценку человека. О Толстом с самого начала его литературной деятельности писали много и хвалебно, но формула «диалектика души», высказанная Чернышевским в 12 номере «Современника» за 1856 г., прояснила Толстому его самого и стала отныне постоянно всеми повторявшимся определением. И сразу меняется облик Чернышевского в восприятии писателя. Он пишет в дневнике 11 января 1857 г.: «Пришел Чернышевский, умен и горяч»[121].
Ситуация была в литературе по-своему занятная и архетипическая для русской культуры. Николаевское царствование – это попытка доказать Европе, что Россия может существовать независимо, забыв всю учебу у Западной Европы. Критики либерального толка, люди европейского склада ума, но нерешительные, приняли методу избегать нападений на хоть чуть-чуть приличные произведения. Пред Чернышевским, убежденным западником, европейцем, как справедливо писал П.Л. Лавров, встала проблема: «Необходимо было внести ясность в смутное поклонение Западу и в не менее смутное славянофильское народничество. Приходилось, во-первых, подвергнуть пересмотру под грозным наблюдением цензуры все фетиши Запада, даже рискуя слишком грубо затронуть некоторую долю живых элементов, охватываемых этими фетишами (курсив мой. – В.К.). Приходилось, во-вторых, отыскать центральный пункт нового миросозерцания, который установил бы прочную и здоровую почву теоретической и практической критики идей, людей и событий, причем этот центральный пункт миросозерцания должен был быть доступен для большинства читателей, очень мало привычных к философскому мышлению. Приходилось, наконец, ввиду умственной и политической неподготовленности общества поставить выше всего остального требование ясности и простоты в построении миросозерцания и в приложении его к вопросам дня, даже на счет точного анализа сложных вопросов»[122].
Поэтому первая его статья, после перехода в «Современник», которая произвела сильное впечатление на публику, называлась «Об искренности в критике». Критик Семен Дудышкин (в журнале «Отечественные записки», 1854, № 6, откуда Чернышевский ушел к Некрасову) обвинял НГЧ в резкости, прямолинейности оценок. Чуть позже он попытается ударить и по диссертации, но достаточно бессильно. Кстати, Дудышкин – критик известный, но вместе с тем предмет насмешек своих собратьев по цеху, необидных, но говорящих о его легкомыслии. Достоевский приводит строчки в «Петербургских мечтаниях в стихах и прозе»:
Есть наслаждение и в дикости лесов,
В статьях Дудышкина есть чары…
Критика Дудышкина и послужила поводом для этой статьи. Чернышевский писал в своей статье «Об искренности в критике»: «Критика вообще должна, сколько возможно, избегать всяких недомолвок, оговорок, тонких и темных намеков и всех тому подобных околичностей, только мешающих прямоте и ясности дела. Русская критика не должна быть похожа на щепетильную, тонкую, уклончивую и пустую критику французских фельетонов; эта уклончивость и мелочность не во вкусе русской публики, нейдет к живым и ясным убеждениям, которых требует совершенно справедливо от критики наша публика. Следствия уклончивых и позолоченных фраз всегда были и будут у нас одинаковы: сначала эти фразы вводят в заблуждение читателей, иногда относительно достоинства произведений, всегда относительно мнений журнала о литературных произведениях; потом публика теряет доверие к мнениям журнала; и потому все наши журналы, желавшие, чтобы их критика имела влияние и пользовалась доверием, отличались прямотою, неуклончивостью, неуступчивостью (в хорошем смысле) своей критики, называвшей все вещи – сколько то было возможно – прямыми их именами, как бы жестки ни были имена» (Чернышевский, II, 254–255). Он писал, что причина бессилия современной критики – то, что она стала слишком уступчива, неразборчива, малотребовательна, удовлетворяется такими произведениями, которые решительно жалки, восхищается такими произведениями, которые едва сносны. Она стоит в уровень с теми произведениями, которыми удовлетворяется; как же вы хотите, чтобы она имела живое значение для публики? Она ниже публики; такою критикою могут быть довольны писатели, плохие произведения которых она восхваляет; публика остается ею столько же довольна, сколько теми стихами, драмами и романами, которые рекомендуются вниманию читателей в ее нежных разборах.
Критика не может быть ниже публики, иначе она не нужна публике.
Но нужно было, как говорил Лавров, «обнаружить “обманчивость” множества “иллюзий”, которые смешивались в умах русской интеллигенции с здравыми умственными и нравственными требованиями»[123].
Собственно, это и было задачей его диссертации, которую в советское время считали применением идей фейербаховской философии к эстетике. Но речь тут шла не просто об эстетике, а о необходимом смысле русской литературы. Если бы это был вариант Фейербаха, вряд ли было бы столько нападок на этот текст. Слишком за живое задел.
Именно этого не видят. Простой пример. Узнав, что я пишу книгу о Чернышевском, мой приятель мне написал: «Герцен и Белинский прошли через Гёте и Шиллера, через их ощущение красоты мира, здоровья и бытия, а петрашевцы и Чернышевский не прошли. Вот почему Тургенев (кстати, ЗА ГОД ДО “Что делать?”) посвящает “Отцы и дети” светлой памяти Виссариона Григорьевича Белинского» (приятель-литературовед. Письмо автору от 12.05.2015, 17:17)[124].
Но любопытно, и это под занавес главы, что именно семинаристы, а до этого Киево-Могилянская академия, которая была образована в 1632 г. по инициативе Киевского митрополита Петра Могилы, создавали основу светской культуры. Как пишут историки, преподаватели академии были монахи. В академии проводились публичные диспуты, ставились спектакли религиозного и нравственного содержания. Среди преподавателей академии были Симеон Полоцкий, Феофан Прокопович, Епифаний Славинецкий, Стефан Яворский. Добавлю еще, что Феофан Прокопович и Стефан Яворский – сподвижники Петра Великого. Воспитанниками академии были писатели, просветители и церковные деятели: Н. Бантыш-Каменский, Г. Сковорода, гетман Украины И. Самойлович. Отсюда пошли русские семинарии и духовные академии. И уровень преподавания в них вполне был сопоставим со светским, а в чем-то (в философии) очевидно выше.
И переходя к XIX веку, и к Чернышевскому, про которого помнят только, что он читал Фейербаха, стоит сказать, что знание Канта и Гегеля было нормой для продвинутых семинаристов. А ссылками на Канта и Гегеля пестрят работы Чернышевского. Почему? Сошлюсь на одного из крупнейших знатоков проблемы: «Когда Станкевич начинал изучать Канта, он мечтал о семинаристе. “Какое мучительное положение! Читаешь, перечитываешь, ломаешь голову, – нет, нейдет! Бросишь, идешь гулять, голове тяжело, мучит и оскорбленное самолюбие, видишь, что все твои мечты, все жаркие обеты должны погибнуть.