«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского — страница 38 из 107

ре двух братьев Ивана и Алеши («Братья Карамазовы»), когда Иван вздыхает, что великая европейская культура на кладбище уже: «Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что всё это давно уже кладбище, и никак не более». Алеша отвечает: «Надо воскресить твоих мертвецов, которые, может быть, никогда и не умирали». И речь тут не только о западной культуре, но о литературе, которая единственная, по Чернышевскому, хранит духовную жизнь культуры. Повторим: «слово заключает в себе семена жизни»…

Наиболее резко и развернуто на Чернышевского буквально обрушился (прошу прощения за такое слово, но иного не подберу – слишком много язвительности было в его ответе Чернышевскому) Александр Дружинин: «Новые художники порождают новых ценителей, и тот ценитель, который, не смея быть новым, станет робко повторять выводы своего предшественника, вдастся в литературный фетишизм, как бы даровит ни был сошедший со сцены человек, им выбранный вместо кумира. Карлик, взобравшийся на плечи великана, видит далее, чем видел тот, у кого он сидит на плечах. Если он станет не признавать и уничтожать того, через кого он видит так далеко, позор падет на его собственную голову. Но если он нарочно станет гнуться и умалять горизонт своего зрения, всякий будет вправе сделать такой вопрос: “Для чего же ты, маленький человек, взобрался так высоко?”»[164]. Итак, карлик Чернышевский очевидно не заслуживал даже подробного ответа. Во всяком случае, друг Дружинина Толстой незамедлительно поддержал статью Дружинина. Всякое семинаристское начало раздражало его всю жизнь. Не случайно в «Войне и мире» он с такой неприязнью нарисовал образ Сперанского. Толстому ответил обычно осторожный Тургенев, но память Белинского он все же захотел защитить, особенно когда у того нашелся защитник. Он писал Толстому: «Париж 16/28 октября 1856. Больше всех Вам не по нутру Чернышевский, но тут Вы немного преувеличиваете. Положим, Вам его “фетишизм” противен – и Вы негодуете на него за выкапывание старины, которую, по Вашему, не следовало бы трогать; но вспомните, дело идет об имени человека, который всю жизнь был – не скажу мучеником (Вы громких слов не любите), но тружеником, работником спекулятора, который его руками загребал деньги и часто себе приписывал его заслуги (я сам был не раз тому свидетелем); вспомните, что бедный Белинский всю жизнь свою не знал не только счастья или покоя – но даже самых обыкновенных удовлетворений и удобств; что в него за высказывание тех самых мыслей, которые теперь стали общими местами, со всех сторон бросали грязью, камнями, эпиграммами, доносами; что он смертью избег судьбы, может быть, очень горькой – неужели Вы, после всего этого – находите, что две-три статьи в пользу его, написанные, может быть, несколько дифирамбически, – уже слишком великая награда, что этого уже сносить нельзя»[165].

Судя по дневникам, Толстой принял доводы Тургенева и взялся читать Белинского, хотя тоже по происхождению из поповского сословия (правда, отец лекарь).

Чернышевский говорил о эпохе Гоголя, оказавшего огромное влияние на русскую литературу, создавшего ее самобытность, но нисколько не противопоставлял его, скажем, своему любимому Пушкину. Просто Гоголь «пробудил в нас сознание о нас самих – вот его истинная заслуга, важность которой не зависит от того, первым или десятым из наших великих писателей должны мы считать его в хронологическом порядке. Рассмотрение значения Гоголя в этом отношении должно быть главным предметом наших статей, – дело очень важное, которое, быть может, признали бы мы превосходящим наши силы, если бы большая часть этой задачи не была уже исполнена, так что нам, при разборе сочинений самого Гоголя, остается почти только приводить в систему и развивать мысли, уже высказанные критикою, о которой мы говорили в начале статьи» (Чернышевский, III, 20). Отсылка к авторитету Белинского чисто богословская. «А если и сужу Я, то суд Мой истинен, потому что Я не один, но Я и Отец, пославший Меня». (Ин 8, 16). Это и бесило Дружинина, слишком высокую планку ставил Чернышевский. Но дело-то в том, что для последнего было ясно, что «как ни высоко ценим мы значение литературы, но все еще не ценим его достаточно: она неизмеримо важнее почти всего, что ставится выше ее» (Чернышевский, III, 11). То есть несет ту самую жизнь, которую взыскует человек духа.

Очерки (9 статей) печатались на протяжении 1855–1856 гг. Дружинин счел гоголевское направление дидактически-обличительным и противопоставил ему направление артистическое, пушкинское, заодно сформулировав легенду о том, что Пушкина Чернышевский игнорировал и не понимал. В 1855 г. в статье по поводу анненковского издания Пушкина он ясно и четко сформулировал: «Творения Пушкина, создавшие новую русскую литературу, образовавшие новую русскую публику, будут жить вечно, вместе с ними незабвенною навеки останется личность Пушкина» (Чернышевский, II, 428). Хотя, может, основания для дружининского брюзжания были. Несмотря на то что в последней статье «Очерков» он написал, что «сам Байрон не был для англичанина предметом такой любви, как для нас Пушкин» (Чернышевский, III, 306), а разбросанные по всем статьям НГЧ отсылки к поэзии Пушкина были бесконечны, но его брошюра для юношества («Александр Сергеевич Пушкин. Его жизнь и сочинения») вышла в том же 1856 г. без имени автора. Хотя льва можно было узнать по когтям – основные идеи брошюры суть постоянные идеи Чернышевского, написавшего, что Пушкина справедливо считают «первым истинно великим русским поэтом, потому-то ни один образованный русский человек не может произносить его имени без глубокого почтения, без живой признательности» (Чернышевский, III, 317).

Брачный венец и христианская терпимость, или Поэзия сердца

Между тем семейная жизнь его шла своим чередом. И черед этот был не прост. Веселье и гулянки Ольги Сократовны наверняка досаждали ему. Гостей было много, ходили вроде бы к Чернышевскому, который с каждой своей публикацией приобретал все больше поклонников и все больше влияния, но задерживались на женской части дома, где звучал рояль, пелись песни, шли танцы. Достаточно легкомысленный Панаев писал Тургеневу: «Чернышевский отличный и честный господин, с действительным убеждением. Он иногда соврет в оценке художественного произведения, не поймет чистой поэзии, но главное – в нем дорого убеждение… Он кольцо, или звено в цепи»[166]. Звено в цепи – о многих ли такое можно сказать! Строго говоря, «Очерки гоголевского периода» НГЧ и выстраивали эту цепь. Но цепь не может состоять из двух звеньев. Необходимо хотя бы третье звено. Но его не сочинишь.

Бердяев замечал: «Чернышевский был очень кроткий человек, у него была христианская душа и в его характере были черты святости»[167]. Среди главных его забот – была Ольга Сократовна, которую когда-то он принял на себя, как пастырь. Даже из далекой Сибири, из Забайкалья писал он 8 марта 1875 г. А.Н. Пыпину: «А одна Ольга Сократовна, чтобы она не раздражалась, ей нужно много тысяч рублей в год» (Чернышевский, XIV, 593). И это несмотря на ее откровенные измены и разгульное веселье, которое все же не подобало бы хозяйке дома. Со временем она начала понимать, кто ей достался в мужья, что все ее гости и даже любовники шли не к ней, а к нему, прикоснуться к его известности, а потом и славе. Вторую беременность она перенесла тяжело, родила сына в январе 1857 г. Но интересно, что об этой беременности и рождении сына Виктора (имя старого ее любовника) НГЧ отцу не сообщает. Писал он о рождении и крещении Саши, потом о Мише (28 октября 1858 г.), где мимоходом помянул и о второй беременности жены: «Она в нынешний раз менее изнурена родами, нежели тогда, когда родился Виктор. Похудела не очень много <…> Мишу мы в четверг крестили» (Чернышевский, XIV, 366). Конечно, свечку никто не держал, но многое было ясно, да многого и она сама не скрывала.

Сошлюсь на слова исследователя: «В 1857 г. родился Виктор, в 1858 г. Михаил. Виктор был сыном О.С. Чернышевской и И.Ф. Савицкого. Об этом свидетельствует племянница Н.Г. Чернышевского В.А. Пыпина. В ее рукописи “Старые воспоминания” (1910), положенной в основу ее книги “Любовь в жизни Чернышевского” (Пг. 1923) есть заклеенные ею, но легко прочитываемые строки, передающие слова О.С. Чернышевской о Савицком: “…Витенька его ведь был…” (РО ИРЛИ. Ф. 163. Оп. 4. № 26. Л. 11). Виктор умер в Саратове на руках Г.И. Чернышевского 6 декабря 1860 года. (Летопись. С. 194). “Моим любимейшим сыном был именно он”, – писал Н.Г. Чернышевский в утешение своему отцу, не знавшему, что Виктор не был ему внуком (Т. XIV. С. 417)»[168]. Любопытно, что среди прочих возлюбленных, ее главный amant Савицкий Иван Федорович был личным другом Н.Г. Чернышевского. Как свидетельствуют данные жандармского наблюдения за квартирой Чернышевского, их дружба и частые встречи продолжались до самого ареста последнего («Красный Архив», т. XIV. М., 1926. С. 114).

Как вспоминает В.А. Пы-пина, Ольга Сократовна рассказывала, что один из товарищей и хороших знакомых Николая Гавриловича в Петербурге просил ее с ним поселиться, и у них по этому поводу было совещание втроем: один (Савицкий) убедительно просит, другой колеблется, а третий (Чернышевский) говорит: «Если хочешь – ступай, я в претензии не буду. В этих делах человек должен быть свободен». Но вот колеблющаяся сторона, то есть Ольга Сократовна, все же решила все оставить по-старому.


И.Ф. Савицкий


Иван Федорович Савицкий был при этом полковником, революционером, известным в подпольных кругах под псевдонимом Стелла (звезда). Он возглавлял повстанческое движение в Галиции, был схвачен и отправлен в тюрьму. Этого-то человека и полюбила Ольга Сократовна. Любовное чувство, как говорят, оказалось взаимным.