«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского — страница 41 из 107

Чернышевский, VII, 663–664).

Alter ego

Добролюбова я любил как сына

Н.Г. Чернышевский

Трудность была в том, помимо личных неурядиц, что (хотя Некрасов дал ему простор для работы в «Современнике») у него не было друга-союзника, который мог бы разделить его взгляды так, чтобы тексты одного корреспондировали с его текстами. Близкий по взглядам, но Другой. Люди двух влиятельных направлений были слишком зависимы от взглядов своей партии, своего направления. Славянофилы не видели недостатков России, западники же видели преимущество Западной Европы в централизации, т. е. таком установлении общества, которое сжимало всякую частную и местную инициативу. С Герценом у него, несмотря на понимание значения лондонского сидельца и издателя «Колокола», были явные противостояния. Стоит здесь напомнить, что эмигрант Герцен каким-то образом стал именоваться (и доселе именуется) «лондонским изгнанником», хотя барин и миллионер уехал добровольно, вывезя все свои миллионы. Необходимо артикулировать основную жизненную установку Герцена, которую он не раз провозглашал. Речь идет об аннибаловой клятве на Воробьёвых горах в1828 г. двух подростков – росшего без матери Николеньки Огарёва и бастарда Шушки Герцена. Они поклялись посвятить свою жизнь разрушению империи, как когда-то Ганнибал мечтал разрушить Рим.

О последствиях разрушения империи – хаосе, принесенном горе сотням тысяч людей, лишенных своего места жительства и ушедших в изгнание и пр. – они даже и не думали. Нечто подобное и вправду случилось после распада Российской империи: несколько миллионов попавших в изгнание, страшное изгнание, не эмиграция богатого барина, а голодное, нищее скитальчество и десятки миллионов попавших в ужасы Гражданской войны. Радикалы-разрушители, как правило, о последствиях не думают. Чернышевский даже на каторге, вспоминая лондонского эмигранта, говорил: «С этимчеловеком в последнее время я совершенно разошелся во взглядах. Посудите сами, сидит себе барином в Лондоне и составляет заговоры, в которые увлекает нашу молодежь. <…> Я советовал ему не трогать нашу молодежь и даже печатно высказался против него»[176]. Нужен был человек абсолютно независимых взглядов, что так высоко ценил Чернышевский, не испытывавший преклонения перед авторитетами, доверявший прежде всего своему уму и взгляду.

В 1857 г. выходит первый номер «Колокола». Либеральная интеллигенция рукоплещет лондонскому герою. Чернышевский понимает значение «Колокола», но не принимает. У него своя линия. В этом же году выходит отдельной книгой его «Лессинг». Он показал, что владеет западной мыслью не хуже, чем русской, не хуже, чем Герцен, Тургенев и Бакунин, признанные знатоки немецкой мысли. Но у них был блеск, у Чернышевского серьезная научная фундированность. И идея антигерценовская – он доказывал, что литература и наука, а не шиллеровские «Разбойники», подлинно строят национальную культуру. Кстати, русские поклонники «Разбойников» не увидели, что Шиллер категорически отвергает их поведение. Что после Лессинга возникает великая Германия. И в тяжелый для него 1857 год в журнале появляется Добролюбов. Приведу замечательно точное наблюдение А.А. Демченко, показывающее психологический настрой Чернышевского перед встречей с Добролюбовым: «В “Лессинге” Чернышевского есть рассуждение, пропитанное горькими раздумьями автора о причинах духовного одиночества. Не в холодности или эгоизме дело, когда писатель вдруг начинает чуждаться литературного общества, “довольствоваться уединением”. Лессинг, к примеру, просто “не встречал в жизни таких людей, дружба которых долго сохраняла бы силу над его задушевными стремлениями.

Он был слишком многим выше самых лучших из тех, с которыми сводило его взаимное расположение и уважение. Слишком короткие сношения с кем бы то ни было скоро становились для него отчасти скучными, отчасти стеснительными…” Почти каждый, говорит Чернышевский, испытывал нечто подобное, но гениальными людми это чувство переживается почти постоянно. “Надолго могут быть приятны постоянные, ежедневные беседы только между людьми, равными между собою. А таких людей почти не приходится встречать человеку, который сам составляет редкое исключение” (IV, 140–141)»[177].

Начинает Добролюбов свою критическую деятельность с легкой руки НГЧ. Причем возникло поразительное ощущение у читающей публики. При полной независимости каждого – их духовного единства. Как писал А.Н. Пыпину генерал Новицкий, один из умнейших и точных мемуаристов: «Немногое расскажу я про Добролюбова, образ которого в моем воображении не только наяву, но даже, – Вы поверите ли тому? – во сне никогда не являлся без образа Чернышевского, как и наоборот»[178]. 7 октября 1858 г. родился сын Михаил, много сделавший для увековечения памяти Николая Гавриловича, но соратником ему он быть не мог. Как он писал отцу 14 октября: «Ребенок родился большой и здоровый, такой же, как Виктор. Голос у него сильный и басистый, так что мог бы он быть хорошим дьяконом» (Чернышевский, XIV, 365). Но до взросления было далеко. Добролюбов стал и соратником и, если так можно сказать, сыном в духе. Большей близости у Чернышевского ни с кем и никогда не было. Да и молодой человек, едва ли не единственный из окружения Чернышевского понимал реальный уровень этого человека. Он писал своему приятелю в 1856 г.: «С Николаем Гавриловичем я сближаюсь все более и все более научаюсь ценить его. Я готов был бы исписать несколько листов похвалами ему, если бы не знал, что ты столько же, как и я (более – нельзя), уважаешь его достоинства, зная их, конечно, еще лучше моего. Я нарочно начинаю говорить о нем в конце письма, потому что знал, что если бы я с него начал, то уже в письме ничему, кроме его, не нашлось бы места. Знаешь ли, этот один человек может помирить с человечеством людей, самых ожесточенных житейскими мерзостями. Столько благородной любви к человеку, столько возвышенности в стремлениях, и высказанной просто, без фразерства, столько ума, строго последовательного, проникнутого любовью к истине, – я не только не находил, но никогда и не предполагал найти. Я до сих пор не могу привыкнуть различать время, когда сижу у него. Два раза должен был ночевать у него: до того засиделся. Один раз, зашедши к нему в одиннадцать часов утра, просидел до обеда, обедал и потом опять сидел до семи часов»[179].

Добролюбов был волгарь, как и Чернышевский, из Нижнего Новгорода, сын священника, семинарист. Отец его, Александр Иванович, был священник нижегородской Никольской церкви. Имя его матери было Зинаида Васильевна, она была настоящей попадьей, родила много детей, брак был крепкий, как у родителей Чернышевского. Может, сердечно и теснее. Когда в 1853 г. умерла мать Добролюбова, через несколько месяцев за ней последовал отец. На руках старшего, Николая, пять сестер и двое братьев. Такого уровня бедности богатые литераторы-дворяне вообразить не могли. Их просто раздражала независимость юного семинариста, как бы не по возрасту и не по чину. Но, как вспоминает Авдотья Панаева, между сотрудниками «Современника» Тургенев был, бесспорно, самый начитанный, но с появлением Чернышевского и Добролюбова он увидел, что эти люди посерьезнее его знакомы с иностранной литературой.

Необходимо добавить, что уровень этого юнца (21 год) был вполне сопоставим с уровнем самого НГЧ (29 лет). Читатели, привыкшие к зависимости младшего от старшего, считали Чернышевского почти прямым учителем Добролюбова, на что НГЧ отвечал: «Учителем Добролюбова я не мог быть, во-первых, уже и потому, что не был его учителем никто из людей, писавших по-русски. Довольно много пользы принесли ему статьи Белинского и других людей того литературного круга. Но не под их главным влиянием сложился его образ мыслей. Поступив в Педагогический институт летом 1853 года он вскоре привык читать книги по-французски, а с немецкими книгами начал знакомиться еще до поступления в институт. Если же даровитый человек в решительные для своего развития годы читает книги наших общих западных великих учителей, то книги и статьи, писанные по-русски, могут ему нравиться, могут восхищать его (как и Добролюбов восхищался тогда некоторыми вещами, писанными по-русски), но ни в коем случае не могут они служить для него важнейшим источником тех знаний и понятий, которые почерпает он из чтения» (Чернышевский, Х. 118).

Влияние Добролюбов почти сразу приобрел огромное. Достаточно напомнить, что одна из центральных статей Достоевского («Г. -бов и вопрос об искусстве») по эстетике была инициирована спором с юным критиком. Для Чернышевского как раз был нужен абсолютно самостоятельный человек. Как он писал потом в автобиографическом романе «Пролог», сотрудников, которых надобно водить на помочах, можно иметь, пожалуй, хоть сотню; да что в них пользы? Пересматривай, переправляй, – такая скука, что легче писать самому… Добролюбов имел независимый ум. Это-то и выделяло этих двоих из массы даже талантливых литераторов того времени. Независимость – крайне редкий дар. Редкий везде, а в России почти невиданный тогда (да и потом). И тот и другой являли собой то, что впоследствии Василий Розанов назовет действительным solo. Чернышевский принял первую статью, она ему понравилась (причем потом он не раз повторял, что пишет Добролюбов легче и лучше его), но надобно было ему (думаю, на самом деле надобно) проверить самостоятельность ума юноши. И во второй визит он говорил с ним очень долго: «Просидели мы с ним вдвоем по крайней мере до часу; мне кажется, часов до двух (а начали беседу в девять. – В.К.), и толковали мы с ним о его понятиях. Я спрашивал, как он думает о том, другом, о третьем; сам говорил мало, давал говорить ему. Дело в том, что по статье о “Собеседнике” мне показалось, что он годится быть постоянным сотрудником “Современника”. Я хотел узнать, достаточно ли соответствуют его понятия о вещах понятиям, излагавшимся тогда в “Современнике”. Оказалось, соответствуют вполне. Я наконец сказал ему: “Я хотел увидеть, достаточно ли подходят ваши понятия к направлению «Современника»; вижу теперь, подходят; я скажу Некрасову, вы будете постоянным сотрудником «Современника»”. Он отвечал, что он давно понял, почему я мало говорю сам, даю говорить все ему и ему»