к возражениям Неандера. Мне хочется знать, в чем именно состоят эти перемены. Я вас прошу сличить новое издание подлинника с переводом и перевесть для меня измененные автором места”. До той поры, видевшись с Ивановым только раза два в обществе, я не имел случая познакомиться с его понятиями о вещах» (Чернышевский, V, 337). Это, разумеется, поразило критика. Но если Герцен призывал Иванова к социальности «из его кельи», то Чернышевский увидел в нем не отшельника, а нечто другое: «Глубокая жажда истины и просвещения составляла одну черту в характере Иванова. Другою чертою была дивная, младенческая чистота души, трогательная наивность, исполненная невинности и благородной искренности. Мало найдется даже между лучшими людьми таких, которые производили бы столь привлекательное впечатление совершенным отсутствием всякой эгоистической или самолюбивой пошлости. Никто не мог меньше и скромнее говорить о себе, нежели он» (Чернышевский, V, 338). Ведь Христос на картине Иванова несет свет, просвещение. По мысли известного Чернышевскому Августина, Христос есть lumen illuminans (свет просвещающий), а Иоанн Креститель был lumen illuminatum (свет заимствованный). Именно просвещения желал Иванов. И желал получить его через книги философов. Можно предположить, что помимо Штрауса Чернышевский рассказывал Иванову и про «Сущность христианства» Фейербаха. Да к тому же в Евангелии, которое Чернышевский знал наизусть, в отличие от Герцена, сказано, что «говорил Иисус к народу и сказал им: Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни» (Ин 8, 12). И свет этот необходимо донести до всех. Собственно, уже в его великой картине было ясно, что идущий к народу Христос несет свет. Поэтому Чернышевский принял позицию Иванова, так им сформулированную: «Искусство, развитию которого я буду служить, будет вредно для предрассудков и преданий, это заметят, скажут, что оно стремится преобразовывать жизнь, и знаете, ведь эти враги искусства будут говорить правду; оно действительно так» (Чернышевский, V, 339).
Русская культура ждала образ Христа как результат самостоятельно заработавшего разума. И первое его явление – картина Иванова. Забегая немного вперед, надо сказать, что поиск Христа далее стал задачей русской литературы и философии. В великих романах Достоевского – это одна из ведущих тем. Как видим, разность в позиции двух лидеров русского образованного общества – атеиста радикала Герцена и верующего реформатора Чернышевского – сказалась и в их оценке картины Иванова.
После поездки в Лондон
Сам Чернышевский полагал, что он переломил отношение Герцена к Добролюбову, которого, как сам он не раз писал, он любил как сына. Действительно, можно сказать, что ближе человека он не знал. А за сына можно схватиться даже с некоронованным королем радикальной России. Вот тогда он стал выговаривать ему, «ломая как школьника», говоря, что «Колокол» без конкретной программы реформ скорее выгоден правительству, ибо ограничивается разоблачением чиновников, что необходимо и власти, а призывы к революции опасны. Человека, называвшего себя Александром Македонским (Искандер – псевдоним Герцена), он не боялся. Смелости и стойкости ему было не занимать, как показала его дальнейшая жизнь. И добился того, что, скрепя сердце Герцен извинился перед «Современником». Это, конечно, была победа.
Герцен как бы опроверг сам себя, что было ему абсолютно несвойственно. В 49 листе «Колокола», в отделе «Смесь», было напечатано своего рода самооправдание в связи с нападением на «Современник», немного высокомерное, но все же было:
«В 44 листе мы предупреждали наших русских собратий, слишком нападавших на изобличительную литературу, что они этим путем, сознательно или бессознательно, помогут наставительному комитету. Нам бы чрезвычайно было больно, если бы ирония, употребленная нами, была принята за оскорбительный намек. Мы уверяем честным словом, что этого не было в уме нашем.
<…> Мы не имели в виду ни одного литератора, мы вовсе не знали, кто писал статьи, против которых мы сочли себя в праве сказать несколько слов, искренно желая, чтоб наш совет обратил на себя внимание» (Герцен, XIV, 138).
Герцен верил в решающую роль слова, в роль литературы. Уже в трактате «О развитии революционных идей в России» именно литературу он назвал революционным ферментом общества. Конечно, это был романтизм. Поэтому мог восклицать «Vive la mort!» не видя за этими словами реальной смерти. Это понимали либералы-консерваторы. Чичерин твердо писал, обращаясь к великому эмигранту: «И на каждом из нас, на самых незаметных деятелях лежит священная обязанность беречь свое гражданское достояние, успокаивать бунтующие страсти, отвращать кровавую развязку. Так ли Вы поступаете, Вы, которому Ваше положение дает более широкое и свободное поприще, нежели другим? Мы вправе спросить это у Вас, и какой дадите Вы ответ? Вы открываете страницы своего журнала безумным воззванием к дикой силе; Вы сами, стоя на другом берегу, со спокойной и презрительной иронией указываете нам на палку и на топор как на поэтические капризы, которым даже мешать неучтиво. Палка сверху и топор снизу – вот обыкновенный конец политической проповеди, действующей под внушением страсти! О, с этой стороны Вы встретите в России много сочувствия!»[194] Чернышевский был против народного бунта, к которому звал Герцен. Поразительно, что здесь он совпадал с Чичериным и Катковым, в ярости писавшем в 1862 г: «Неужели он в самом деле дошел до такого одурения, что не сознает злокачественности своей клеветы и того действия, которое она может произвести на легко воспламенимые умы юношей? Какой смысл этих выходок? Они были бы непростительны и мальчику в пылу увлечения, но что сказать о человеке зрелом, который издали и на полной свободе обозревает события? <…> Наука есть нейтральная почва, молодежь должна учиться, это несомненно. <…> Нынешние волнения не ограничатся вредом в настоящем, они отзовутся еще большим вредом в будущем; что бы там ни вышло, а несколько поколений молодежи, потерявшей время и силы, будет во всяком случае бедствием для страны»[195].
Стоит, однако, пойти за историческими фактами. Если история, как полагал Герцен, есть безумие, то и творить ее надо соответственно. В 1860 г. Герцен печатает в «Колоколе» ПРОВОКАЦИОННОЕ «Письмо из России», где призыв к топору можно было приписать провинциалу Чернышевскому. Или Добролюбову. Однако в предисловии 1856 г. к своему тексту «Крещеная собственность» (то есть за четыре года до «Письма из провинции») Герцен пишет: «Если ни правительство, ни помещики ничего не сделают, – сделает топор. Пусть и государь знает, что от него зависит, чтоб русский крестьянин не вынимал его из-за своего кушака»[196].
Самое поразительное, что даже покинувшая Россию из-за несогласия с советскими трактовками литературы российская интеллигенция полностью сохранила советское восприятие Герцена как мягкого либерала. И вот вперекор многим фразам Герцена (в том числе только что процитированной) Раиса Орлова пишет уже на Западе (вроде бояться-то нечего, но клише работает!): «Герцен – в отличие от молодых радикалов-современников – никогда не звал Русь к топору[197]». Еще как звал!
Топор против европеизма
15 февраля 1858 г. Герцен писал в «Колоколе»: «Что касается до нас – наш путь вперед назначен, мы идем с тем, кто освобождает и пока он освобождает; в этом мы последовательны всей нашей жизни. Как бы слаб наш голос ни был, все же он живой голос, и как бы наш Колокол ни был мал, все же его слышно в России, а потому скажем еще раз, что мы убеждены, что Александр II не равнодушно примет приветствие людей, которые сильно любят Россию, – но так же сильно любят и свободу. <…> Они желали бы, что Александр II видел в них представителей свободной русской речи, противников всему останавливающему развитие, во всем ограничивающем независимость – но не врагов!» (XIII, 197). Обращаясь к императору, Герцен произносит знаменитые слова Юлиана-отступника: «Ты победил, Галилеянин!» (XIII, 197), тем самым приравнивая императора к Христу. Дальше уж говорить не о чем!
Но в его обращении к императору прозвучала характерная оговорка: «пока освобождает». А исторического терпения у Герцена не было. Конечно, он не был ни политиком, ни государственным деятелем, он был мечтателем, а в мечтах все просто делалось.
Уже 25 номер «Колокола» от 1 октября 1858 г. содержал «Письмо к редактору», с очевидным пафосом – давлением на правительственных реформаторов. Мол, не поторопитесь – хуже будет:
«Слышите ли, бедняки, – нелепы ваши надежды на меня, – говорит вам царь. – На кого же надеяться теперь? На помещиков?
Никак – они заодно с царем и царь явно держит их сторону. На себя только надейтесь, на крепость рук своих: заострите топоры, да за дело – отменяйте крепостное право, по словам царя, снизу!
(выделено мной. – В.К.) За дело, ребята, будет ждать да мыкать горе: давно уже ждете, а чего дождались? У нас ежеминутно слышим: крестьяне наши – бараны! Да, бараны они до первого Пугача. <…> Бараны – не стали бы волками! Войском не осилить этих волков!»[198] Автор вроде бы не Огарёв, но характерен пафос, близкий Огарёву. Как замечал Н. Эйдельман, «именно эта часть письма вызвала в России большой общественный резонанс. Непосредственной реакцией <…> был знаменитый обвинительный акт Б.Н. Чичерина»[199].
Если реформы пойдут недостаточно быстро, полагал Герцен, то революцию нужно ждать из России. Главной силой будет указанная Бакуниным красота смерти, о которой писал и Герцен: «Проповедуйте весть о смерти, указывайте людям каждую новую рану на груди старого мира, каждый успех разрушения; указывайте хилость его начинаний, мелкость его домогательств, указывайте, что ему нельзя выздороветь, что у него нет ни опоры, ни веры в себя, что его никто не любит в самом деле, что он держится на недоразумениях; указывайте, что каждая его победа – ему же удар; проповедуйте