авственный облик, который, однако же, постепенно утрачивают их исторические дети и внуки»[212]. Так называемые «исторические дети и внуки» этот нравственный облик и вправду утратили. Но можно ли их называть «детьми и внуками»? Скорее, это крошки Цахесы, присвоившие себе достоинства благородного человека. И Чернышевского «Молодая Россия», призывавшая к истреблению царского семейства и высшего сословия, уже не принимала. В их идее даже намека не было на идеи «разумного эгоизма». Ближнего они не любили.
Он же старался ближним не причинить никакой боли. В декабре умер трехлетний Виктор, сын Ольги Сократовны и И.Ф. Савицкого, которого принял как своего ребенка Николай Гаврилович. Виктора обожал его приемный дед, Гаврила Иванович. Виктор умер в Саратове на руках Г.И. Чернышевского 6 декабря 1860 г. «Моим любимейшим сыном был именно он», – писал Н.Г. Чернышевский в утешение своему отцу, даже не подозревавшему, что Виктор не был ему внуком (Чернышевский, XIV, 417). Любовь к ближнему была для него реализацией принципа свободы.
А Чернышевский был человек свободы. И, как ни странно для нынешнего читателя, эта жажда свободы сказалась в его отношении к принципу общинности. Чернышевский понимал общинность как специфику русской исторической жизни, отнюдь не видя (в отличие от народников) в этой специфике внеисторического преимущества и превосходства России, говорил о необходимости преобразования общины на основе достижений европейской культуры, которая поможет русскому народу совершить прорыв из структуры первобытной на высшую ступень цивилизации. Чем импонировала ему община? В России не было таких структур, как на Западе (парламент, цеха, свободные города, независимая от государства церковь), в которых могла бы укрыться личность. И только в общине человек, казалось Чернышевскому, может найти поддержку.
Трезвому реализму Чернышевского Герцен и народники противопоставили идеализацию общины, которая, по их мнению, сама из себя должна была дать искомый гармонический общественный строй. И эта вера в уникальность общины, как типа русской культуры, вела к изоляционизму и пренебрежению к духовным завоеваниям Европы. Просвещение, просветительство уходили у народников на далекую периферию их концепций. Не случайно даже переводя Маркса, они оказались в оппозиции к идеям марксизма как отвлеченной, не нужной России книжности. Думая, что они учатся у народа, они ему же навязывали тот уровень отношений, от которых сам народ стремился избавиться, оказывались гораздо дальше от живых и реальных нужд народа, чем Чернышевский, требовавший трезвости и критичности, говоривший, что быть демократом, бороться за народ – вовсе не значит его идеализировать. Ибо любая идеализация, как это ни парадоксально, в конечном счете обернется насилием над народом, когда выяснится, что он вовсе не отвечает идеальным представлениям о нем. Вместо развития народной самодеятельности, точнее, самодеятельных индивидов в народе, народники надеялись, по теории «героев и толпы», с помощью «критически мыслящей личности», а не то и нечаевских пятерок, совершить переворот, подчиняя народ своему пониманию народных идеалов, иными словами, создать ту общинную – насильственно навязанную – структуру, которую Маркс называл «казарменным коммунизмом». Даже в период самого яростного ратоборства за общину, связывая с ней возможный скачок в царство цивилизации, исходя из того, что в России «общинное начало сроднилось с духом народным» (Чернышевский, Сельское благоустройство, V, 848), Чернышевский был решительно против навязывания народу своих представлений о нем. Полемизируя со славянофилом Кошелевым, требовавшим законодательного закрепления общины, он писал: «Трудно вперед сказать, чтобы общинное владение должно было всегда сохранить абсолютное преимущество пред личным. <…> Трудно на основании фактов современных положительно доказать верность или неверность предположения о будущем. Лучше подождать, и время разрешит задачу самым удовлетворительным образом. Вопрос о личном и общинном владении землей непременно разрешится в смысле наиболее выгодном для большинства. Теория в разрешении этого вопроса будет бессильна…» (Чернышевский, V, 847; курсив мой. – В.К.).
Говоря о задаче просвещения в России середины XIX века, мы должны отдавать себе отчет, что наука казалась многим прогрессивно мыслящим русским писателям той непосредственной сферой деятельности, которая напрямую связывает страну с развитием в ней цивилизации. «Творя тихо и медленно, – писал Чернышевский, – она (наука. – В.К.) творит все: создаваемое ею знание ложится в основание всех понятий и потом всей деятельности человечества, дает направление всем его стремлениям, силу всем его способностям. Наука – чернорабочий, не играющий блистательной роли в обществе; но трудами этого чернорабочего живет все: и государство и семейство, и политика и промышленность» (Чернышевский, Лессинг, его время, его жизнь и деятельность, IV, 5–6). Оставался, однако, вопрос о принципах и пределах просвещения. Может ли быть просвещение без свободы, как, впрочем, и свобода без просвещения? Между тем у Чернышевского просветительский пафос учительства неразрывно связан с понятием свободы, не мыслится без нее. «Каждый предмет имеет свой собственный характер, которым отличается от других предметов, или, как говорится, имеет свою индивидуальность. Потому основной принцип каждой науки должен иметь в себе особенность, должен быть таков, чтобы принадлежал именно этой науке; например: нравственная философия говорит “поступай честно”, юриспруденция – “заботься об оправдании невинного и осуждении виновного”; это две мысли решительно различные. Но говорила ли бы что-нибудь свое, что-нибудь специальное политическая экономия, если бы сущность ее выражалась правилом “водворяй свободу”? Это одна из задач, равно принадлежащих всем нравственным и общественным наукам. Общий принцип всех их: служить благу человека. Свобода, подобно истине (или, лучше сказать, просвещению, потому что здесь имеется в виду субъективное развитие истины в индивидуумах), не составляет какого-нибудь частного вида человеческих благ, а служит одним из необходимых элементов, входящих в состав каждого частного блага; свобода и просвещение – это кислород и водород, которые не могут быть предметами особенных наук, потому что и сами по себе не составляют отдельных предметов, не могут существовать в природе независимым, самостоятельным образом, отделяются от других элементов только искусственным анализом, но без которых не существует в природе никакая жизнь. Какое благо ни возьмете вы, вы увидите, что условием его существования служит свобода; потому она составляет общий предмет всех нравственных и общественных наук, – водворение свободы служит общим принципом их» (Чернышевский, Капитал и труд, VII, 17).
Но не означает ли призыв к свободе призыв к революции? В массах русского малограмотного еще, но считавшего себя просвещенным общества, эти два понятия (революция и свобода) смешивались. И возникал фантом свободы и фантом ее героев.
Свобода и фантазм
Можно ли назвать Чернышевского мизантропом? Известно, что в своих статьях он бывал временами чрезвычайно резок (хотя бы в «Полемических красотах»). Но постоянная ирония не только над противниками, но и над самим собой показательна. Таким самоироником среди русских мыслителей был разве что Владимир Соловьёв. Один из каторжных собеседников НГЧ вспоминал, что он любил говорить шутливо и о пустяковых предметах, и о важных. Кажется, о его шутливости можно сказать те слова, которые он говорил о шутливости Лессинга: «При живости характера он не мог иногда удерживаться от гнева, и первый взрыв негодования был страшен холодностью и равнодушием, с каким произносил два-три убийственно-саркастические слова.
Но порыв гнева проходил быстро, и Лессинг через минуту становился снова добродушнейшим из людей, осуждая себя за то, что так серьезно рассердился на человеческие глупости, заслуживающие только сострадания. Шутливость была неизменною чертою всех его разговоров. У него, как и у всех добродушных мизантропов, она постоянно прикрывала глубокое сострадание к бедствиям человеческой жизни и глубокую скорбь сердца» (Чернышевский, IV, 220). Книга о великом немце, как я уже упоминал, была вызовом литераторам-дворянам. Сын священника стал корнем великой германской литературы.
Его всерьез обвиняли в том, что они с Добролюбовым готовят переворот, а он только отшучивался, поскольку нелепость подобных предположений была ему очевидной.
И Чернышевского, и Добролюбова как сторонников свободы считали крайними русскими революционерами. Уже в советское время им приписывали и создание «Народной воли», и издания «Великоросс», и создание тайных типографий, и организацию тайных обществ по всей России. В просвещенных кругах всегда есть те, кто торопится и хочет быть архирадикалами (такие персонажи почему-то хорошо получались у Тургенева – скажем, Кукшина). Впрочем, Коля Красоткин из «Братьев Карамазовых», если бы не влияние Алеши, тоже шагнул бы на эту дорогу. Как же тексты Чернышевского и Добролюбова могли быть прочитаны революционно? Как тексты реформаторов – да, но революционеров?.. Однако у русской молодежи в те годы не было привычки думать. Об этом говорит Алеша Карамазов, обращаясь к Коле: «Видите, чему я усмехнулся: я недавно прочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашей теперешней учащейся молодежи: “Покажите вы, – он пишет, – русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною”. Никаких знаний и беззаветное самомнение – вот что хотел сказать немец про русского школьника».
Готхольд Эфраим Лессинг
Но фантомность времени была в том, что именно их-то и считали в русском обществе революционерами пострашнее Герцена. С обычной своей иронией Чернышевский на каторге рассказал собеседнику комическую историю: «Идет однажды Добролюбов по улице, встречает полковника (Николай Гаврилович назвал фамилию, но я ее не помню; кажется, Пузыревский), с которым был немного знаком. Полковник говорит ему: “Мне надо бы найти репетитора для мальчика – арифметику ему преподавать; не имеете ли кого-нибудь в виду?” – “О! многих имею; хотя бы, например…”. Полковник перебивает Добролюбова: “Постойте, постойте! я не упомянул: нужно такого, чтобы преподавал в революционном духе”. Добролюбов руками развел: “Арифметику в революционном духе?.. Нет, такого в виду не имею”. В конце концов полковник скрепя сердце примирился с беспартийным преподаванием арифметики»