«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского — страница 92 из 107

<…> Вы поймете, с каким настроением я прибыл в Вилюйск, обревизовав по дороге все, что полагалось для отвода глаз по инструкции. Обревизовав вилюйского исправника, я заявил ему, что мне дано поручение “опросить претензию” у государственного преступника Чернышевского и, понятно, ему, как непосредственному его начальнику, при опросе претензии быть не полагается. Я поехал один в острожек, где содержался Чернышевский: дело было летом (зимняя поездка в Якутск или Вилюйск – вещь не совсем приятная). В острожке я не застал Чернышевского, жандарм указал мне в сторону озерка, недалеко от острожка, прибавив, что “арестант гулять вышел, это он делает ежедневно”, – было это часа в два. Я увидел Чернышевского сидевшим на скамеечке, лицом к озерку, в сером одеянии, с открытой головой. Я подошел к нему и представился, проговорив, что мне, между прочим, поручено генерал-губернатором спросить вас: “Всем ли вы довольны? Не имеете ли претензий?” Он встал со скамейки, быстро оглядел меня сквозь очки с ног до головы, оглядел, не торопясь, самого себя, нагнув при этом голову. Затем, приподняв ее, он проговорил: “Благодарю вас! кажется, всем доволен и претензий не имею”. Я попросил его сесть, сел и сам рядом, проговорив, что мне еще нужно поговорить с ним но одному важному обстоятельству. Он сел просто, непринужденно, без всякого видимого интереса на сухощавом, бледно-желтоватом лице, поглаживая рукой свою клинообразную бородку, глядя па меня через очки невозмутимо спокойно. При этом я заметил его откинутые назад полосы, морщины на широком, загоревшем лбу, морщины на щеках и сравнительно белую руку, которою он поглаживал бороду. Я приступил прямо к делу: “Николай Гаврилович! Я послан в Вилюйск с специальным поручением от генерал-губернатора именно к вам… Вот не угодно ли прочесть и дать мне положительный ответ в ту или другую сторону”. И я подал ему бумагу. Он молча взял, внимательно прочел и, подержав бумагу в руке, может быть, с минуту, возвратил мне ее обратно и, привставая на ноги, сказал: “Благодарю. Но видите ли, в чем же я должен просить помилования?! Это вопрос… Мне кажется, что я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, – а об этом разве можно просить помилования?! Благодарю вас за труды… От подачи прошения я положительно отказываюсь…”

По правде сказать, я растерялся и, пожалуй, минуты три стоял настоящим болваном.

– Так, значит, отказываетесь, Николай Гаврилович?!

– Положительно отказываюсь! – И он смотрел на меня просто и спокойно.

– Буду просить вас, Николай Гаврилович, – начал я снова, – дать мне доказательство, что я вам предъявил поручение генерал-губернатора…

– Расписаться в прочтении? – докончил он вопросом.

– Да, да, расписаться…

– С готовностью! – И мы пошли в его камеру, в которой стоял стол с книгами, кровать и, кажется, кое-что из мебели. Он присел к столу и написал на бумаге четким почерком: “Читал, от подачи прошения отказываюсь. Николай Чернышевский”.

– Да, голубчик! – увидеть-то я тогда Чернышевского увидел и говорил с ним с глазу на глаз, а уезжая от него, мне сделалось стыдно за себя, а может быть, что и другое… А знаете ли? – подумав, закончил полковник свой рассказ, – попытка Мышкина к его увозу, от которой, как говорят, он отказался наотрез, на много лет затормозила его возвращение в Россию…»[397]

* * *

Честь и достоинство русского европейца были непоколебимы.

Ломаться и приспосабливаться он не умел. Он мог погибнуть, но не мог изменить себе.

Интермедия

П осле 1875 г., когда сорвалась миссия Винникова, точнее императора, рассчитывавшего, видимо сломать Чернышевского и заставить его просить помилования, тогда же прекратились и попытки его освобождения радикалами. Больше пяти лет практически никаких известий о жизни вилюйского узника не доходило до общества. Зарубежная радикальная пресса писала о неудачах Лопатина и Мышкина. Но любопытно, что рассказ об этой последней неудаче (№ 23 газеты «Вперед») заключался такими словами: «Говорят, что при этой истории Чернышевский заявил, что увезти его помимо его воли немыслимо, и что напрасно его благожелатели губят себя задаром, ибо он твердо решил не бежать, так как он убежден, что должен же наступить когда-нибудь тот день, когда правительство сознает необходимым исправить сделанную им по отношению к нему несправедливость, или когда, по крайней мере, перестанут осыпать его мерами строгости, ничем не вызванными с его стороны и составляющими совершенно произвольное, ничем не оправдываемое вопиющее отягчение состоявшегося над ним приговора, как бы ни был несправедлив и суров этот последний»[398]. Это заявление, по словам корреспондента, не предупредило новых мер строгости, но обозначило очень внятно позицию узника. Эта позиция в очередной раз напоминает речь Сократа, на сей раз в «Критоне» Платона, то есть того божественного учителя, которого он чтил наравне с Евангелием: «Вот ты и смотри теперь: уходя отсюда без согласия города, не причиняем ли мы этим зло кому-нибудь, и если причиняем, то не тем ли, кому всего менее можно его причинять? И исполняем ли мы то, что признали справедливым, или нет?

Критон. Я не могу отвечать на твой вопрос, Сократ: я этого не понимаю.

Сократ. Ну так посмотри вот на Речь Законов: что если бы, в то время как мы собирались бы удрать отсюда – или как бы это там ни называлось, – если бы в это самое время пришли сюда Законы и Государство и, заступив нам дорогу, спросили: “Скажи-ка нам, Сократ, что это ты задумал делать? Не задумал ли ты этим самым делом, к которому приступаешь, погубить и нас, Законы, и все Государство, насколько это от тебя зависит? Или тебе кажется, что еще может стоять целым и невредимым то государство, в котором судебные приговоры не имеют никакой силы, но по воле частных лиц становятся недействительными и уничтожаются?”»[399]

«Элпидин в предисловии к V тому тамиздатовского собрания Чернышевского (1879) писал, будто бы шеф жандармов граф Шувалов настоял в Государственном совете, чтобы все законы о смягчении миновали Чернышевского. Элпидин умозаключает: “Царь, поправ ногами свои законы, обычай освобождать заключенных по случаю царских радостей, родин и свадеб, согласился на требования жандарма и этим самым подписал себе свой собственный приговор». Здесь Элпидиным, конечно, руководила мысль побудить царя к помилованию Чернышевского путем застращивания его смертью”»[400].

Но так и получилось.

Царь через год был убит.

Любопытно и другое, что отсутствие информации к уже имевшемуся мифу добавляло новые детали, словно бы продолжалась дуэль между императором и Чернышевским. Причем один, заключенный, не хотел дуэли, зато император словно провоцировал нападение сторонников Чернышевского, которые давно уже забыли его идеи. Помнили только дикую несправедливость власти по отношению к нему. В «Набате» 1879 г. о Чернышевском заговорил эмигрант П.Ф. Алисов в статье «Александр II Освободитель». Он писал: «Самое крупное умственное убийство, самое позорное злодеяние Александра II – ссылка на каторгу Н.Г. Чернышевского. <…> Нужно было расправиться сурово, по-азиатски с личностью писателя, смеющего жить глубоко-самостоятельною умственною жизнью!» Рассказ о средствах, к которым прибегло правительство относительно Чернышевского, и об его страданиях Алисов заключает словами: «У кого тлеет хоть искра души, поймет, что вынес этот невинный мученик, с громадными умственными потребностями, с жаждой жизни и деятельности 16 лет захлопнутый в своем каменном гробу! Есть нравственные страдания до того ужасные, что перед ними тускнеет распятие, прокатывание на гвоздях кажется отдыхом»[401]. Здесь и сравнение с распятием (именно после казни – шло распятие) и даже рахметовские гвозди всплыли.

В 1874 г. Некрасов написал знаменитое стихотворение «Пророк». Может, как уверяли в советские времена, надо было бы поставить имя «Чернышевский». Но смыл был ясен: речь шла о пророке, который пришел сказать народу о его недостатках. Ведь Христос тоже принадлежал именно к роду пророков. Причем, что замечательно, он не называет Чернышевского Христом, это было бы кощунственно. Христом называет себя именно антихрист. А речь может идти, как писал еще средневековый теолог Фома Кемпийский, лишь о подражании Христу.

Не говори: «Забыл он осторожность!

Он будет сам судьбы своей виной!..»

Не хуже нас он видит невозможность

Служить добру, не жертвуя собой.

Но любит он возвышенней и шире,

В его душе нет помыслов мирских.

«Жить для себя возможно только в мире,

Но умереть возможно для других!»

Так мыслит он – и смерть ему любезна.

Не скажет он, что жизнь его нужна,

Не скажет он, что гибель бесполезна:

Его судьба давно ему ясна…

Его еще покамест не распяли,

Но час придет – он будет на кресте;

Его послал бог Гнева и Печали

Рабам земли напомнить о Христе.

Именно об этом и пишет Некрасов. «Напомнить о Христе!», именно напомнить, не стать Христом, а напомнить о том, как он жил и умер. Иногда читался вариант: «Царям земли», но для Христа цари – не отличаются от рабов, а если и отличаются, то в худшую сторону – мелочностью, мстительностью, самодовольством, некритичностью по отношению к себе, более того, принятием на себя едва ли не божественных функций хозяина над жизнью и смертью, опираясь не на право, не на Закон, а только на собственное хотение. В 1880 г. исполнилось 25-летие царствования Александра II. Н.А. Белоголовый в статье «Характеристика 25-летия» («Общее Дело», 1880, № 33–34) говоря об отношении Александра II к науке и литературе, особо остановился на судьбе Чернышевского. «Без сомнения, это был самый замечательный человек в лучшем значении слава настоящего царствования – и какая же участь постигла эту громадную нравственную силу?» Своею участью Чернышевский обязан, по словам Белоголового, исключительно какой-то личной ненависти к нему царя, который при двух амнистиях собственноручно вычеркивал его имя из общего списка. «…Декабристы не выносили и десятой доли тех преследований, которые достались в удел Чернышевскому, а декабристы покушались на свержение с престола и самую жизнь Николая. Чернышевский, сколько известно, не был активным политическим агитатором, не принимал участия ни в каком заговоре; неужели какое-нибудь острое слово, едкая насмешка над личностью помазанника в состоянии были так раздразнить последнего и его мелкое самолюбие, что он в течение 20 лет не перестает преследовать несчастного? Невероятно, но едва ли это не так»