И вот 14 июня пришла распорядительная бумага из Петербурга, и князь Вяземский немедленно отправил Чернышевскому собственноручную записку: «14 июня 89. Милостивый государь,
Николай Гаврилович, особенно сожалею о том, что Вы не застали меня именно сегодня, т. к. имел сообщить Вам приятную новость: Вам уже разрешено переехать в Саратов. Хотел сегодня же сообщить Вам это известие письменно, всегда готовый к
услугам
Ваш кн. Вяземский».
27 июня Чернышевский перебирается в Саратов, где прожил всего четыре месяца. Но он продолжал писать, переводить, а для нас важно то, что он успел рассказать новым интеллектуальным друзьям. Как пишут мемуаристы, конечно, заходил Чернышевский и в Сергиевскую церковь, где многие годы служили протоиереями его дед Г.И. Голубев и отец, здесь Николая Гавриловича крестили и здесь он венчался в 1853 г. Посетил дом Васильевых, в котором выросла Ольга Сократовна. Преподавательница А.П. Горизонтова рассказывала: «Это было летним вечером, жильцы дома находились во дворе. Отворилась калитка, и во двор тихо вошел незнакомый старик. Жильцы знали, что дом принадлежал раньше тестю Чернышевского, и слышали, что Николай Гаврилович должен приехать в Саратов. Поэтому они сразу догадались, что это был он. Николай Гаврилович, не обращаясь ни к кому с вопросом, молча сел на скамью, оперся руками на палку, бывшую у него в руках, склонил голову и долго просидел в глубокой задумчивости. Все, кто был во дворе, поняли, что ему вспоминалось прошлое, поэтому ушли в дом и увели детей, чтобы не потревожили его…» В часы отдыха Чернышевский ходил гулять на Волгу. Он любил гулять один и старался идти где-нибудь переулочками, чтобы пройти незамеченным.
Еще в 1885 г. он выделил В.Г. Короленко из сонма новых пишущих, прочитав в «Русской мысли» рассказ «Сон Макара» (1885. № 3), и высказал удивление той верности, с которой мастерски изображен якут. Удивительно, что сам он о себе говорил как о человеке, переставшем чувствовать современность. Самое смешное и грустное, что тот же Короленко принял это за реальность, говоря, что рационализм НГЧ мешал ему воспринимать современность, что он остался в прошлом. Он писал: «Какая это, в сущности, страшная трагедия остаться тем же, когда жизнь так изменилась. Мы слышим часто, что тот или другой человек “остался тем же хорошим, честным и с теми же убеждениями, каким мы его знали двадцать лет назад”. Но это нужно понимать условно. Это значит только, что человек остался в том же отношении к разным сторонам жизни. Если вся жизнь передвинулась куда бы то ни было, и мы с нею, и с нею же наш знакомый, – то ясно, что мы не заметили никакой перемены в положении. Но Чернышевского наша жизнь даже не задела. Она вся прошла вдали от него, промчалась мимо, не увлекая его за собой, не оставляя на его душе тех черт и рубцов, которые река оставляет хотя бы на неподвижном берегу и которые свидетельствуют о столкновениях и борьбе». Но так ли это? «Его разговор обнаруживал прежний ум, прежнюю диалектику, прежнее остроумие; но материал, над которым он работал теперь, уже не поддавался его приемам. Он остался по-прежнему крайним рационалистом по приемам мысли. <…> Чернышевский остался при прежних взглядах: от художественного произведения, как от критической или публицистической статьи, он требовал ясного, простого, непосредственного вывода, который покрывал бы все содержание»[430]. Но «Сон Макара» он оценил и понял. Рацио Чернышевского было ему необходимо, мыслитель должен уметь думать, а чувствовать Чернышевский умел. Об этом говорит и его бесконечная любовь к жене, преданность памяти юного друга Добролюбова, верность Некрасову и самые горячие слова о нем, когда его судьба уже от него не зависела. Он писал в последний год жизни купцу и издателю Солдатёнкову: «Некрасов – мой благодетель. Только благодаря его великому уму, высокому благородству души и бестрепетной твердости характера я имел возможность писать, как я писал» (Чернышевский, XV, 793).
При этом осталось самое важное в нем – самоирония, которая дается только человеку высокой души. Среди его неоконченных рассказов, написанных на каторге, был построенный на чеченской легенде «Знамение на кровле» (1867–1870). Интересен этот рассказ однако не сам по себе, а той устной интерпретацией, которая была рассказана заключенным, и потихоньку от человека до человека добралась до Короленко. И простенькая легенда превратилась в философскую притчу. Вот пересказ В.Г. Короленко:
«Мой брат передавал мне одну импровизацию Чернышевского. Эту легенду-аллегорию он слышал, к сожалению, из вторых уже рук: ему рассказывала племянница Чернышевского, под свежим впечатлением очень яркого, живого юмористического рассказа самого Николая Гавриловича. Брат передавал ее мне тогда же, но теперь мы оба восстановили в памяти лишь некоторые черты, один остов этой аллегории. Я привожу ее все-таки, так как в ней есть характерные черты и проглядывают отчасти взгляды Чернышевского в последнее время на свою прошлую деятельность.
Когда-то, во время кавказской войны, Шамиль спросил одного прорицателя об исходе своего предприятия. Прорицатель дал ответ очень неблагоприятный. Шамиль рассердился и велел посадить пророка в темницу, а затем приговорил его к казни, ввиду того, что его предсказание вносило уныние в среду мюридов. Перед казнью пророк попросил выслушать его в последний раз и сказал: “В эту ночь я видел вещий сон: есть где-то на свете дом, в этом доме ученый человек сидит много лет над рукописями и книгами. Он придумает вскоре такую машину, от которой перевернется не только Кавказ и Константинополь, но и вся Европа. А будет это тогда, когда бараны станут кричать козлами”.
Шамиль задумался и хотел помиловать пророка, но мюриды возмутились еще больше: не ясно ли, что пророк сеет в рядах правоверных напрасное уныние, – где же видано, чтобы бараны кричали козлами?
И пророка казнили. Но когда стали готовиться, чтобы отпраздновать тризну по казненному, то один из баранов, назначенный к закланию, вырвался из рук черкеса и, вскочив на крышу шамилевой сакли, закричал три раза козлом.
Тогда Шамиль ужаснулся и, призвав самого верного из своих адъютантов, дал ему денег и велел ехать по свету, во что бы то ни стало разыскать неизвестного ученого и убить его прежде, чем он успеет окончить свою работу.
К сожалению, я совсем не знаю подробностей путешествия адъютанта по разным странам. Слышавшие этот рассказ говорили, что описание этих поисков представляло настоящую юмористическую поэму. Теперь приходится ограничиться тем, что адъютант действительно разыскал ученого и, кажется, именно в Петербурге. Он застал его, окруженного книгами, в кабинете, в котором топился камин. Ученый сидел против огня и размышлял. Когда адъютант Шамиля объявил ему, что он долго его разыскивал, чтобы убить, ученый ответил, что он готов умереть, но просил дать немного времени, чтобы покончить свои дела и планы.
– Ты хочешь привести в исполнение то, что у тебя здесь написано и начерчено? – спросил его мюрид.
– Нет, я хочу все это сжечь в камине, чтобы никто не вздумал выполнить то, над чем я так долго трудился, считая, что работаю для блага людей. Теперь я пришел к заключению, что я ошибался!..
– Нет, я – тот баран, который хотел кричать козлом, – ответил он с добродушной иронией, с которой часто говорил о себе.
В дальнейшие комментарии он не пускался, предоставляя, по своему обыкновению, слушателям делать самим те или другие заключения»[431].
Таково было его понимание той деятельности, которую ему приписывали. Ведь все думали, что сочинения его – это одна большая Книга, как делать революцию. Но этой книги он не хотел. И судя по последней фразе и не писал ее. Он был «баран, который хотел кричать козлом». То есть хотел разбудить людей, не более того. Короленко был конечно настоящим художником, умевшим увидеть внутреннее движение, он единственный заметил и отметил это неизбывное одиночество большого человека, которому не к кому было даже прислониться: «Он говорил оживленно и даже весело. Он всегда отлично владел собою, и если страдал, – а мог ли он не страдать очень жестоко, – то всегда страдал гордо, один, ни с кем не делясь своей горечью»[432].
Разве что в незначительной детали можно увидеть его больное и большое сердце.
Маяковский в поэме о любви «Про это» написал строчки: «Увидишь собачонку – тут у булочной одна – сплошная плешь, – из себя и то готов достать печенку. Мне не жалко, дорогая, ешь!». Стоит сравнить это с жестом Чернышевского, погибавшего от тоски в Астрахани: «Припоминается мне один из его рассказов в Астрахани. “Иду я по улице. Кошка мяукает… Я подозвал ее. Подошла. Дал кусочек хлебца. Потом захожу к лавочнику говорю: у вас много остатков разных… Давайте этой кошке. Я буду вам платить за нее”. <…> Николай Гаврилович ходил и платил за кошку, которая была, таким образом, его пенсионеркой»[433]. Заметим и это – кусочек хлебца, сам ничего другого не ел. Делился последним.
Короленко ужас революции увидел после прихода к власти большевиков. Скепсис Чернышевского по поводу возможной революции он приписывал его отставанию от жизни, хотя и пытался оправдать «великого революционера» (как ему казалось) прошлых десятилетий. Чернышевский «не смеялся над прошлым и остался в основных своих взглядах тем же революционером в области мысли, со всеми прежними приемами умственной борьбы. Он смеялся только над своими попытками практической деятельности и, пожалуй, не верил в близость и плодотворность общественного катаклизма»[434]. Мемуар был опубликован в 1904 г., накануне первой русской революции. Конечно, Чернышевский должен был казаться Короленко отсталым, хорошим, но устаревшим. Но скепсис Чернышевского по поводу плодотворности грядущего переворота оказался более проницательным. Идея обоготворения народа (от народников типа Короленко до Льва Толстого, с которым НГЧ постоянно спорил) в революцию выявила свою губительную силу. Народ не может быть основой прогресса. Как писал Чернышевский накануне ареста, обращаясь к Льву Толстому: «В некоторых, – пожалуй, в довольно многих, – случаях народ довольно упорно противился заботам об его образовании. Что же тут удивительного? Разве народ собрание римских пап, существ непогрешительных? Ведь и он может ошибаться, если справедливо, что он состоит из обыкновенных людей» (