Чернышевский, Х, 506).
Чернышевский, разумеется, не мог даже вообразить, что может появиться такое безжалостное направление мысли, как большевизм. «Молодая Россия» с ее призывом к уничтожению царской династии и богачей, листовка, которая так напугала Достоевского, казалась ему факультативным явлением, которое поддерживал забывший Россию Герцен, а может, и не подозревавший, что такое была пугачёвщина и звавший ее на дом Романовых. А волжанин Чернышевский и слышал о пугачёвцах, да и разбойников, основу подобных войск мог наблюдать. Старшие ему рассказывали, что 6-го августа 1774 г. Пугачёв явился под Саратов и начал его осаду. Начальником в Саратове в это время был полковник Иван Бошняк, в военном деле опытный. Бошняк решился умереть, а Саратова не отдавать, хотя Саратов в это время представлял собой только ряд шалашей, в беспорядке раскиданных по пожарному пепелищу. Удар, нанесенный Саратову Пугачёвым, был очень тяжел: у жителей не было ни крова, ни имущества, и если бы не кормилица Волга со своими рыбными богатствами да не соляная промышленность, город захудал бы на многие годы. Вскоре на помощь Саратову пришла сама императрица, решив сделать его из уездного города губернским. А затем постаралась переселить на Волгу, больше всего в Саратов, немецких колонистов. Город ожил. Ожили купцы и церкви. Весь большевизм, как мировая идея (народное ощущение) рожден верой в прогресс, верой, что завтра будет лучше, чем вчера, пусть сегодня и плохо. В советское время родилась трагическая шутка, как переосмысление этой веры: «сегодня хуже, чем вчера, но лучше, чем завтра». Словно предчувствуя эту макабрическую шутку, замечательный поэт Константин Случевский написал в конце XIX века.
Вперед! И этот век проклятий,
Что на земле идет теперь
Счастливым веком добрых братий
Сочтет грядущий полузверь.
Действительно, эти полузвери уже были в России, мирный XIX век был промежутком меж катастрофами, и «полузверь» снова явился, явился в облике вроде бы человека, в своеобразном образе – образе большевика, нациста, фашиста. Вера в прогресс оказалась провокацией варварского безумия. Идея прогресса стала заменой идеи христианства. И человек расчеловечился. Чернышевский жил историей и видел эти страшные исторические перепады, уничтожавшие народы и цивилизации. «Пусто-грудой» (как говорил Степун) веры в оптимистическое развитие истории у него не было, и не верил он, как Герцен, что варвары могут принести новое слово человечеству. Не верил он и в силу бедности. Об этом он писал в «Что делать?» («чтобы не было бедных!»), но и незадолго до смерти в письме к Солдатёнкову говорил: «Я могу быть каких бы то ни было мнений о наилучшем устройстве общества; но я не такой осел, чтобы не считать честным делом честное приобретение богатства. <…> Я не считаю желание разбогатеть дурным» (Чернышевский. XV, 788).
Увы, умный Короленко многое увидел, но историко-философской проницательности Чернышевского не понял, именно он, в отличие от Чернышевского, оказался слишком приземленным, жившим сегодняшним моментом.
«Никогда он не произносил ни слов осуждения, ни слов, вызывающих сожаление»
Пожалуй, наиболее значительные воспоминания о последних месяцах Чернышевского – это текст, который написал Александр Ардалионович Токарский (1853–1917), – в 80-х годах присяжный поверенный Саратовского окружного суда; впоследствии член I Государственной думы, в которой примкнул к партии кадетов. Семья, в которой он вырос, была дружна с Пыпиными, откуда и любовь и преданность к Чернышевскому. Жил он в доме Чернышевских, снимая его в аренду. Среди мемуаров о последних четырех месяцах жизни Чернышевского воспоминания Токарского отличаются детальностью, точностью, объективностью и, прошу прощения у других мемуаристов, умом.
Надо сказать, что взгляд юриста точен, без литературной и революционной фантастики. В отличие от других мемуаристов Токарский сумел обнять практически всю жизнь великого человека. Он был младше, но с самого детства его жизненные линии так или иначе пересекались с Пыпиными и Чернышевским. Как он вспоминал, первые его воспоминания о Чернышевском относятся ко времени детства, а благодаря знакомству с Пыпиными и тому, что отец выписывал «Современник», он уже не только знал имя Чернышевского, но и знал, что он очень большой человек. «И вот раз отец, приехав из Саратова, рассказал, что Чернышевский арестован и посажен в крепость. Мое собственное представление о Чернышевском, а вернее всего, слезы матери убедили меня в том, что случилось страшное несчастье. С таким представлением о Чернышевском в январе 1864 года я переехал в Саратов. Дом Пыпиных был первым домом, куда я попал. Кстати, там было двое гимназистов, почти мои сверстники: Петр и Михаил Николаевичи»[435].
Едва ли не единственный он нашел хорошие слова об Ольге Сократовне, вне всякой связи с Чернышевским, не только как с женой писателя, мыслителя и страдальца, а просто с веселой женщиной. Может, не случайно великий Срезневский бегал с ней наперегонки, значит, оставалось что-то девчачье. Чаще всего, пишет Токарский, он бывал у Ольги Сократовны в начале весны. Она снимала дачу, и хотя ученье еще продолжалось, но гимназисты не только в праздники, но и в будни находили время прибегать к ней. К ней влекла их полная свобода, которую она предоставляла, и непринужденность, с которой она встречала гимназистов. «Мы шли к ней с своей провизией, чаем, сахаром и всякими предметами своей практической и научной изобретательности, вплоть до инструментов и материалов для постройки воздушного корабля. Все наши занятия перемешивались с рассказами Ольги Сократовны о Николае Гавриловиче»[436].
Наверно, только такая женщина могла давать жизненный тонус затворнику. И ее отношение к людям, в которых она чувствовала искреннюю симпатию к НГЧ, было самым радушным, соседским, подчас родственным. Не случайно во время женитьбы Чернышевский говорил людям, которые имели основание сомневаться в ее нравственности, что эта женщина несмотря ни на что будет ему верной женой, как того требовал церковный союз. Токарский вспоминал: «В конце мая Ольга Сократовна узнала, что Николаю Гавриловичу разрешено переехать в Саратов, и заявила, что она ищет квартиру. Я предлагал ей занять свой дом, но она наотрез отказалась, заявив, что средств у них нет, чтобы возвратить затраченные мною на ремонт деньги, а одолжаться она не желает. “Притом же, – заявила она, – мы найдем квартиру дешевле, нас только двое, дом велик, и мы будем в барышах”. При этих переговорах Ольга Сократовна вспомнила, что как-то Николай Гаврилович посадил желтый шиповник и спрашивал, растет ли он еще. Мы осмотрели двор и никаких следов шиповника не нашли. Тогда я обещал ей к приезду Николая Гавриловича посадить шиповник. Мы приблизительно определили место, и я потом из леса с комом земли перенес на него огромный куст желтого шиповника»[437]. И первая встреча Токарского так не похожа на встречи с НГЧ с другими людьми, искавшими необыкновенного. Простота описания вызывает больше доверия и к другим словам мемуариста. «В середине приема из калитки к кухне прошел бодрой, даже спешной походкой человек высокого роста, с шатеновыми вьющимися волосами, задал какой-то вопрос стоящим на крыльце и такой же бодрой походкой пошел обратно, но в средине двора круто повернул и направился к тому месту, где был посажен шиповник. Но он так был непохож на те портреты Н. Г-ча, которые я видел, что мне даже и в эту минуту не пришло в голову, что это мог быть он. Но мысль уже заработала, и к приему последних клиентов я был уверен, что приходил именно Н. Г-ч. И еще я вспомнил, что в это утро был полит шиповник, а это могло навести Н. Г-ча на мысль о замене им посаженного другим. Провожая последнего клиента, я спросил его, нет ли еще кого-нибудь, и, получив ответ, что есть еще один, просил пригласить. В этот момент, вероятно, услыхав мои слова, вошел сам Н. Г-ч и – со словом “Чернышевский” – протянул мне руку»[438].
Одно можно сказать, что большей близости в последние годы из интеллектуалов у Чернышевского ни с кем не было. С Токарским мог он говорить часами и о семейных, и о бытовых делах, но прежде всего было взаимопонимание в отношении к русским делам. И Токарский, будучи человеком чрезвычайно умным, понимал свою задачу, понимал, что он последний, кто может рассказать о последних днях и идеях НГЧ: «Личность этого великого подвижника и работника земли русской так мало известна, что каждый штрих, каждая особенность его характера должны быть предъявлены каждым, кто что-нибудь знает о Н. Г-че». Он и искал эти штрихи. Я помянул в начале книги, что все писавшие о Чернышевском были своего рода коллективным Эккерманом, но человеком, которого без скидок можно назвать Эккерманом, стал Токарский. В его текстах чувствуется конгениальность герою, о котором он рассказывает.
Рассказывать, как много НГС работал, перевел двенадцать томов «Всеобщей истории» Георга Вебера, которые печатал под странным псевдонимом Андреев, собирался переводить «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Эфрона. Работал над первым томом «Материалов для биографии Н.А. Добролюбова», писал мемуары, пытался дописать повесть «Вечера у княгини Старобельской», что у него был человек, которому он диктовал, наверно имело бы смысл, если бы это был многотомный труд о его жизни. В данном случае, говоря о последних месяцах НГЧ, жанр ЖЗЛ предполагает рассказ не о переводах, а о последних его рассуждениях. Заметки Токарского тут неоценимы. Дело в том, что саратовцы встретили Чернышевского дружелюбно, но скептически, полагая, что ум его потускнел, энергия ослабела, что он отстал от жизни, одичал, не желает видеться с людьми, не интересуется текущей жизнью, другие говорили, конечно, что Чернышевский сохранил и способности, энергию и силы, но мысль и интересы его ушли от жизни, и это теперь скорее холодный ученый, чем кипучий публицист. Это видно из мемуаров Короленко, который говорил об уме НГЧ, но и непонимании современной жизни.