Срывайте маски! — страница 15 из 22

ИСТОРИИ ЖЕН

Регулирование партией интимных отношений давно стало в стране предметом насмешек. Однако многие советские женщины до сих пор считают партком последней инстанцией, призванной возвращать в семью неверных супругов, защищать их дочерей от соблазнителей и наказывать развратников и развратниц{542}

В 1930-е гг. парткомы, кажется, не слишком беспокоились о частной жизни и нравственности членов партии. Не потому, что идеологические соображения запрещали вторжение в приватную сферу: напротив, партия всегда в принципе настаивала на своем праве интересоваться личной жизнью граждан, особенно партийцев, и регулярно этим правом пользовалась в таком, например, специфическом вопросе, как соблюдение религиозных обрядов коммунистами и членами их семей. Но на практике до войны она не желала ничего слышать о половой жизни людей (а также и о пьянстве, если только оно не приводило к полной потере трудоспособности), негласно признавая, что у нее есть более серьезные заботы[189].

Пятьдесят лет спустя Владимир Шляпентох описал совершенно иную ситуацию: партия горячо интересуется частной жизнью своих членов, женщины привыкли обращаться к властям с личными проблемами. Этот интерес, по словам Шляпентоха, появился «давно»; наверняка он был уже в 1960-е гг., когда поэт-бард Александр Галич высмеял его в своей песне «Красный треугольник, или товарищ Парамонова» (1964). Песня написана от лица незадачливого мужа, о чьих похождениях с некой Ниной из анонимки узнала жена, ушла из дома и обратилась к партии, требуя наказать его. Неверного супруга вызвали на партсобрание, он признал свою вину («И в моральном, говорю, моем облике / Есть растленное влияние Запада») и получил строгий выговор с занесением в учетную карточку[190], который отпугнул Нину и позволил супругам примириться под партийным крылышком{543}.

Когда именно и почему произошла такая перемена во взглядах и методах партии, еще предстоит исследовать, но она стала заметной вскоре после войны, в 1940-е гг. Архивы писем во власть конца 1940-х — начала 1950-х гг. показывают, что в это время, в отличие от 1930-х гг., женщины то и дело доносили на мужей, обвиняя их не только в супружеских грешках, но и в других (порой уголовных) преступлениях, причем особенно популярными адресатами (если мужья состояли в партии) были партийные инстанции и партийные контрольные комиссии. В тот же период и партия, по всей видимости, стала с большим интересом прислушиваться к подобным жалобам, наказывать своих членов за «аморальное поведение в быту», а еще чаще — давать им советы в личных делах, т. е. взяла на себя роль, которую в других обществах исполняют священник, психиатр или какая-нибудь Энн Ландерс. (В предпоследней строфе песни Галича мельком показана партийная работница в этой роли: «И сидим мы у стола с нею рядышком, / И с улыбкой говорит товарищ Трошева: / “Схлопотал он строгача, ну и ладушки! / Помиритесь вы теперь по-хорошему! “»{544})

В голосе, который начали поднимать женщины, звучали злоба и мстительность. В ответе партии — отеческая забота, порой сочувствие к заблудшим мужьям, но при этом стремление защитить слабых (женщин и детей) и неодобрение беспорядочной жизни и распущенных нравов. Цель данной главы — изучить произошедшие изменения, сравнивая то, как жены рассказывали представителям власти о себе и своих мужьях в довоенный и послевоенный периоды, и рассматривая возможные социально-политические и демографические причины изменений.


Адюльтер

Начну с истории одного адюльтера и его обличителей, которая имела место в Риге в 1952 г. и стала мне известна по материалам латвийского партийного архива. 17 июня 1952 г. полковник МГБ Г.[191] написал военному прокурору войск МГБ в Риге об интрижке между служащим в этом городе полковником К., женатым мужчиной, разменявшим пятый десяток, и 47-летней жительницей Риги, юристом С. Информацию Г. получил от дочери С., студентки Рижского университета: та донесла об этом деле властям по телефону (возможно, самому Г., видимо, знакомому с семьей С), со слезами обвиняя полковника К. в том, что он разрушил брак ее родителей, и умоляя республиканскую военную прокуратуру вмешаться, дабы наказать К. и спасти ее семью{545}.

Полковник Г. соответственно начал расследование. Первым делом он завербовал в осведомительницы лучшую подругу С. «гражданку X.» (в дальнейшем она фигурирует в документах как У.){546}. Гражданка X. согласилась сотрудничать при условии, что ее имя будет сохранено в тайне, поскольку не одобряла поведения С., считала К. слишком молодым для нее и боялась пагубного воздействия распада семьи на впечатлительную и ранимую дочь С. Она говорила С. о своих опасениях, но та ее не слушала. Еще раньше, чем полковник Г. с ней связался, гражданка X. сама сделала попытку положить конец интрижке: написала К. анонимное письмо, призывая его «как офицера и коммуниста» подумать о своей жене и семье и угрожая сообщить о преступной парочке в партийные органы и на работу Как рассказала X. полковнику Г., анонимка встревожила любовников, но они ошибочно решили, будто ее автор — бывшая секретарша К.{547}

Затем полковник Г вызвал К. на беседу. Тот признался в своем романе, но сказал, что все это несерьезно, обещал прекратить связь с С. и «больше ничего подобного не делать». Полковник Г. сначала был готов удовольствоваться этими заверениями, но потом изменил мнение: ему стало ясно, писал он, «что т. К. не хочет по-серьезному устроить свою семейную жизнь в гор. Риге и все еще оглядывается на имеющуюся у него “виллу” в гор. Симферополь» (жена К. жила в Симферополе, ухаживая за больной матерью). «Живя на два фронта, он в морально-бытовом отношении оказался нестойким и совершил грязный поступок — вмешавшись в семейную жизнь С-ов», — с неодобрением констатировал Г.{548}

Следующим шагом полковника Г. стал вызов неверной жены С., которая (по-видимому, лично зная его) говорила с ним на удивление свободно. Они с К. договорились скрывать свою связь, сказала она, но потом К. проболтался полковнику Г. — испугался за свою карьеру и, по ее мнению, «повел себя по-мальчишески». Она призналась, что и сама виновата. «Один видный партийный работник» еще раньше советовал ей порвать с К., и «некоторое время назад… она на… партийном собрании пыталась сообщить коммунистам о своем моральном падении, но в последнюю минуту “не хватило сил и решимости”». Однако, судя по всему, у нее не было ни желания, ни силы воли, чтобы расстаться с К. Полковнику Г. она заявила: «Если тов. К. будет строго наказан и если ему придется выехать в отдаленные районы страны, то в случае отказа супруги К. следовать с ним она полна решимости бросить семью и нести ответственность перед партией, [ехать] с тов. К. к месту новой работы и сгладить свою вину перед ним»{549}.

Расследование полковника Г. закончилось тем, что К. отослали из Риги на менее приятную службу в российской провинции; К. и С. было рекомендовано не переписываться, и те согласились. Они, впрочем, все-таки переписывались тайно, и этот факт в свое время дошел до сведения начальства{550}. Однако полковник Г. больше никаких мер не предпринимал, так что на сей раз проступок остался без последствий, по крайней мере в Риге.


Партия и частная жизнь

Трудно точно установить момент, с которого частная жизнь — или, как говорили в то время, «так называемая частная жизнь»[192] — начала привлекать пристальное внимание партии. Здравый смысл подсказывает, что подобные изменения обычно происходят постепенно, хотя в нас въелась советологическая привычка непременно подыскивать для объяснения социально-культурных сдвигов какое-нибудь постановление или официальную идеологическую декларацию. Война и сопутствующая ей разруха, распад браков, вызванный военными разлуками, наверняка сыграли свою роль. Пополнение населения после чудовищных военных потерь стало главной заботой государства, и, как показывает закон от 8 июля 1944 г. («Об увеличении государственной помощи беременным женщинам…»{551}), необходимым условием прироста населения считалось укрепление семьи (наряду с государственной помощью детям, рожденным вне брака). Брошюра «О моральном облике советского человека», выпущенная в 1948 г. в помощь партийным агитаторам и пропагандистам, напоминала членам партии, что «отношения между полами не только личное дело», что «так называемая частная жизнь требует понимания своего долга перед семьей», а «распущенность вызывает в нашем обществе всеобщее возмущение и презрение»{552}. Газеты периодически печатали статьи, осуждающие поведение мужчин, которые бросают свои семьи, где проблема рассматривалась в более широком нравственном плане, чем в статьях на ту же тему в 1930-е гг.[193] Фельетон «К вопросу о “частной” жизни», опубликованный в «Правде» в 1947 г., порицал трудовые коллективы, которые в таких случаях отказываются вмешаться и призвать к ответу блудного мужа на том основании, что «это относится к его частной жизни». Рассказывая о мужчине, не только бросившем ради другой женщины беременную вторую жену и ребенка, но и пытавшемся выселить их из квартиры, автор отмечал, что изменник в то же самое время подал заявление о переводе его в члены партии из кандидатов, но «он забыл, что в святые двери партии не входят с чистым воротничком и с биографией, запятнанной безразлично где — в общественной или в так называемой “частной” жизни»{553}.

Поскольку в основе фельетонов «Правды» обычно лежали донос или жалоба, присланные в газету пострадавшими гражданами, вероятно, источником этой статьи также послужило письмо брошенной жены, поведавшей о своих обидах. История рижского адюльтера, рассказанная выше, не совсем типична, так как в ней речь шла о неверности жены, а не мужа, но и она началась таким же образом — с просьб и доносов от женщин (телефонного звонка дочери С., анонимки, написанной ее обеспокоенной подругой). Дальнейшая процедура, как мы можем наблюдать в рижском деле, предполагала вызов представителями власти (в данном случае военной, потому что мужчина служил офицером) виновных, вместе или по отдельности, и беседу с ними. Полковник Г. в Риге мог бы закрыть дело, удовлетворившись обещаниями К. порвать внебрачную связь, но решил продолжать его, придя к выводу, что К. с ним нечестен. С. на беседе признала, что ей, коммунистке (и даже секретарю местной парторганизации), следовало бы откровенно рассказать о своем романе на партийном собрании и получить от него оценку своего «морального падения».

Массу сходных сценариев можно обнаружить в архивах Комиссии партийного контроля (КПК) — органа, ответственного за дисциплину отдельных членов партии. Расследования КПК тоже почти всегда начинались с доноса[194], и в ходе их проведения представитель комиссии вызывал на собеседование виновника, а зачастую и обвинителя[195]. Во время войны таких дел было немного, и КПК не слишком интересовалась вопросами нравственности: например, в 1943 г., когда бывшая жена видного партийного работника (второго секретаря Воронежского обкома) пожаловалась на поведение мужа, КПК нашла достаточным для решения вопроса вызвать мужа и получить от него объяснения, но, беспокоясь, как бы слухи о его семейных неприятностях, хорошо известных в Воронеже, не подорвали его авторитет, почла за лучшее перевести его на такую же должность в другой регион{554}.

Многие доносы от жен были вызваны ситуацией, когда муж заводил любовницу и жил вместе с ней, а нередко вдобавок имел от нее ребенка. Жены просили, чтобы органы власти либо заставили мужа вернуться, либо гарантировали им права на мужнину квартиру и алименты. Вызывать мужей для объяснений в конце сталинской эпохи стало для КПК или местных партийных бюро обычной практикой. Чаще всего объяснений, возможно вместе с обещанием исправиться, оказывалось достаточно, но в некоторых случаях неверный супруг получал официальное взыскание[196]. Около 1952 г., к примеру, бюро горкома партии в Горьком рассматривало заявление женщины, члена партии, обвинявшей мужа, тоже коммуниста, начальника отдела в местном управлении милиции, в том, что он «недостойно ведет себя в частной жизни, оставил семью и живет с другой женщиной». Муж получил взыскание 4-й степени тяжести[197]. Коммунисты, имеющие беспартийных жен, часто отделывались более легко. Сын бывшего секретаря обкома Н. донес, что отец имеет любовницу и, когда его послали на учебу в Москву, вместо жены взял с собой ее и их маленького сына. Н. в свою защиту поведал, что «жена, не работая и не учась, отставала, становилась обывательницей, окружила себя соответственной средой, в результате чего духовная связь между ними и интерес к ней исчезли», и фарисейски заявил, что теперь он чувствует «моральную обязанность» жениться на любовнице (его бывшей секретарше) и помогать ей растить их ребенка. КПК не сочла нужным выносить ему выговор{555}. В другом случае жена просила КПК принять меры против мужа, слушателя высшей партийной школы при ЦК, якобы оставившего ее с дочерью. Следователь КПК обнаружил, что женщина больна шизофренией, муж отослал ее к родителям на Дальний Восток и ежемесячно выплачивает ей крупную сумму. Будучи вызван на собеседование, муж рассказал, что просил развода и опеки над дочерью, но жена не согласилась, и он забрал оба заявления. Следователь не нашел в его поведении ничего предосудительного{556}.

В начале 1950-х гг. внимание партии несколько раз привлекало дело одного знатного стахановца и рационализатора 1930-х гг., ставшего инженером и депутатом Верховного Совета, назовем его Г. «Послужной список» Г. включал трех жен, детей (в отношении одного ребенка существовали сомнения насчет отцовства) и тяжелый алкоголизм. В 1950 г. он получил партийное взыскание за «недостойное поведение в быту». В 1953 г. его вторая (гражданская) жена Т. пожаловалась, что он плохо обращается с ней и ее ребенком, и попросила снова принять к нему дисциплинарные меры. Оставив первую жену и троих детей в 1941 г., Г. жил в незарегистрированном браке с Т. и их вторым и единственным выжившим ребенком (отцом которого себя не признавал) на своей даче. Там он «бесчинствовал в пьяном виде, устраивал скандалы, выгонял в ночное время с дачи Т-у и сына», а затем, в довершение всего, наконец официально развелся с первой женой, ушел и женился на третьей женщине. Когда его вызвали в КПК, Г. признал, что лечится от алкоголизма и что плохо вел себя с Т. (правда, тут он выдвинул встречные обвинения, по-видимому, связанные с происхождением второго ребенка), пообещав исправиться. КПК решила, что в дополнительных дисциплинарных мерах нет необходимости{557}.

Высокопоставленные коммунисты, с которыми обычно имела дело КПК, как правило, оказывали детям материальную помощь и либо отдавали бывшим женам свою квартиру (возможно, переселяясь на дачу, как Г.), либо находили им другое жилье. Так было и в случае с еще одним неверным супругом Л., который в 1948 г. оставил вторую жену и стал жить с другой женщиной (очевидно, тоже на даче), но платил жене на двоих детей (шестнадцати и десяти лет) 5 000 руб. в месяц помимо другой финансовой помощи и «уступил для них (жены с детьми) прекрасную квартиру в Москве»{558}. Однако жена хотела большего — все имущество, нажитое вместе в московской квартире, и дачу со всей обстановкой, садом и стройматериалами, «чтобы Л. никаких построек для другой своей семьи на усадьбе не возводил» и его брошенные дети не страдали от соседства с его новой семьей. Л., явно считая, что и так проявил достаточную щедрость, держался непримиримо. КПК однозначного ответа не дала: женщина, проводившая расследование, Абрамова, склонялась к мысли, что Л. заслуживает выговора по партийной линии, но заместитель председателя комиссии М. Ф. Шкирятов, по всей видимости, не был в этом полностью убежден.

Жилье в советском быту всегда оставалось больным вопросом, и порой обращение в КПК являлось лишь одним из направлений атаки в сложной стратегии борьбы за него. Например, дочь министра, заявляя в КПК о своих правах на комнату в его московской квартире, одновременно подала соответствующий иск в народный суд. В этой истории мы наблюдаем некоторые типичные для советской жизни сюжетные линии. Министр Д. в свое время рано женился в провинции, в результате в 1928 г. родилась дочь, которой дали звучное имя Спарта. В 1930 г. он уехал учиться в Ленинград и к семье так и не вернулся. Спарта в 1941 г. перебралась из провинции в Москву жила у тети. В 1947-1948 гг. она училась в техникуме, и отец ежемесячно посылал ей 300 руб. В ноябре 1948 г. Д., у которого в Ленинграде были вторая жена и двое детей, получил квартиру в Москве. Он перевез туда свою ленинградскую семью, но и Спарте позволил жить вместе с ними, возможно, для того чтобы ей дали московскую прописку Менее чем через год мачеха «выгнала Спарту из квартиры». Спарта к тому времени вышла замуж, но все равно желала вернуть себе комнату в квартире Д. Вызвав Д. и выслушав его точку зрения на происходящее, КПК пришла к выводу что требование это необоснованное, однако отметила, что дело остается открытым{559}.

В докладах представителей КПК, как и у рижского полковника Г., нередко и все сильнее чувствовалось личное участие, объективный стиль первых послевоенных лет сменялся менее беспристрастным. В частности, индивидуальность Шкирятова, как и женщины-следователя Абрамовой, отчетливо проявляется в таких документах, и мы все чаще становимся свидетелями взаимоотношений между следователем и фигурантами дела. Шкирятов в докладе секретарю ЦК Н. С. Хрущеву по жалобе одной женщины 3. на бывшего мужа Н., высокопоставленного работника аппарата ЦК, чуть ли не основное внимание уделяет собственной реакции. 3., вышедшая замуж вторично после развода с Н., заявляла, что с недавних пор Н. начал ее соблазнять, приглашать на свидания и хочет разрушить ее новый брак. Получив от Секретариата ЦК поручение расследовать жалобу, Шкирятов вызвал на беседу и 3., и Н., но, с раздражением докладывает он, разговоры смысла не имели: Н. факта свиданий не отрицал, однако сказал, что инициатива принадлежала самой жалобщице. «Выяснить такой вопрос не представляется возможным и разбирать его по существу нечего», — заключает Шкирятов, объявляя дело закрытым{560}.

Абрамова, с которой мы уже встречались в деле Л. как с более строгим судьей грешков коммунистов-начальников, нежели Шкирятов, старалась сделать для женщин-жалобщиц все возможное, но не всегда добивалась успеха. В ответ на просьбу К., чтобы КПК помогла ей «сохранить семью», после того как муж оставил ее и дочерей, Абрамова вела «многочисленные… разговоры» с К. и ее мужем, товарищем С., но не сумела убедить его вернуться к жене, «о чем… и сообщила т. К-ой». Отметив, что С. уже получил взыскание от парторганизации по месту работы, она закрыла дело, не рекомендуя никаких дальнейших мер{561}. Еще один следователь КПК так же напрасно потратил время на сотрудника аппарата ЦК Н. и его жену, которая обвиняла мужа в «недостойном поведении в быту» (т. е. в связи с сотрудницей А.) и подала на развод. Н. уже получил выговор по партийной линии, и по работе его перевели из ЦК на низшую должность в журнале «Новости», но его жену это не удовлетворило, хотя понять, чего конкретно она добивается, было трудно. Наконец «при прямо поставленном вопросе Н-ой: что она хочет от КПК, ответила, чтобы Н. закрепил за ней жилплощадь, в суде при рассмотрении вопроса о разводе не говорил на нее неправды и к дочери относился лучше». Тот обещал (неизвестно, правда, сдержал ли обещание), а КПК не стала продолжать дело{562}.


Супружеская верность

Читая доносы на мужей, которые обманутые и брошенные жены посылали в органы власти после войны, — многие из них дышат злобой, а некоторые еще и алчностью, — легко забыть, что всего несколько лет назад жены писали о мужьях письма совсем иного типа. Женщина, у которой в конце 1930-х гг., во время Большого террора, арестовывали супруга, обычно пылко за него ходатайствовала, настаивала на его невиновности, умоляла освободить его[198]. Хотя жены «врагов народа» ipso facto оказывались под угрозой и для них даже имелись специальные лагеря[199] (правда, в обязательном порядке арестовывали, кажется, только жен очень высокопоставленных «врагов»), ходатайство за супруга перед властями, судя по всему, не представляло дополнительного риска; власти как будто ожидали этого и считали вполне естественным, что родные не только просят за заключенных, но и пытаются с ними переписываться, посылают им передачи и т. д. Образ верной жены, в значительной мере навеянный историческим примером жен декабристов и их героическими портретами, созданными поэтом Некрасовым[200], в годы Большого террора очень отчетливо просматривался не только в ходатайствах, но и в реальной жизни.

Однако в послевоенный период мы куда реже встречаем этот образ в архивных материалах[201]. В делах КПК я нашла единственный пример — жены Н., на которого сын донес, что тот имеет любовницу (см. выше). Эта женщина, когда ее вызвали в КПК, удивлялась письму сына, хвалила мужа, сказала, что до недавнего времени у них был хороший брак и она «из нежелания причинить этим мужу неприятность» не будет давать письменные показания против него. (В ответ неблагодарный супруг назвал ее обывательницей — правда, она наверняка не давала ему развода.){563}

Один из больших недостатков писем во власть как источника заключается в том, что они показывают нам своих авторов в единственный конкретный момент. Мы как будто видим их застывшими в одном образе — например, верной жены — и с трудом представляем себе, что они могут играть другую роль. Впрочем, в деле С., героини рижской любовной истории, рассказанной в предыдущем разделе, нам повезло больше благодаря информации, которую С. доверила полковнику Г. во время их беседы. Стараясь внушить Г., что ее отношения с К. действительно серьезны и длительны, С. поведала ему, что они впервые встретились в 1937-1938 гг. на Украине, куда их направили на работу вместе с супругами. У них начался роман, и, по словам С., К. даже предлагал, чтобы они оба развелись (хотя его жена в то время была беременна) и поженились. Но потом мужа С., армейского офицера, арестовали. Сказав К., что «она не имеет морального права оставить мужа в таком положении», С. порвала с ним и «серьезно занялась хлопотами» о супруге. Как ни удивительно, она своего добилась: его скоро выпустили из тюрьмы, восстановили в звании и в партии.

К 1950-м гг. муж настолько утратил свое значение в глазах С. (хотя, видимо, не в глазах дочери), что почти не упоминается в обширной документации, посвященной ее роману и его последствиям[202]. Но в конце 1930-х, когда его арестовали, она, по сути, отвела ему роль декабриста, а себе — преданной жены декабриста и была готова пожертвовать для него всем. Она сохранила приверженность этой роли и в 1950-е гг., только ей пришлось переписать ее применительно к новым обстоятельствам: в своем пылком, романтическом заявлении полковнику Г. она утверждала, что если ее любовника (который, следует напомнить, уверял того же самого собеседника, что в их отношениях ничего серьезного нет) в наказание переведут в отдаленный район и жена откажется следовать за ним, то она, С., возьмет на себя долг женской преданности, бросит работу и семью в Риге и поедет с ним, дабы искупить свою перед ним вину.


Разгневанные жены

Романтический порыв С. — приятное исключение среди женских заявлений в рижском архиве, где преобладают гнев и обида. Обманутые жены[203] часто обвиняли мужей и в других преступлениях, помимо плохого обращения с ними самими и их детьми[204]. Например, гражданская жена одного кооперативного работника, коммуниста, сообщала, что ее муж — растратчик, а также дурно обращается с ней и сыном и заставил ее сделать нелегальный аборт. (Муж уже подвергался партийному взысканию из-за «неэтичного отношения к семье».){564},[205] В другом похожем случае Л., 20-летняя жена коммуниста, работавшего в заводской администрации, написала в ЦК Латвии: «Поведение моего мужа недостойно звания члена партии: домой является всегда пьяный, устраивает семейные скандалы, оскорбляет меня нецензурными словами и даже действиями руками, часто не приходит ночами домой, всегда ссылаясь на то, что занят на работе, однако по имеющимся у меня данным мне известно, что на работе у моего мужа далеко не благополучно». Он пьет самогон, продолжала Л., и спит с работницами завода; одна из них от него забеременела, и он заставил ее сделать аборт. Теперь он бросил Л. и двухлетнего сына, оставив их без средств к существованию. (Этот донос принес мужу выговор от местной парторганизации.){565},[206]

В некоторых семьях донос, кажется, стал привычным ходом со стороны жены. Коммунист П. в результате постоянных доносов супруги получил несколько партийных взысканий; за трехлетний период в конце 1940-х гг. его пять раз увольняли или заставляли уйти с работы по этой причине. В 1950 г., когда жена П. снова донесла, что он бросил ее и тринадцатилетнего сына, было назначено партийное расследование, но потом обнаружилось, что супружеская чета опять воссоединилась, так что никаких дальнейших мер не понадобилось{566}.

Помимо гневных обличительных писем латвийские партийные органы получали от жен — «слабых беззащитных женщин», как аттестовала себя одна из них{567}, — просьбы о защите. В., жена высокопоставленного районного руководителя, обратилась за «неотложной помощью по семейным делам» прямо к первому секретарю ЦК КП Латвии Я. Э. Калнберзину: после тридцати лет брака, когда «мы уже на пороге коммунизма», ее «дорогой товарищ жизни» в возрасте 58 лет связался с 26-летней комсомолкой 3., работавшей у него в Вентспилсском райисполкоме{568}. Дело В. осложнялось тем, что помимо жены о его романе в том же месяце 1952 г. анонимно донесл вентспилсские общественники, которые жаловались, что райисполком превратился в бордель, весь город смеется над этой интрижкой, «да и деревня все знает». Когда жену В. перевели в Москву (дата в письме жены не упоминается), 3. стала распоряжаться в исполкоме как у себя дома, «да и такие слухи ходят, будто эта девушка имеет специальное задание, обработать таких начальников. Ведь она жила и с его, т. е. В., предшественниками… и все они были семейные люди»{569}.

Естественно, В. изложил другую версию событий. По его словам, жена устраивала ему сцены из-за 3. еще раньше, чем у нее появились для этого реальные основания; в действительности она просто хотела вернуться в Москву и теперь своего добилась. Он хотел развестись и настаивал на этом желании, когда его вызвали к секретарю латвийского ЦК. Поскольку он «отказывался продолжать свою семейную жизнь» с женой, ему велели «решить… вопрос на основании закона» (т. е., видимо, подать на развод) и оказывать семье материальную помощь. Было также принято решение (несомненно, в свете анонимного доноса), что «по окончании весенней посевной товарищ В. будет переведен на работу в другой район»{570}.

Подобно КПК в Москве, латвийские партийные власти колебались между инстинктивным стремлением защищать своих, т. е. заблудших мужей, и сознанием своей обязанности помогать «беззащитным женщинам». Жена В. не вызвала у них большого сочувствия, так же как молодая незамужняя женщина по фамилии А., обвинившая в «морально-бытовом разложении» своего бывшего любовника студента Ч., который якобы ее соблазнил, попользовался ею и бросил. Приложив к своей жалобе в качестве вещественного доказательства одиннадцать любовных писем от Ч., А. просила наложить на него суровое партийное взыскание. Ее история такова: Ч. приехал в ее город на практику, месяц жил с ней как с женой в доме ее родителей, она кормила его, давала ему деньги, вещи. «Скрываясь под маской “чистой любви” ко мне, он… преследовал лишь материальную сторону, имея связь с другими женщинами». Жениться он не спешил, говоря, что ему нужно сначала найти квартиру и закончить учебу, а потом исчез. Когда А. встретилась с ним снова, это был уже другой человек — «хулиган», «хам»{571}. Однако местный партийный секретарь, расследовавший дело, кажется, больше симпатизировал молодому донжуану, чем его жертве. Ч. действительно обманул и бросил А., докладывал следователь, но он признал свою ошибку в парторганизации по месту учебы и обещал больше так не делать. Кроме того, он недавно женился на сотруднице аппарата Киевского горкома партии (явно стоявшей на социальной лестнице выше его любовницы из маленького городка), и сейчас у него медовый месяц. Ч. отделался самым легким взысканием — предупреждением{572}.

Иногда, правда, партийное осуждение бывало гораздо более суровым. Хирург А. (судя по фамилии, русский по национальности) неоднократно становился объектом жалоб и доносов со стороны гражданской жены, матери его сына, потому что отказывался жениться на ней и не платил денег на ребенка. Сначала он получал мягкие выговоры, но в конце концов его действительно исключили из кандидатов в члены партии «за бытовое разложение, выразившееся в многоженстве», и «моральное разложение, выразившееся в незаконном сожительстве». Что имелось в виду под последними словами, непонятно (сожительство вне брака обычно не называли «незаконным»), но, по всей видимости, одним из главных факторов, повлиявших на партийное решение, стало нежелание А. оказывать материальную помощь сыну{573}.

В случае вынесения супружеских и личных конфликтов на суд властей в Латвии дело осложнялось тем, что это была недавно присоединенная территория, ранее находившаяся в немецкой оккупации и все еще не до конца советизированная. Следовательно, как и в России 1920-х гг., многие люди имели в биографии «темные пятна» в виде семейных связей с эмигрантами и коллаборационистами («белогвардейцами»). Подобные связи, если о них становилось известно, делали обвинения более весомыми и наказание более вероятным. Например, в 1952 г. слушательница партийной школы донесла о любовной связи преподавателя Т. и преподавательницы М. (он был женат, она замужем). Расследование показало, что оба уже получали строгие официальные предупреждения о недопустимости своего поведения, однако не обращали на них внимания и «демонстративно подчеркивали свою дружбу, считая замечания руководства и мнение слушателей по этому вопросу проявлениями обывательщины и мещанства». Такая дерзость сама по себе очень плохо их характеризовала, но обнаружилось и кое-что похуже: у Т. три брата оказались «кулаками», а четвертый — «белогвардейцем». В результате расследования Т. уволили из школы{574}.

Верно и обратное — жалоба, даже обоснованная, от человека с «темным пятном» не могла рассчитывать на сочувственное внимание представителей власти. Так, в 1950 г. один секретарь райкома, докладывая о расследовании жалобы жены на мужа, отметил, что хотя муж «как коммунист имеет большую часть вины в ненормальном положении его семейной жизни», но сама жена — «политически непроверенная, легкомысленная женщина», а брат у нее, «оказывается, предатель Родины и осужден». Поэтому желание мужа развестись можно было понять, и местная парторганизация его в этом намерении поддержала{575}.


Проблема развода

Во время войны мужья и жены часто находились в разлуке, боялись за жизнь друг друга и не были уверены, что когда-нибудь встретятся вновь. Миллионы мужчин (и некоторые женщины) ушли на фронт, миллионы женщин эвакуировались в отдаленные уголки. Советского Союза. Народная культура отразила эмоциональное смятение тех лет. Всячески прославлялась женская верность, яркими свидетельствами этому служат чрезвычайно популярная песня «Жди меня»[207] и гимн И. Г. Эренбурга «женам и девушкам, которые ждали своих любимых — с нежностью, стойкостью и силой, достойной не романов, а античной трагедии»{576}. В то же время мужчины на фронте боялись, что их женщины дома найдут себе других[208]. У женщин имелись свои опасения насчет возможной измены мужчин с так называемыми военно-полевыми женами — женщинами, служившими в армии (чаще всего санитарками). А во многих случаях, когда оба супруга оказывались вдали от своего довоенного дома, к этим тревогам добавлялся общий страх, что они не смогут вернуть себе квартиру, которую вместе с большинством имущества нередко занимали какие-нибудь учреждения или посторонние люди.

Когда война кончилась, возрождение мирной жизни ставило едва ли менее тяжкие проблемы{577}. На демобилизацию всех фронтовиков потребовалось несколько лет. Те, кто возвращался из эвакуации в области, побывавшие в оккупации, частенько находили на месте своих домов развалины и пепелища, а приезжавшие в крупные города, например в Москву, обнаруживали, что в их квартирах живут другие люди, не желающие оттуда выселяться, а вещи пропали, украдены или уничтожены. Колхоз, откуда уходили на фронт многие мужчины, далеко не у всех вызывал желание вернуться туда. Миллионы мужчин погибли на войне; женщин в пропорциональном отношении умерло меньше. В возрастной группе от 20 до 40 лет по окончании войны на двух мужчин приходилось более трех женщин, среди тех, кому в 1945 г. было сорок и более лет, на одного мужчину — более двух женщин{578}. Иными словами, мужья снова стали дефицитным товаром, и обострившаяся конкуренция поставила жен в довольно тяжелое положение. Из множества историй об обманутых надеждах женщин, к которым по тем или иным причинам не вернулись мужья, особенно горек рассказ одной женщины из Омска: супруг прислал ей весточку, что демобилизовался в Риге, но так к ней и не доехал, пропав где-то по дороге домой (то ли с ним что-то случилось, то ли нашел другую){579}.

Литература послевоенного периода дает много примеров того, как мучительно приходилось воссоединившимся супругам заново «притираться» друг к другу[209]. Естественно, в подобных ситуациях многие подумывали о разводе, как во всех воевавших странах, однако в Советском Союзе это оказалось не таким легким делом. Развод, легко доступный до 1936 г., законом 1936 г. был несколько затруднен. Еще труднее стало получить его благодаря закону военного времени от 8 июля 1944 г,, который в соответствии с заявленной целью «укрепления советской семьи и брака» впервые после революции потребовал рассматривать дела о разводе в суде и повысил плату за него до 500-2 000 руб. (от 100-200 руб. по закону 1936 г.){580}. Судей инструктировали не удовлетворять «безответственные» заявления о разводе и пытаться по возможности добиться примирения сторон. Ужесточенная процедура развода приобрела еще более устрашающий характер вследствие того, что прокуроры, которые в народном сознании ассоциировались с уголовными (и политическими), а не гражданскими делами, теперь должны были принимать участие в бракоразводных процессах при наличии у сторон имущественных споров и маленьких детей, допрашивая обоих супругов и их свидетелей (неясно, правда, насколько это действительно осуществлялось на практике){581}.[210]

Новый закон оказал поразительное влияние на число разводов. В Москве перед войной ежегодно разводились 10-12 тысяч пар. Во время войны это количество сократилось до 4 тысяч в год в 1943 и 1944 гг., а в 1945 г., после введения в действие нового закона, стремительно упало до 679 (менее 6% от цифры 1940 г.). В 1947-1948 гг. ежегодно совершалось от 4 до 5 тысяч разводов, в 1949-1950 гг. — до 7-8 тысяч, но только в 1960-е гг. их число сравнялось с показателями за 1940 г.{582} По всему Советскому Союзу количество разводов снизилось от 198 400 в 1940 г. до 6 600 (около 3%) в 1945 г. и к 1948 г. возросло до 41 000{583}.[211]

Судя по материалам латвийского партийного архива, после войны в большинстве случаев подавали на развод мужчины (часто потому, что нашли другую партнершу), сопротивлялись разводу, как правило, женщины{584}. Это впечатление подтверждается тендерной классификацией заявителей, ходатайствующих о разводе, в делах, которые рассматривались коллегией Верховного суда СССР по гражданским делам в 1947 г.: из 103 заявителей, чью половую принадлежность оказалось возможным установить, 89 чел. (86%) — мужчины{585}.[212] Нельзя сказать, что женщины реже прибегали к юридическим мерам, поскольку суды были завалены их заявлениями о взыскании алиментов на детей. Проблема неуплаты алиментов в случаях раздельного проживания и развода всегда существовала в Советском Союзе, но теперь она обострилась: как отмечал Генеральный прокурор СССР, число направленных в прокуратуру жалоб по поводу неуплаты алиментов в 1946-1947 гг. резко возросло, а их удовлетворение затруднялось тем обстоятельством, что многие неплательщики попросту исчезли, воспользовавшись послевоенной неразберихой{586}.[213]

Одна из особенностей закона 1944 г. заключалась в том, что, требуя от лица, добивающегося развода, серьезных обоснований своей просьбы, чтобы суд мог ее удовлетворить, он не пояснял, какие именно основания считаются достаточно вескими[214]. В подавляющем большинстве случаев, когда на развод подавал мужчина, настоящей причиной, по-видимому, служило желание жениться на другой женщине (с которой заявитель чаще всего уже сожительствовал и имел ребенка). Но иногда заявители ссылались на разнузданное поведение жены (которая, к примеру, «оскорбляла и угрожала застрелить» мужа) или ее неверность{587}.[215] Бывало, муж утверждал, что отдалился от жены из-за ее культурной отсталости. «Я квалифицированный инженер.

Я вращаюсь в культурном обществе, — писал в заявлении о разводе некто Ф. — Мои друзья — инженеры, шахматисты — часто бывают у меня дома. Я шахматист-любитель. Моя жена — отсталая, некультурная личность. Она работает поварихой. Она не только художественную литературу не читает, но даже газеты читает очень редко. Она не умеет играть на пианино, понятия не имеет о шахматах и не интересуется ими. Мне стыдно перед товарищами за такую жену. Прошу расторгнуть наш брак»{588}.

В последнем случае суду было сравнительно легко принять решение: он отказал инженеру Ф. в разводе{589}.[216] Но другие дела могли быть очень сложными, и особенно потому, что закон не конкретизировал основания для расторжения брака. Один ученый-правовед, анализируя 400 бракоразводных дел, рассмотренных за первый год применения закона, заключил (с одобрением), что суды, очевидно, считают адекватным основанием для развода взаимное согласие сторон, хотя порой не спешат расторгать брак в спорных случаях, когда есть маленькие дети, в остальном же трудно установить, какими критериями они руководствуются{590}. Экспертные заключения юристов в 1946— 1947 гг. рекомендовали развод, если брак явно и окончательно распался[217] или если он был заключен формально, но не повлек за собой подлинных супружеских отношений[218]. Супружеская измена сама по себе не считалась основанием для расторжения брака (правда, когда ее совершала жена, а не муж, к ней относились серьезнее), но, если неверный партнер фактически вступал в новый гражданский брак и у него рождался ребенок, развод ему обычно давали{591}. В 1946— 1947 гг. Верховный суд рассматривал апелляцию по одному делу, касавшемуся высокопоставленной персоны (генерала и члена Академии наук). Суд низшей инстанции не удовлетворил его заявление о разводе, потому что этому противилась жена и в семье был ребенок (для заявителя — приемный). Однако Верховный суд пересмотрел это решение на том основании, что жена стремилась сохранить не столько брак, сколько права на имущество мужа, супруги не имели общих детей, а от нового («счастливого») союза генерала уже появился на свет один ребенок и ожидался второй{592}.

Положение осложнилось в 1949 г., когда Верховный суд СССР решил, что суды низшей инстанции чересчур либеральны в вопросе о разводе. Число разводов действительно стало резко расти, хотя все еще не достигало довоенного уровня: в 1949 г., несмотря на предполагаемое влияние июльского решения Верховного суда во второй половине года, в Москве совершилось разводов на 63% больше, чем в 1948-м{593}.[219] И, по-видимому, стремительное падение их числа в первые послевоенные годы объяснялось не столько отрицательными вердиктами судов, сколько тем, что запуганные граждане не решались подавать на развод[220]. Верховный суд вознамерился изменить ситуацию. Суды, объявил он, ошибаются, если полагают, будто «желание супругов расторгнуть брак» — достаточная причина, чтобы их развести. И не следует думать, что вступление мужа во внебрачную связь с другой женщиной само по себе является основанием для расторжения законного брака. Народные суды недостаточно серьезно относятся к возложенной на них задаче примирения супругов. Они должны помнить, что самое главное для них — «укрепление советской семьи и брака» (в интерпретации Верховного суда на тот момент это означало сохранение уже легально существующих браков){594}.

О серьезности намерений Верховного суда свидетельствует вердикт по делу, которое прошло несколько судебных инстанций. Тридцатидвухлетний брак П. «прекратился» в 1940 г. Во время войны жена П. была в эвакуации, местопребывание мужа, по-видимому высокопоставленного руководителя, неизвестно: вероятно, в силу возраста он не ушел на фронт, а оставался в Москве, в квартире, полученной им от своего ведомства. Как бы то ни было, в конце войны П. перевез туда другую женщину, а когда его жена, ставшая инвалидом первой группы, вернулась из эвакуации, отказался ее прописывать и не позволил опять вселиться в квартиру, попытавшись вместо этого сдать ее в психиатрическую лечебницу. Верховный суд охарактеризовал его поведение как «преступное» и подтвердил право жены жить в квартире мужа и получать от него материальную помощь{595}.

Судя по имеющимся данным, новая директива Верховного суда произвела определенный эффект, но не переломила тенденцию роста числа разводов (в Москве, например, оно в 1950 г. увеличилось на 7% по сравнению с 1949 г., хотя, конечно, это куда меньше, чем 63%ный рост в предыдущем году){596}.[221] В Латвии республиканский Верховный суд вынес отрицательные решения по 39% бракоразводных дел, поступивших к нему по апелляции в сентябре-ноябре 1949 г. (и по 61% спорных случаев){597}.

* * *

Имея дело с послевоенными материалами о частной жизни и разводе, видишь настоящую «борьбу полов», в которой враждебность между мужчинами и женщинами достигает уровня, немыслимого в довоенный период. Свидетельств, приведенных в данной главе, недостаточно для решительных выводов, но представляется, что этот вопрос стоит дальнейшего изучения. Если послевоенная борьба полов действительно имела место, то война наверняка сыграла здесь важную и многостороннюю роль, разлучив семьи, что в результате привело к распаду браков, погубив множество мужчин и тем самым сделав мужчину дефицитным товаром, за который женщины — хотели они того или нет — оказались вынуждены сражаться. Еще одним влиятельным фактором, должно быть, стал закон о семье 1944 г., наложивший ограничения на развод.

В тот же период усилилось вмешательство партии в частную жизнь своих членов. (Неясно, возросло ли в такой же степени в первые годы после войны вмешательство государственных органов и администрации трудовых коллективов в частную жизнь беспартийных граждан, хотя очевидные свидетельства подобного вмешательства в середине 1950-х гг. имеются.){598} Можно предположить, что для мужчин, служивших, как правило, мишенью критики, такое повышенное внимание было нежелательно, но это не обязательно верно в отношении женщин, которые обычно выступали в роли жалобщиц. Судя по материалам КПК (где речь идет об элите общества, поскольку КПК имела дело только с коммунистами и их семьями), многие женщины жаждали, чтобы партия вмешалась в их личную жизнь, ожидая от нее поддержки в конфликтах с уклоняющимися от ответственности мужьями и любовниками. Аналогичные надежды питали женщины, которые в 1930-е гг. просили государство и партию помочь им разрешить споры об алиментах на детей, но теперь тон их просьб изменился (до войны он был смиренно-просительным, после нее стал гневно-самоуверенным).

Использование доносов как оружия в супружеских битвах кажется, главным образом, новшеством послевоенного периода и характерно в основном для женщин. Разумеется, тут существовал инструментальный мотив — донос приобрел новый смысл, помогая предотвратить нежелательный развод. Но представляется вероятным, что женщины (в отличие от мужчин), как показывает эпиграф к данной главе, часто положительно реагировали на развивающийся патернализм партии-государства, считали себя под его защитой и использование доносов против мужей и любовников отражало эти настроения. Гипотеза, что женщины приветствовали вмешательство постсталинского партии-государства в «так называемую частную жизнь», а мужчин оно возмущало, заслуживает дальнейшей проверки.

Женщины писали доносы об аморальном поведении мужчин, рассчитывая, что их письма встретят у властей благосклонный прием. Это, возможно, объяснялось не только твердой линией государства в защиту семьи и против беспорядочных связей, но и энергичным государственным поощрением доносительства в послевоенный период: примером, в частности, может служить постановление 1947 г., согласно которому уголовной ответственности наряду с преступниками подлежали также лица, знавшие о преступлении, но не донесшие о нем (недоносители). Постановление (где речь конкретно шла о таких преступлениях, как хищение и растрата) вменяло доносительство в обязанность всем, не исключая членов семьи, и было охарактеризовано одним комментатором-юристом как «новое выражение общественного долга и общественной морали советского человека».[222]


ЧАСТЬ V.