КЛАССОВАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ
ГЛАВА 2.КАК БОЛЬШЕВИКИ ИЗОБРЕТАЛИ КЛАССЫ{44}
«Воображаемые сообщества»[23], за которые сражаются революционеры, — это чаще всего нации. Но большевики, взявшие власть в Петрограде в октябре 1917 г., представляли собой исключение из правила. Они сначала «вообразили» не новую русскую или даже советскую нацию. Будучи марксистами-интернационалистами, они вообразили класс — международный пролетариат, чья революция, начавшись в России, вскоре охватит всю Европу. Однако международная революция так и не осуществилась, и перед большевиками встала непредвиденная задача — построить социалистическую нацию, до тех пор не существовавшую в их воображении. Их привязанность к международному пролетариату постепенно слабела, пока не исчезла совсем -вероятно, после официального роспуска Коминтерна во время Великой Отечественной войны с нацистской Германией.
Многое из сказанного давно всем известно, однако природа и последствия большевистского изобретения классов для советского общества почти не исследованы. В этой главе я постараюсь доказать, что большевики, лелеявшие в своем сознании воображаемое классовое сообщество, но унаследовавшие после революции в России расшатанную и фрагментированную классовую структуру, сочли своим долгом изобрести классы, которые, согласно теоретическим постулатам марксизма, просто обязаны были существовать[24]. Таким образом, блестяще подтверждается предположение Бурдье, что классы в реальном мире в какой-то мере являются продуктом описывающей их марксистской теории[25].
Классы и большевистская революция
Марксизм, импортированный с Запада в конце XIX в., быстро завоевал огромную популярность среди русской интеллигенции, особенно (но не только) среди левых революционеров. Промышленный пролетариат и капиталистическая буржуазия были в России важными концептами в политическом дискурсе еще до того, как стали реальными социально-экономическими сущностями. Впрочем, в первые десятилетия XX в. благодаря энергичному проведению государством программы индустриализации, начатой в 1890-е гг., действительность догнала марксистские фантазии. Российский промышленный рабочий класс перед Первой мировой войной был немногочислен, но весьма сплочен и политически активен. Рабочие Москвы и Петербурга создали в 1905 г. первые Советы и сыграли решающую роль в свержении царской власти в феврале 1917 года.
Возглавляемые интеллигенцией (подобно всем прочим революционным группам) большевики стали в 1917 г. массовой партией, добившейся значительной поддержки среди рабочего класса. Они отличались от других социалистических партий своим непримиримым отношением к войне и политике коалиций и компромиссов, и неуклонно прогрессировавшая после Февральской революции радикализация рабочих, солдат и матросов сыграла им на руку. К осени 1917 г. ряд успехов на выборах, казалось, подтвердил правомерность претензий большевиков на звание «партии пролетариата», и утверждение, что они получили в октябре народный мандат на захват власти от имени рабочих Советов, выглядит до некоторой степени обоснованным.
Одной из самых сильных сторон марксизма в России оказалась способность предвидеть будущее. В 1880-е гг. марксисты и народники спорили о неизбежности капиталистической индустриализации России — и не прошло десяти лет, как марксистское предсказание сбылось. Марксизм совершенно верно увидел революционную силу в российском городском рабочем классе. Его последователи утверждали, что классовый конфликт лежит в основе политики, — по сути предсказав провал февральской коалиции «буржуазного либерализма» (Временное правительство) с «пролетарским социализмом» (Петроградский совет). И большевики, и даже многие их политические противники считали октябрьскую победу еще одним, последним доказательством того факта, что сама история, по крайней мере в России, — на стороне марксистов.
Правда, вскоре выяснилось, что это было последнее не только по времени, но и по сути российское доказательство марксистских аксиом. Не успела свершиться пролетарская революция, как история с убийственной иронией внезапно отреклась от русских марксистов и посмеялась над их теориями, уничтожив классовую структуру российского общества и классовый базис революционной политики{45}. Главными причинами их краха стали война, революция, Гражданская война и голод 1914-1923 гг. С классами дворян-землевладельцев и капиталистической буржуазии покончили революционная экспроприация и эмиграция. Прежняя, бюрократическая элита пала вместе с царизмом. Намечавшееся классовое расслоение в деревне, которое старался стимулировать своими аграрными реформами Столыпин, было остановлено (во всяком случае на какое-то время) благодаря стихийному «черному переделу» 1917-1918 гг. и возрождению крестьянской общины.
Самое печальное, с точки зрения большевиков, — Гражданская война раздробила и рассеяла промышленный рабочий класс, поскольку многие фабрики и заводы закрылись, а города терзал голод. Свыше миллиона рабочих бежали из города в деревню и, по всей видимости, вновь превратились в крестьян-земледельцев[26]. Вдобавок сотни тысяч рабочих уходили в Красную армию, покидали заводы, занимая административные посты в новых советских государственных учреждениях, некоторые становились кустарями или мелкими торговцами на черном рынке. Пролетарская карета, которая привезла Золушку на бал революции, обратилась в тыкву.
Явление «деклассирования» коснулось не только промышленных рабочих. Вихрь революции подхватил миллионы граждан бывшей Российской империи — они меняли занятие, место проживания, социальный статус, меняли старую жизнь на новую (может быть). Солдаты царской армии возвращались домой, затем отправлялись добровольцами или мобилизовывались в Красную либо Белую армию (некоторые по очереди побывали и в той, и в другой). Обитатели северных городов бежали на юг и на восток, но зачастую возвращались обратно, когда белые отступали. Бывшие дворяне становились счетоводами и торговали на черном рынке. Жители Поволжья спасались от голода на запад или отсылали из голодающих районов детей. После демобилизации Красной армии по окончании Гражданской войны почти пять миллионов молодых людей были распущены по домам и получили возможность выбирать — вернуться к прежней жизни в свою деревню или свой город либо попытать счастья где-нибудь в других местах. Железнодорожные станции были забиты солдатами, беспризорными детьми, гражданами, движущимися к какой-то своей цели, которая нередко оказывалась иллюзорной. В итоге в 1921 г., победоносно закончив Гражданскую войну, большевики очутились действительно в новом мире, где классы и классовые конфликты утратили значение. Класс, совершивший революцию, рассеялся, классы, боровшиеся против нее, исчезли. Марксистская теория не могла больше служить руководством для дальнейших политических действий и основой для взаимопонимания с аморфным, по сути бесклассовым (но, увы, до сих пор не социалистическим) обществом. Революционная фантазия большевиков о классах завела их в тупик. Перед ними встал выбор: либо отказаться от марксистской теории и тем самым поставить под сомнение легитимность собственной революции, либо стоять на своем несмотря ни на что. Естественно, они выбрали последнее. Но это неизбежно диктовало необходимость заново изобрести классовую основу российской политики и российского общества, которую капризная история у них отняла.
Новое изобретение классов в 1920-е гг.
По мнению большевиков, общество разделялось на два антагонистических классовых лагеря. Ядро одного лагеря составлял пролетариат, ядро другого — буржуазия. К «пролетариату» относились промышленный рабочий класс (в начале 1920-х гг. очень немногочисленный, но растущий по мере оживления промышленности в эпоху новой экономической политики — нэпа) и его союзники в деревне —— бедные и безземельные крестьяне (хотя бедных крестьян, к несчастью, трудно было выделить в более или менее стабильную социально-экономическую группу). В роли символического лидера пролетариата выступала большевистская партия, называвшая себя авангардом класса-диктатора.
«Буржуазия» представляла собой смесь многих до- и послереволюционных социальных групп, включая остатки прежних классов дворянства и капиталистов, городских нэпманов (частных торговцев и предпринимателей, чья деятельность была легализована с наступлением эпохи нэпа в 1921 г.) и кулаков (зажиточных крестьян, которых большевики считали потенциальными капиталистами). На деле разнородные части этого многосоставного класса мало что связывало между собой, и лидеров он не имел. Но большевики склонны были предоставить роль его символического лидера старой русской интелигенции — теперь она получила коллективный ярлык «буржуазной» интеллигенции (в отличие от находящейся в зародыше коммунистической), отдельных ее представителей называли «буржуазными специалистами». Таким образом негласно признавалось, что интеллигенция являлась одной из дореволюционных элит (хотя многие ее представители с пеной у рта отрицали подобную мысль), единственной, пережившей революцию в относительной целости и сохранности, и представляла для большевиков основного потенциального соперника в борьбе за авторитет и лидерство.
Значительные слои общества не имели ярко выраженного пролетарского или буржуазного характера. Тем не менее их следовало связать с тем или иным лагерем, подвергнуть классовому анализу и точно определить их социальное положение. Большевики потратили много энергии и изобретательности на выявление классовых тенденций в таких группах, как «середняки» (не слишком бедные и не слишком зажиточные крестьяне — т. е. подавляющее большинство крестьянства), ремесленники и государственные служащие. Вся советская статистическая индустрия, возникшая в 1920-е гг., занималась проблемами идентификации классов и прослоек, их количественного измерения и определения точного «классового состава» отдельных демографических и институциональных групп, от членов сельской кооперации до новобранцев Красной армии, коммунистов и ответственных работников. Даже во всенародной переписи населения 1926 г. сделана героическая попытка классифицировать респондентов не только по роду занятий, но и по классовой принадлежности.
Но, изобретая классы, большевики не ограничивались пассивной регистрацией и сбором данных. Они активно развивали понятие классовости, создавая классово ориентированные, т. е. дискриминировавшие буржуазию в пользу пролетариата, законодательные и бюрократические структуры. Список подобных структур в 1920-е гг. включал школы, университеты, коммунистическую партию, комсомол, Красную армию (куда принимались и призывались преимущественно пролетарии и не принимались кулаки и прочие «буржуазные элементы»), налоговые ведомства, суды, жилищные комиссии, органы, ведающие выдачей продовольственных карточек (отдававшие предпочтение пролетариям и ущемлявшие буржуазию), а также местные избирательные комиссии (составлявшие списки «классово-чуждых» жителей своего участка, которые не имели права голоса на выборах в Советы[27]). Классово-дискриминационная политика большевиков имела два аспекта — социальной справедливости и социальной инженерии. Во имя социальной справедливости они стремились перераспределить ресурсы и возможности в пользу тех, кто был лишен привилегий при старом режиме, отказывая в них выходцам из прежних привилегированных классов. Во имя социальной инженерии они старались «пролетаризировать» ключевые институты и элиты, дабы упрочить позиции нового режима и сохранить завоевания революции.
Кроме того, благодаря политике и представлениям большевиков возникли совершенно новые «классы», т. е. коллективные социальные единицы, члены которых не имели раньше общей идентичности, общего статуса или сознания, а приобрели все это, уже будучи советскими гражданами. Одну такую группу составляли «бывшие», когда-то занимавшие высокое положение в обществе и пользовавшиеся привилегиями, но утратившие их в результате революции. С ней отчасти совпадала выделявшаяся по юридическому признаку группа «лишенцев» — лиц, лишенных избирательных прав в силу их классового происхождения и принадлежности к старому режиму. Лишение избирательных прав влекло за собой утрату и других гражданских прав, например на жилье, продовольственные карточки, высшее образование. В конце 1920-х гг. общее число лишенцев резко выросло, так же как и дотошность властей, отнимавших у них и членов их семей прочие гражданские права.
До сих пор мы в своих рассуждениях исходили из того, что большевики действовали рационально и изобретение классов служило специфическим, поддающимся определению целям. Но это, конечно, упрощение, сделанное ради пущей ясности, и потому верно лишь отчасти. В классовом вопросе большевики в 1920-е гг., как правило, вели себя иррационально, ибо это была их коллективная мания. Классы служили всеобщим критерием, пробным камнем политической и персональной идентичности. Весьма ценилось и культивировалось классовое чутье, подсказывавшее своему обладателю, например, что сельские кузнецы — пролетарии, что женщины во всех социальных слоях тяготеют к мелкобуржуазности, а евреи — «буржуазная нация». Выстраивание подобной классовой космологии было любимым развлечением большевика-самоучки 1920-х годов.
Главное же значение для большинства имел вопрос о классовых врагах. Понятие класса неразрывно связывалось с понятием борьбы. Большевистское «классовое сознание» означало прежде всего сознание необходимости проявлять бдительность и беспощадность перед лицом угрозы буржуазной контрреволюции. Большевики-рабочие внимательно выискивали в поведении партийных интеллигентов признаки «буржуазного либерализма» и мягкотелости. Большевики интеллигентского происхождения смиренно склонялись перед безошибочным «пролетарским чутьем» своих собратьев из низов. Несмотря на то что партийная верхушка, проводя политику нэпа, запрещала «разжигать пламя классовой войны», рядовые партийцы повиновались этому указанию неохотно и не в полной мере. Бескомпромиссная нетерпимость к нэпманам, кулакам и «буржуазным» интеллигентам всегда считалась свидетельством большевистской принципиальности.
Вторая предпосылка, которой мы руководствовались до сих пор, — что большевики являлись единственными авторами советского классового дискурса. Но и это нуждается в уточнении. После революции классы захватили воображение не только большевиков, но всего общества в целом и каждого человека в отдельности. Можно сказать, что изобретение большевиками классов породило во всех слоях советского общества классовое сознание (в буквальном смысле, как осознание существования классового вопроса и классовой проблемы) редкостных масштабов и интенсивности.
Граждане нового революционного государства изо всех сил старались усвоить и улучшить доступную им классовую идентичность. Они учили новый публичный классовый язык. И это был не просто оруэлловский «классояз», которым говорили советские газеты, но избегали пользоваться обычные люди, как иногда полагают. Напротив: он часто увлекал обычных людей, не говоря уже об интеллигенции. В середине 1920-х гг. щеголять классовой лексикой считали своей обязанностью многие группы городской молодежи: комсомольцы, старшеклассники, молодые рабочие{46}. Она казалась им не менее интригующей и шикарной, чем блатной язык, жаргон уголовного мира, вошедший в моду в то же время, и действительно стала в 1920-е гг. частью народной культуры городской молодежи, так же как и коммунистической политической культуры.
В других кругах классовый дискурс, возможно, и использовался с иронией, как, например, сокращения названий советских учреждений (Совнарком, ЧК). Но даже это — форма социетального признания. О значимости подобного дискурса можно судить по тому, как он мгновенно стал господствовать в русской сатире и юморе: со времен революции многие десятилетия самые остроумные шутки и самые смешные анекдоты, ходившие в народе, обыгрывали классовую тему Употребление классовой лексики в повседневной жизни (и злоупотребление ею) служило источником вдохновения множеству сатириков-фельетонистов, карикатуристов и писателей 1920-1930-х гг., от Зощенко и Ильфа с Петровым до Платонова. Несколько иное отношение к классовому дискурсу отмечается в 1920-е гг. в крестьянской среде. Новый классовый жаргон давался крестьянам труднее, чем горожанам, и поэтому меньше их привлекал. Однако они оценили его обличительный потенциал, и словечко «буржуй», которое в деревне до революции было практически неизвестно, хотя прочно вошло в городской сленг, в начале 1920-х гг. стало весьма популярным бранным словом в деревенских спорах{47}.
Отдельный советский гражданин активно участвовал в изобретении классов, поскольку обязан был иметь персональную классовую идентичность. Разумеется, встречались счастливчики, чья классовая идентичность определялась четко и недвусмысленно, но очень многие находились в совершенно иной ситуации. Из-за хаотичности и аморфности общества, высокой социальной и профессиональной мобильности в революционный период социальное положение огромного числа граждан не поддавалось точному определению. Таким людям приходилось «изобретать» себе социальную и классовую идентичность — не то чтобы полностью ее выдумывать, а отбирать и интерпретировать собственные биографические данные максимально выгодным (с точки зрения личной безопасности и карьерных возможностей) для себя образом.
Творческий подход к определению индивидуальной классовой идентичности оказывался тем более необходимым, поскольку в этом деле отсутствовали какие-либо четкие правила. По общему признанию, на классовый статус индивида влияли или могли влиять и классовое происхождение, и социальное положение (род занятий) на текущий момент. Но никто не знал твердо, как эти два критерия сооносятся между собой по значимости. Дополнительное осложнение создавало господствующее мнение, будто социальное положение человека в октябре 1917 г. имеет особенное значение для установления его «подлинной» классовой сущности. В результате всех этих классификационных затруднений никакая классовая идентификация не могла считаться безупречной. Даже внешне надежная социальная идентичность, бывало, рушилась, не выдерживая ударов, и ее носителя «разоблачали», как говорилось в подобных случаях. Таким образом, отдельным гражданам, особенно тем, чье прошлое или настоящее давали повод для различных толкований, необходимо было не только создать себе классовую идентичность, но и хорошенько позаботиться о том, чтобы сохранить и защитить ее.
Выше уже указывалось, что официально предписанное человеку классовое положение имело в обществе 1920-х гг. важные практические последствия. «Хорошая» классовая принадлежность позволяла вам получить высшее образование, вступить в комсомол и в партию, со всеми вытекающими отсюда карьерными преимуществами. «Плохая» могла повлечь за собой выселение из квартиры или принудительное «уплотнение» (т. е. подселение местным Советом на вашу жилплощадь еще одной семьи), специальное налогообложение, отказ в пособии по безработице или других социальных льготах, а в том случае, если бы вам довелось предстать перед судом, повышала вероятность осуждения и сурового приговора. Так что лица «плохого» социального происхождения чувствовали сильное искушение скрыть его, к примеру — в буквальном смысле изобрести свою классовую идентичность, особенно если они хотели учиться или делать карьеру
Появился целый набор стратегий, позволяющих избежать неприятностей (т. е. невыгодного классового ярлыка), модифицируя свое поведение таким образом, чтобы оно соответствовало если не духу, то букве господствующих законов, подобно тому как граждане США ведут себя в отношении Службы внутренних доходов и налогового ведомства. Наилучшим примером здесь могут служить кулаки, поскольку советские правовые, налоговые и статистические органы публиковали в 1920-е гг. множество инструкций по распознаванию кулаков и те их читали. Так, скажем, использование наемной рабочей силы считалось признаком кулацкого статуса, поэтому зажиточные (и грамотные) крестьяне, вместо того чтобы расширять посевные площади, нанимая батраков, предпочитали сами наниматься с лошадьми пахать землю к безлошадным беднякам.
Как люди относились к собственной подтасованной или выдуманной классовой идентичности, зачастую трудно установить. Конечно, нельзя безоговорочно утверждать, будто они считали изобретенную идентичность ложной. В автобиографиях, написанных послевоенными беженцами из Советского Союза, авторы нередко рассказывают, что сознательно искажали сведения о своем классовом происхождении, и тут же вспоминают, как искренне они чувствовали себя «советскими» людьми и как страдали, когда им отказывали в этом звании{48}. Кроме того, во многих случаях вопрос об искренности или неискренности вообще не стоял: человек знал, что у него могут быть две классовых идентичности и использовал наиболее выгодную. Возьмем, к примеру, историю крестьянки Сарбуновой из села Свияжск. После раскулачивания мужа и конфискации семейной собственности Сарбунова безуспешно ходатайствовала в суде о возвращении имущества. Затем, разведясь с мужем, она подала «заявление Прокурору [Татарской] Республики, утверждая, что муж ее действительно кулак-лишенец, а она у него за весь период замужества, около 20 лет, была лишь батрачкой»{49}. Суд счел развод фиктивным, но кто знает? Несомненно, Сарбунова винила в катастрофе, постигшей их с супругом, главным образом советскую власть. Однако порой, вероятно, обвиняла и мужа, прибегая к «советскому» языку, на котором обращалась к суду
Придуманная классовая война: претензии пролетариата на гегемонию
Параллельно с «изобретением классов» — темой данной главы — в 1920-е гг., безусловно, происходили процессы, которые можно было бы охарактеризовать как образование «настоящих» классов в марксистском понимании. Но мы их здесь рассматривать не будем, в частности потому, что в конце десятилетия их внезапно остановил новый социальный переворот, связанный со сталинской «революцией сверху»: коллективизацией сельского хозяйства, первым пятилетним планом, поставившим главной задачей индустриализацию страны, и культурной революцией. В этот период, когда государство занялось радикальной социальной инженерией, целые классы были «ликвидированы» и миллионы людей вольно или невольно переменили свое социальное положение.
В конце 1920-х гг., в крайне напряженной социально-политической атмосфере, коммунистическая партия призвала к обострению классовой борьбы, мотивируя это якобы надвигающейся внешней угрозой вооруженного нападения со стороны окружающих капиталистических держав и внутренними проблемами коллективизации и первой пятилетки. Пролетариат, по ее словам, ныне был готов раз и навсегда покончить со своими классовыми врагами. Этот «пролетариат», совершенно очевидно, следовало рассматривать как синоним государства и коммунистической партии.
В новой фазе воображаемой классовой войны и реальной государственной агрессии против отдельных сегментов общества важную символическую роль сыграла культурная революция конца 1920-х гг. Культурная революция — это процесс, в ходе которого пролетариат якобы преодолевал буржуазную гегемонию в культуре и претендовал на собственную гегемонию{50}. Его можно представить как символическую экспроприацию старой интеллигенции (она вся целиком попала под подозрение в результате показательных процессов против ряда ведущих «буржуазных специалистов», обвинявшихся в измене родине и саботаже) и обновление ее как класса путем вливания новых пролетарских и коммунистических кадров. Другим классовым врагам, в частности кулакам и нэпманам, повезло меньше — их «ликвидировали как класс» отнюдь не символически. Разоблачение классовых врагов превратилось в настоящую истерию и охоту на ведьм. Самый вопиющий эпизод этого периода — кампания по раскулачиванию, призванная «ликвидировать кулачество как класс». Она включала не только экспроприацию всех, причисленных к классу кулаков и «подкулачников», но и депортацию значительной части этой группы в отдаленные районы страны. Священники, жертвы массовых арестов, которыми сопровождалось закрытие церквей, в сельской местности также подлежали «раскулачиванию». Городских нэпманов в тот же период силой вытесняли из бизнеса и во многих случаях арестовывали, вся городская экономика национализировалась.
«Повышение классовой бдительности» в эпоху культурной революции означало расширение списков лиц, официально лишенных избирательных прав, и ухудшение положения лишенцев. Их выгоняли с работы, выселяли из квартир, не давали им продовольственных карточек; их дети не могли поступить в институт, вступить в комсомол и даже в пионеры (в возрасте 10-14 лет). В 1929-1930 гг. по государственным учреждениям, школам, институтам, комсомольским и партийным организациям, даже по заводам прокатилась волна социальных чисток. Сельские учителя, оказывавшиеся сыновьями священников, теряли работу; кулаков, бежавших из деревни и нашедших работу в промышленности, изобличали доносы; пожилые вдовы царских генералов «разоблачались» и подвергались всевозможным унижениям. Соседи и коллеги обвиняли друг друга в сокрытии классового клейма. Иногда представители отмеченных клеймом классов публично отрекались от собственных родителей в тщетной надежде смыть с себя пятно{51}.
Чтобы представить полную картину социальных сдвигов конца 1920 — начала 1930-х гг., нужно учитывать еще два важных социальных процесса. Первый — стремительная индустриализация в годы первой пятилетки (1929-1932), резко увеличившая численность рабочей силы и городского населения, стимулировавшая переселение миллионов крестьян из деревни в город. Второй — широкомасштабное привлечение молодых рабочих и крестьян в состав элиты управленцев и специалистов: с одной стороны, с помощью программ выдвижения и льготного набора в вузы, с другой стороны, путем прямого перевода с физического труда на административную работу{52}. В своем роде это не менее яркий пример социальной инженерии, чем «ликвидация кулачества как класса». Сталин называл своей целью создание новой «рабоче-крестьянской интеллигенции», что по сути означало, как я писала в другой своей работе, формирование элиты, «Нового Класса» Джиласа{53}. Сталинскую «революцию сверху», одновременно осуществлявшую программы ликвидации одних классов и образования других, можно, таким образом, считать переходом от «изобретения классов» вообще, характерного для 1920-х гг., к новому этапу — изобретению (и уничтожению) отдельных классов.
Выражаясь риторически, великое противостояние пролетариата и буржуазии завершилось в конце 1920-х гг., разумеется, победой пролетариата. Пролетарская гегемония прочно утвердилась. Буржуазия как класс исчезла. С точки зрения марксистской теории, любая возможность ее возрождения исключалась благодаря изменениям в экономическом базисе и способе производства, т. е. переходу от традиционного и мелкокапиталистического крестьянского хозяйства к коллективному, от частично допускавшихся в городах частной торговли и частного предпринимательства к государственной собственности и полному государственному контролю над городским производством, распределением и обменом. Пролетарское государство укрепилось, численность пролетариата сильно возросла в результате индустриализации, рабочие навсегда избавились от опасности попасть в зависимость к скопидомам-крестьянам или в экономическую эксплуатацию к нэпманам.
Но какой именно пролетариат стал победителем? Как мы видели, слово «пролетарии» в ранний период советской власти применялось и к промышленному рабочему классу, и к коммунистической партии. В начале 1930-х гг. два аспекта этого понятия начали сливаться. Слова «пролетарии», «пролетарский» все чаще приберегались для официальных и торжественных случаев, в других контекстах предпочтение отдавалось словам «рабочий», «рабочие».
Одна из причин новых правил словоупотребления заключалась в том, что в результате сталинской революции советский рабочий класс изменился. В ходе стремительной индустриализации первой пятилетки в его ряды хлынули новобранцы из крестьян, составлявшие в начале 1930-х гг. большинство рабочих во многих отраслях экономики. Этих вчерашних крестьян, которые едва оторвались от сохи, причем многие бежали от коллективизации и раскулачивания, неопытных, озлобленных, трудно было считать пролетариями по их сознанию и классовой сущности. В то же время промышленный рабочий класс потерял много наиболее способных и «сознательных» молодых кадров благодаря «пролетарскому выдвижению», открывавшему перед ними дорогу от станка к новой административной и профессиональной карьере. Такая траектория порождала массу теоретических проблем. Может ли пролетариат, как прежде, рассматриваться в качестве центра коммунистической вселенной, если рабочих можно и желательно «выдвигать» из него и «продвигать» наверх? Собственно, вся концепция «пролетарского выдвижения» плохо согласовалась с биполярной или диалектической классовой структурой, существовавшей в советском воображении в первые послереволюционные годы, поскольку была насквозь иерархична.
Прекращение классовой войны в 1930-е гг.
Фаза интенсивного сотворения воображаемых классов длилась всего несколько лет. И дело не в недостатке энтузиазма у коммунистических кадров: согласно всем свидетельствам, охота на классовых врагов пользовалась в партии и комсомоле чрезвычайной популярностью, низовые партработники и активисты в массе своей предпочитали этот вид деятельности выполнению более рутинных административных и организационных задач. Отбой сыграло партийное руководство. В первой половине 1930-х гг. оно, по-видимому, удовлетворилось тем, что основные цели — раскулачивание и коллективизация — достигнуты, а может быть, его также начали беспокоить масштабы опустошений в обществе, быстрый рост ГУЛАГа и контингента заключенных в тюрьмах{54}, экономические и социальные издержки.
В середине 1930-х гг. руководство решительно нажало на тормоза и предприняло ряд шагов, чтобы восстановить равновесие и уйти от классовой дискриминации. Новые правила приема в учебные заведения, призванные заменить классовые критерии отбора абитуриентов чисто академическими или уравнительными, начали вводиться еще с 1931 г., но лишь через несколько лет были окончательно приведены в систему и стали полностью выполняться. В конце 1935 г. измененные правила приема в высшие учебные заведения и техникумы позволили принимать туда «всех граждан обоего пола, выдержавших установленные для поступления в эти учебные заведения испытания»{55}. Таким образом, устранялся любой намек на предпочтение пролетариев и снимался запрет на прием «социально чуждых элементов», детей кулаков и прочих лишенцев.
Вообще к середине 1930-х гг. кулацким детям (но не самим кулакам) вернули большинство их гражданских прав, включая избирательные. Новое отношение к кулацким детям получило эффектное публичное подтверждение в конце 1935 г. на съезде стахановцев. Один из делегатов, комбайнер Тильба, описав мытарства, выпавшие ему на долю как сыну раскулаченного, пожаловался, что, несмотря на его стахановские рекорды, местное партийное начальство пыталось не пустить его на съезд из-за неподходящего классового происхождения. В этом месте Сталин прервал оратора знаменитой репликой: «Сын за отца не отвечает»{56}.
Прежнему правилу, заставлявшему сыновей именно отвечать за своих отцов, особенно ревностно следовал комсомол. Целый ряд сменявших друг друга комсомольских лидеров 1920-х — начала 1930-х гг. старательно поддерживал славу о его пролетарской бдительности. Комсомол всегда пользовался классовыми критериями, принимая в свои ряды новых членов. Само собой, эти критерии вошли и в проект нового комсомольского устава, подготовленный к X съезду ВЛКСМ, который должен был состояться весной 1936 г. Однако Сталин исправил проект, вычеркнув положение о классовой дискриминации вступающих, и рекомендовал комсомолу не считать себя «по преимуществу пролетарской организацией», поскольку «теперь он становится… организацией всей передовой советской молодежи — рабочих, колхозников, служащих и учащихся»{57}.
Недолгое время спустя изменилась и процедура приема в коммунистическую партию. После нескольких лет интенсивной вербовки (в условиях столь же интенсивного классового отбора), позволившей увеличить число и процентную долю рабочих и крестьян в рядах партийцев, партия в 1933 г. объявила временный мораторий на прием новых членов. В 1936 г. она обнародовала новые правила приема, которые должны были вступить в силу с 1937 г. Отныне акцент делался не на пролетарском наборе, как раньше, а на привлечении «лучших людей» советского общества. Выражение «лучшие люди» стало новым концептом в советском дискурсе. Оно подразумевало статусную иерархию вдоль некоего континуума (без определенной оси) и явно демонстрировало отказ от дуалистического, манихейского классового подхода, характерного для 1920-х гг. На практике новые правила приема в партию открыли дорогу массовому притоку представителей группы служащих, специалистов и административных работников, которые получили новое коллективное наименование «советской интеллигенции».
Процесс прекращения классовой войны достиг кульминационной точки с принятием новой Конституции СССР, известной как «сталинская Конституция». Она была обнародована в 1937 г., после длительной подготовки и всенародного обсуждения, и гарантировала всем советским гражданам юридическое равноправие, включая право избирать и быть избранным в советские органы власти. Таким образом, были возвращены избирательные права бывшим лишенцам: кулакам[28], священникам и прочим «классово чуждым».
Именно в связи с подготовкой конституции Сталин сформулировал новую теорию классов в советском обществе, пригодную для ситуации, когда диктатура пролетариата уступала место «строительству социализма». В своем выступлении, посвященном проекту конституции, в ноябре 1936 г. он сказал, что советское общество прошло первоначальную революционную фазу классовой войны. Классы в нем еще есть, но не антагонистические, т. е. не обязательно находящиеся в состоянии классового конфликта{58}. Впоследствии Сталин развил эту мысль: «Особенность советского общества нынешнего времени, в отличие от любого капиталистического общества, состоит в том, что в нем нет больше антагонистических враждебных классов, эксплоататорские классы ликвидированы, а рабочие, крестьяне и интеллигенция, составляющие советское общество, живут и работают на началах дружественного сотрудничества… Советское общество… не знает таких [классовых] противоречий, свободно от классовых столкновений…»{59} Согласно знаменитой сталинской формуле о «двух с половиной» советское общество в новой фазе строительства социализма состояло из двух основных классов — рабочего класса и колхозного крестьянства — и «прослойки» интеллигенции. Эта «новая», «советская» интеллигенция включала как представителей старой буржуазной интеллигенции (данный термин больше не употреблялся), так и новую группу рабочих и крестьянских выдвиженцев, вливавшихся в нее с конца 1920-х гг. В большинстве случаев к ней также относили служащих. Называя интеллигенцию «прослойкой», Сталин, видимо, хотел изъять это понятие из классового контекста и свести к минимуму любые намеки на иерархию. Однако сознание наличия некой социальной иерархии (по восходящей — крестьяне, рабочие, интеллигенция) все же закрадывалось в дискуссии второй половины 1930-х гг. среди коммунистов. Выступая на XVIII съезде партии, Сталин, например, упрекал товарищей, которые до сих пор придерживаются «старой теории», будто рабочие или крестьяне, перешедшие в разряд интеллигенции, — «люди второго сорта» по сравнению с теми, кто остался в рядах пролетариата{60}. Как же они могут быть «второго сорта», вопрошал он, если принадлежат к «культурной и образованной» части населения, пока, увы, не слишком большой. Со временем культура и образование станут доступны всем рабочим и крестьянам, но до тех пор, по его мнению, представители «новой, социалистической интеллигенции» являлись людьми «первого сорта», по своим социальным достоинствам превосходящими малокультурных крестьян и рабочих.
Классовые траектории: «тогда» и «теперь»
В 1930-е гг., как и в 1920-е, советский классовый подход включал в себя немаловажное ретроспективное измерение. Классовое происхождение человека имело даже большее значение, чем его социальное положение на данный момент. Подлинная классовая идентификация требовала учитывать обе ситуации — «тогда» и «теперь». Недостаточно знать о ком-то, что он рабочий. Главное — какой рабочий: «кадровый», «потомственный» или «из крестьян»? Если речь идет о представителе интеллигенции, то «из старой интеллигенции» или «из рабочих»? Если о колхознике — то о бывшем бедняке или бывшем кулаке?
Подобные приоритеты отразились в статистических анализах различных групп населения, которые предпринимались в 1930-е гг. В сталинский период их было меньше, чем раньше, но почти все ставили во главу угла вопрос насчет «тогда» и «теперь». Например, профсоюзная перепись 1932-1933 гг. отводила специальную графу для членов профсоюза, прибывших из деревни, и даже подробно фиксировала их классовый статус до коллективизации (кулаки, середняки, бедняки){61}. Торговая перепись, проведенная в 1935 г., выделяла администраторов и работников государственной и кооперативной торговли, которые раньше были нэпманами или работали на частные предприятия{62}. В обзоре состава руководящих кадров, опубликованном в 1936 г., отмечались те, кто имеет рабочее происхождение, а также не столь многочисленная группа тех, кто трудился «у станка» еще в 1928 году{63}.
Важную роль идентификации по принципу «тогда и теперь» иллюстрирует стандартная анкета, во второй половине 1930-х гг. заполнявшаяся советскими гражданами при приеме на работу и хранившаяся в их личных делах. Судя по числу вопросов, посвященных той или иной теме в анкете, классовой характеристике человека по-прежнему придавалось больше значения, чем его образованию, судимостям, семейному положению и т. д. Соперничать с ней могла только партийно-политическая принадлежность.
Кроме того, у нас есть свидетельство Г. М. Маленкова (задним числом критически вспоминавшего обстановку 1930-х гг.), что к сведениям о социальном положении в личных делах относились чрезвычайно серьезно[29].
Вот о чем спрашивали в анкетах:
«5. Социальное происхождение.
а) бывшее сословие (звание),
б) основное занятие родителей.
6. Основная профессия (занятие для членов ВКП(б) к моменту вступления в партию, а для беспартийных к моменту начала работы в советских учреждениях).
7. Сколько лет работал по этой профессии?
8. Год ухода с производства[30] или оставления сельского хозяйства.
9. Социальное положение»{64}.[31]
Эти вопросы подспудно содержали в себе ряд возможностей для сопоставления «тогда» и «теперь». Во-первых, ответы на них давали понять, как изменилось социальное положение респондента относительно положения его родителей. Во-вторых, — сравнить его положение на текущий момент с тем, какое он занимал в начале своей трудовой жизни. Пожалуй, наиболее примечателен 8-й пункт, подразумевающий, как нечто естественное в жизни среднего советского гражданина, кардинальную перемену социального статуса и уточняющий, когда именно она произошла. В целом смысл всех этих вопросов не столько в том, чтобы определить место индивида в социальном пространстве, сколько в том, чтобы установить траекторию его движения в нем.
В сталинском дискурсе не существовало специального термина для обозначения социальной мобильности, но сама идея была как нельзя более знакома советским гражданам 1930-х гг. Один тип траектории особенно часто описывался и предлагался в качестве образца для подражания. Это советская версия рассказов Горацио Элджера: молодой человек благодаря упорному труду и преданности делу революции пробивается наверх из рабочих или крестьян, партия помогает ему получить образование, и он становится представителем «новой советской интеллигенции», т. е. профессиональной и административной элиты{65}. Типичный пример — краткий очерк автобиографии, представленный начинающим молодым политиком П. С. Попковым, когда его кандидатура была выдвинута на выборы в Верховный Совет в 1938 г.: «Моя жизнь это жизнь рядового бойца партии Ленина-Сталина. Сын безземельного крестьянина-бедняка, я с 9-летнего возраста пошел в пастухи. Потом был чернорабочим, столяром, рабфаковцем, студентом. В 1937 году я стал инженером…»{66} Попков, крестьянский сын, несколько лет в юности трудившийся рабочим разных специальностей, прежде чем воспользоваться плодами «пролетарского выдвижения», был низкого классового происхождения, но к настоящему рабочему классу явно имел мало отношения. Его пролетарские корни вели к изобретенному классу 1920-х гг., а этот класс в конце 1930-х гг. претерпевал концептуальную эволюцию. Он становился воображаемым сообществом, существующим только в прошедшем времени, — тем местом, откуда люди происходят, но не тем, где они обитают в настоящий момент.
Не все из траекторий между «тогда» и «теперь» были так удачны, как попковская. По второму пути, часто привлекавшему внимание в 1930-е гг., двигался внешне безобидный советский гражданин, как правило служащий или рабочий, который успешно скрывал «чуждое» происхождение. С юридической точки зрения такие люди всегда имели право на труд, а с 1936 г. — даже избирательное право. На практике, однако, когда их обнаруживали, их присутствие среди работников почти неизменно оказывалось нежелательным, а их попыткам «прикинуться» нормальными гражданами давалось зловещее истолкование.
Под «чуждым» происхождением подобных лиц, конечно, имелась в виду изобретенная в 1920-е гг. буржуазия. Этот класс, так же как и его антипод — изобретенный пролетариат, переживал эволюцию. Но его эволюция была другой: вместо того чтобы быть придуманным в новой форме, он действительно совершал переход от воображаемого к реальному. Часть первоначально изобретенной буржуазии в 1920-е гг. откололась и приняла конкретную форму в лице «бывших» (людей, утративших прежний привилегированный статус в результате революции) и лишенцев (людей, которых лишили избирательных прав как социально чуждых). В 1930-е гг. то же самое произошло с крестьянами, экспроприированными в качестве кулаков во время коллективизации и образовавшими новый социальный класс раскулаченных.
Это один из самых интересных примеров изобретения классов в Советском Союзе, поскольку его можно рассматривать как вторую попытку изобрести класс кулаков, после того как первая попытка не сумела завоевать общее признание. Понятие кулацкого крестьянского класса, для которого характерны эксплуататорские отношения с другими крестьянами, очень привлекало коммунистов в 1920-е гг. Крестьян, однако, было нелегко убедить в существовании подобного класса в их среде, а партийные работники часто затруднялись определить критерии, указывающие на кулака, или сказать точно, какие именно крестьяне в том или ином сообществе таковым критериям соответствуют. Раскулачивание полностью покончило с неопределенностью. Раньше еще возможно было спорить, является ли некий крестьянин, имеющий двух коров, сад и дядю-торговца в соседнем городе, кулаком или нет. Но после официального раскулачивания дальнейшие споры о его статусе не имели смысла: он становился раскулаченным — т. е. по определению бывшим кулаком. Таким образом, ликвидацию кулачества как класса в Советском Союзе можно рассматривать как последний и решительный шаг в деле изобретения этого класса.
Тени старых классовых врагов
…бывало, Расколют череп, человек умрет —
И тут всему конец. Теперь покойник,
На чьем челе смертельных двадцать ран,
Встает из гроба, с места нас сгоняя,
А это пострашнее, чем убийство.
Классовый враг доставлял советским коммунистам в 1930-х гг. те же неприятности, что и Банко Макбету. Они его ликвидировали, но призрак вернулся, чтобы дразнить их на пиру. Согласно марксистской теории преобразование экономического базиса и производственных отношений в Советском Союзе не только устранило последние пережитки капитализма, но и гарантировало невозможность его воскрешения. Тем не менее коммунисты по-прежнему ощущали присутствие классовых врагов, которых они отправили на свалку истории, и сражаться с их призраками оказалось пострашнее.
Сталин мрачно предсказывал это в 1929 г., когда впервые сформулировал теорию, что чем ближе будет окончательное поражение классового врага, тем более отчаянным и бескомпромиссным станет его сопротивление{67}. Тогда многим коммунистам эта теория показалась неправдоподобной и немарксистской. Однако пять лет спустя, после практического опыта «ликвидации как класса» кулаков и нэпманов, данный парадокс, по-видимому, встретил больше понимания. Сталин, во всяком случае, развил свою мысль более полно. Его замечания на эту тему в 1934 г. повторил нарком юстиции РСФСР Н. В. Крыленко: «Как же сегодня стоит этот вопрос? Помещичий класс есть или нет? Нет, уничтожен, разбит. Капиталисты? Нет, разбиты, уничтожены. Торговцы?.. Уничтожены. Где же классы? Как будто нет! Ошибка! Трижды ошибка! Классов нет… А люди есть, они остались… Мы их физически не уничтожали, и они остались со всеми их классовыми симпатиями, антипатиями, традициями, навыками, взглядами, воззрениями и т. д… Классовый враг, несмотря на уничтожение класса помещиков, остался в лице живых представителей этих бывших классов»{68}.
Укоренившаяся в сознании коммунистов подозрительность, заставлявшая их везде видеть классовых врагов, не давала партийному руководству с чистым сердцем настаивать на осуществлении политики классового примирения, провозглашенной в середине 1930-х гг. (см. выше), а низовым партработникам — систематически следовать ей. Отношение к классовому вопросу в 1930-е гг. оставалось глубоко противоречивым, и острота противоречий начала по-настоящему сглаживаться только в конце десятилетия, когда на смену вакханалии Большого террора пришли усталость и отрезвление. До этого времени у многих коммунистов (в том числе, несомненно, и у Сталина) голова с сердцем оказывались не в ладу, когда речь заходила о классах и классовых врагах. Умом человек мог признавать, что политика классовой дискриминации изжила себя и классовый враг больше не представляет реальной угрозы, но в душе питал прежние подозрения и опасения.
Примеров можно найти сколько угодно, и не только среди партийцев. В Смоленском архиве содержится множество материалов партийных расследований по доносам на лиц, «связанных с классовым врагом», которые продолжали сыпаться отовсюду — из села и из города, от беспартийных граждан и партийных активистов{69}. Мало того, что граждане проявляли горячее желание информировать власти о скрывающихся среди них «классовых врагах», но и коммунистические чиновники, как это ни поразительно, по-прежнему удостаивали подобные обвинения серьезного и придирчивого расследования. Огромное количество бюрократических человеко-часов тратилось на тщательное выяснение на месте, действительно ли колхозный бригадир А. женат на дочери бывшего священника, а комсомолец Б. пытался скрыть факт раскулачивания дяди.
Партийное руководство иногда (правда, не всегда) относилось к вопросу о классовых врагах спокойнее, чем рядовые коммунисты. Например, местные активисты решительно воспротивились предложению возвращать сосланных кулаков из ссылки по истечении трех лет, выдвинутому на Втором съезде колхозников-ударников в 1935 г., предположительно Я. А. Яковлевым, заведующим сельхозотделом ЦК{70}. (Предложение провалилось, и ссыльные кулаки оставались ограничены в передвижениях до Второй мировой войны — несмотря на то что их призывали на военную службу наравне с другими{71}.)
Весьма неуверенную реакцию вызвала сталинская реплика на съезде стахановцев в 1935 г.: «Сын за отца не отвечает» (см. выше, с. 54). Советская пресса 1935 г. оставила это замечание почти без комментариев, что для тех лет совершенно нетипично. Как будто специально для того, чтобы уменьшить его эффект, некоторые газеты вскоре даже напечатали передовицы и статьи, напоминающие об обязанности партии проявлять бдительность в отношении классовых врагов. Сам Сталин ни разу не повторил эту мысль в более официальном контексте, не включил ее ни в один из своих опубликованных трудов, а его соратники, вопреки обычной практике, крайне редко ее цитировали[33]. В результате, хотя данная сентенция немедленно вошла в советский фольклор и безоговорочно приписывалась Сталину, ее окружала некая загадка. Может быть, только Сталин считает, что «сын за отца не отвечает», а другие члены руководства его мнение не разделяют? Действительно ли Сталин так сказал? Или слухи об этом упорно распускают враги, чтобы смутить коммунистов?
Во время каждого из политических кризисов 1930-х гг. коммунисты спешили устроить облаву на «обычных подозреваемых», инстинктивно чувствуя, что классовый враг в чем-то да виноват. Так было в 1932-1933 гг., когда в стране разразился голод и НКВД при выдаче только что введенных паспортов выкинул из Москвы, Ленинграда и других городов сотни тысяч «классово-чуждых» и лишенцев{72}. Такие же массовые высылки из Ленинграда последовали за убийством Кирова в 1935 г. Местная газета, сообщая о них, не утруждала себя объяснениями, какая может быть связь с убийцей Кирова, например, у бывшего барона Типольта, который «устроился на фабрике-кухне счетоводом», генерала Тюфясева, работавшего преподавателем географии, бывшего полицмейстера Комендантова — ныне техника на заводе, генерала Спасского — продавца папирос в ларьке{73}.
Схема повторилась даже в период Большого террора, несмотря на то что «классовые враги» тогда уже не были первоочередной мишенью, как в годы первой пятилетки, и официальная риторика по поводу «врагов народа» не акцентировала вопрос происхождения[34]. Осенью 1937 г. начальник Ленинградского управления НКВД выделил в особую категорию «врагов народа», которых следует разоблачать и искоренять, студентов университета — кулацких и нэпманских сыновей{74}. В то же время смоленская комсомольская организация исключала из своих рядов десятки, если не сотни человек по причине социально чуждого происхождения, брака с классово-чуждыми элементами, сокрытия подобного происхождения или брака и т. д. (Многие из этих несчастных обжаловали свое исключение и были официально восстановлены в комсомоле в 1938 г.){75} В Челябинске в число «контрреволюционеров», расстрелянных в 1937-1938 гг., также попали бывшие классовые враги{76}.
«Изобретение классов» большевиками в 1920-е гг., возможно, выполняло по крайней мере некоторые полезные организационные и реструктурирующие функции, но за это приходилось платить определенную цену. Во-первых, индивидуальная классовая идентичность, которую нужно было «изобретать», не могла не содержать элементы обмана. Это усиливало недоверие режима к своим гражданам и граждан друг к другу. Во-вторых, представление о врагах стало неотделимо от понятия класса, и, таким образом, в социальный цемент большевиков проникло коррозийное химическое вещество, продемонстрировавшее свою едкость во время Большого террора.
Поразительная расплывчатость обвинений против «врагов народа» становится совершенно понятной, если вспомнить, в каком свете представали в большевистском воображении их предшественники -«классовые враги». Классовый враг потенциально угрожал обществу независимо от своих конкретных действий и личных намерений и зачастую носил маску скрывая свою истинную идентичность. Он волей-неволей принадлежал к воображаемому сообществу — классу, чьи интересы были враждебны интересам советской власти. От принадлежности к воображаемому классовому сообществу оставался совсем небольшой шаг до участия в воображаемом заговоре. Еще шаг — и воображаемая классовая основа заговора отпадала.